Золотой жук — страница 75 из 97

Игроки, коих я усмотрел немало, опознавались с еще большею легкостью. Они носили все возможные костюмы – от наряда отчаянного ярмарочного щеголя-задиры, с бархатной жилеткою, цветистою косынкою, золочеными цепочками и филигранными пуговицами, до строгого священнического облачения, безо всяких решительно украшений, то есть одежды, менее всего способной возбудить подозрения. И все-таки любой из них выделялся землистым цветом лица, мутными глазами, сжатыми бледными губами. Я мог, сверх того, всегда узнать их еще по двум чертам: по сторожко тихому голосу и по большому пальцу, более обыкновенного отстоящему от ладони под прямым углом. Очень часто в обществе этих шулеров я примечал людей несколько другого склада, но все же родственной им породы. Их можно определить как авантюристов. В налетах на публику они образовывали два батальона: франтов и военных. Отличительная черта первых – улыбки и длинные локоны; вторых – венгерки и хмурое выражение лица.

Опускаясь ступенью ниже по лестнице того, что называется благопристойностью, я обнаружил более утаенные и глубокие предметы для размышлений. Я увидел евреев-разносчиков, на чьих лицах, отмеченных выражением безнадежной приниженности, вспыхивали ястребиные взоры; дюжих нищих-профессионалов, угрожающих беднякам более достойным, которых одна лишь крайняя нужда погнала на вечерние улицы за подаянием; жутких, хилых инвалидов, безошибочно отмеченных дланью смерти, что едва протискивались сквозь толпу нетвердым шагом, умоляюще заглядывая в лицо всякому, как бы в поисках какого-либо нечаянного утешения, какой-то утраченной надежды; скромных девушек, что возвращались после длящейся допоздна работы в свои безотрадные дома и отшатывались, скорее со слезами, нежели с негодованием, от неизбежных наглых взглядов; падших женщин всех родов и возрастов, прямую красавицу во цвете лет, приводящую на память статую, упоминаемую Лукианом, статую из паросского мрамора, внутри набитую нечистотами; гадкую, бесповоротно погибшую прокаженную в отрепьях; морщинистую, усыпанную драгоценностями, размалеванную старуху, делающую последнее усилие быть молодой; девочку, еще не сформировавшуюся, но от долгого опыта мастерицу в ужасных кокетствах своего ремесла, снедаемую яростным желанием быть сочтенной равною своим старшим сестрам по разврату; пьяниц, неисчислимых и неописуемых – иные в тряпках и лоскутьях, выписывающие ногами вензеля, неспособные вымолвить и слово, в синяках, с погасшими глазами; иные в целых, хотя и замаранных одеждах, идущие молодцевато и слегка враскачку, добродушные, румяные, с толстыми чувственными губами; иные в костюмах, некогда хороших, да и сейчас тщательно вычищенных; иные двигались неестественно твердым и пружинистым шагом, но были пугающе бледны, с дикими, омерзительно красными глазами; а иные хватались дрожащими пальцами за все, что попадалось им на пути в толпе; а помимо них видел я пирожников, носильщиков, угольщиков, трубочистов; шарманщиков, вожаков обезьянок, балладников – и певцов, и продавцов; оборванных ремесленников и изнуренных мастеровых всякого рода, – и все было преисполнено шумною, бьющей через край жизненною силою, от коей страдал слух и болели глаза.

Ночь становилась более глубокой, углублялся и мой интерес к зрелищу; ибо коренным образом переменился не только общий характер толпы (более приличные ее черты исчезали с постепенным уходом порядочной части публики, а те, что грубее, делались все резче и рельефнее по мере того, как позднее время выводило из нор все, что есть гнусного), но лучи газовых фонарей, вначале слабые в борьбе с умирающим днем, наконец одержали верх и залили все судорожным и вульгарным блеском. Все было темно и при этом великолепно – наподобие эбена, с которым сравнивали стиль Тертуллиана.

Бредовые эффекты освещения захватили меня, и я начал изучать отдельные лица; и хотя стремительность, с какою поток жизни проносился перед окном, позволяла мне бросить на каждое из них не более одного взгляда, все же мне казалось, что, при тогдашнем странном состоянии моего ума, я часто мог даже за краткий миг прочесть историю долгих лет.

Прижавшись лбом к стеклу, я подобным образом занимался изучением толпы, когда внезапно в поле моего зрения попал дряхлый старик, лет шестидесяти пяти – семидесяти, чей облик мгновенно привлек и поглотил все мое внимание совершенною неповторимостью выражения. Чего-либо, имеющего с этим выражением хотя бы отдаленное сходство, я никогда дотоле не видывал. Отлично помню, что, заметив его, я прежде всего подумал, что, если бы его увидел Ретц, то он бы в значительной мере предпочел его своим собственным воплощениям врага рода человеческого. Пока я пытался за краткий миг моего первого взгляда хоть как-то разобраться в полученном впечатлении, в голове моей парадоксально возникли представления об осторожности, обширном уме, нищете, скряжничестве, хладнокровии, злобности, кровожадности, злорадстве, веселости, крайнем ужасе, бесконечном, глубочайшем отчаянии. Я почувствовал несказанную взволнованность, изумление, одержимость. «Что за безумная повесть, – сказал я себе, – начертана в этом сердце!» И возникло страстное желание не упускать старика из виду – побольше узнать о нем. Торопливо надев пальто и схватив шляпу и трость, я вышел на улицу и начал пробиваться сквозь толпу в том направлении, куда, как я видел, пошел старик, потому что он успел скрыться. Хотя и не без труда, я все же сумел его увидеть, подобрался и последовал за ним на близком расстоянии, но с осторожностью, дабы не быть замеченным.

Теперь я мог рассмотреть его как следует. Он был малого роста, очень тощий и, видимо, очень хилый. Одежда его была вся перепачкана и в лохмотьях; но, когда он время от времени попадал под яркий свет фонаря, я видел, что рубашка его хотя и засалена, но из тончайшей материи; и если только зрение меня не обманывало, то сквозь прореху в его roquelaure[163], застегнутом на все пуговицы и, видимо, с чужого плеча, в который он был завернут, я мельком заметил бриллиант и кинжал. Эти наблюдения увеличили мое любопытство, и я решил следовать за незнакомцем, куда бы он ни направился.

Совсем стемнело, и над городом навис густой и сырой туман, перешедший в непрерывный крупный дождь. Эта перемена оказала на толпу забавное действие: все тотчас переполошились и попрятались под бесчисленными зонтиками. Колыхание, толчея, гомон удесятерились. Что до меня, то я не обращал на дождь особого внимания – застарелая лихорадка делала влажность воздуха опасно приятною. Обвязав рот платком, я продолжал путь. В течение получаса старик ковылял по огромному проспекту; я следовал за ним, боясь упустить его из поля зрения. Он ни разу не оглянулся и не заметил меня. Потом он завернул за угол и пошел по другой улице, хотя и густо заполненной людьми, но менее, нежели та, что он оставил. Здесь стало очевидным, что его поведение изменилось. Он пошел медленнее и как бы более бесцельно – все сильнее мешкая. Он постоянно переходил с одной стороны улицы на другую без видимых к тому причин; но все еще была такая давка, что каждый раз при подобном переходе мне приходилось держаться очень близко от него. Улица была длинная и узкая, и он ковылял по ней почти час, в течение которого толпа постепенно поредела и осталось примерно то число прохожих, какое обычно видно в полдень на Бродвее около парка, – столь велика разница между населением Лондона и самого многолюдного из американских городов. Второй поворот вывел нас на ярко освещенную площадь, где кипела жизнь. К незнакомцу возвратилась прежняя осанка. Он опустил подбородок на грудь, глаза его под сведенными бровями бешено забегали во все стороны, глядя на всех, кто его толкал. Он шел вперед настойчиво и неуклонно. Однако я поразился, когда увидел, что, обойдя кругом всю площадь, он повернулся и двинулся тем же самым путем, но в обратном направлении. Еще более был я изумлен, когда увидел, что этот круг он описал несколько раз – и однажды едва не заметил меня, резко оборотившись.

В этом занятии он провел еще час, к концу которого прохожие мешали нам гораздо меньше, нежели вначале. Лил сильный дождь; в воздухе похолодало; и народ расходился по домам. С нетерпеливым жестом старик метнулся в относительно опустелый переулок, с четверть мили длиною. По нему он устремился с проворством, невообразимым для человека его лет и весьма затруднившим мое за ним следование. Еще через несколько минут мы попали на большой и бойкий базар, расположение которого незнакомец, видимо, хорошо знал, и там вновь он стал вести себя, как прежде, когда бесцельно сновал взад и вперед, пробиваясь сквозь толпу продавцов и покупателей.

Те полтора часа или около того, что мы там провели, с моей стороны требовалась большая осторожность, дабы не упустить его и вместе с тем не привлечь его внимания. По счастью, благодаря моим каучуковым калошам я мог двигаться решительно безо всякого звука. Старик и на мгновение не заметил, что я за ним слежу. Он входил в лавку за лавкой, не приценивался, не говорил ни слова, но глядел на все предметы диким и пустым взором. К тому времени я был совершенно изумлен его образом действий и принял твердое решение не расставаться с ним, пока хоть в какой-то мере не удовлетворю мое любопытство относительно него.

Часы громко пробили одиннадцать, и базар начал быстро пустеть. Лавочник, закрывая витрину ставнею, толкнул старика, и в тот же миг я увидел, как по его телу прошла сильная судорога. Он метнулся наружу, нетерпеливо оглянулся окрест и с невероятною быстротою пробежал по многим извилистым, безлюдным переулкам, пока мы снова не попали на огромный проспект, откуда и начали наше странствие – на улицу, где стоит отель Д. Ее облик, однако, изменился. Все еще ярко горел газ, но хлестал свирепый дождь, и народу было мало. Незнакомец побледнел. Он задумчиво прошагал небольшое расстояние по недавно многолюдной улице, затем с тяжелым вздохом двинулся по направлению к реке и, пропетляв по бесчисленным закоулкам, вышел, наконец, к фасаду одного из главных театров города. Его как раз собирались закрывать, и зрители хлынули на улицу. Я увидел, что, смешиваясь с толпою, старик жадно вобрал в себя воздух, как бы задыхаясь; но мне почудилось, будто напряженно-страдальческое выражение его лица в известной мере смягчилось. Он вновь опустил голову на грудь и стал таков, каким я впервые увидел его. Я заметил, что он двинулся в сторону, куда направилось большинство зрителей, – н