Золотой жук — страница 85 из 97

Но чем больше я думал о дерзком, блестящем и тонком остроумии Д., о том, что документ, если он хотел им воспользоваться, безусловно, должен был всегда находиться у него под рукою, и об обыске, показавшем, как нельзя яснее, что письмо не было спрятано там, где префект его искал, – тем вернее я приходил к убеждению, что министр избрал остроумный и простой способ скрыть письмо, не пряча его вовсе.

С такими мыслями я в одно прекрасное утро надел синие очки и отправился к министру. Д. оказался дома; по обыкновению, он зевал, потягивался, бродил из угла в угол, уверяя, что пропадает от скуки. Он, быть может, самый деятельный человек в мире, но только когда его никто не видит.

Чтобы попасть ему в тон, я стал жаловаться на слабость зрения и необходимость носить очки, из-под которых меж тем осторожно осматривал комнату, делая вид, что интересуюсь только нашим разговором.

Я обратил внимание на большой письменный стол, подле которого мы сидели; на нем в беспорядке валялись письма и бумаги, один-два музыкальных инструмента и несколько книг. Внимательно осмотрев стол, я не заметил ничего подозрительного.

Наконец взгляд мой, блуждая по комнате, упал на дрянную плетеную сумочку для визитных карточек: она была обвязана грязной голубой лентой и болталась на медном гвозде над камином. В сумочке, состоявшей из трех или четырех отделений, хранилось несколько карточек и какое-то письмо, засаленное и скомканное. Оно было надорвано почти до половины, как будто его хотели разорвать и бросить, как ненужную бумажонку, но потом раздумали. На нем была черная печать с вензелем Д., очень заметным, и адрес, написанный мелким женским почерком. Письмо было адресовано самому Д., министру. Оно было кое-как, по-видимому даже с пренебрежением, засунуто в одно из верхних отделений сумочки.

При первом взгляде на это письмо я решил, что его-то я и ищу. Конечно, вид его совершенно не соответствовал описанию префекта. Тут печать была большая, черная, с вензелем Д., там – маленькая, красная, с гербом герцогов С. Тут стояло имя Д., и адрес был написан мелким женским почерком, там – имя королевской особы, написанное смело и размашисто; только размером они походили одно на другое. Но этот контраст лишь усилил мои подозрения. Письмо, грязное и засаленное, – что никак не вязалось с методическими привычками Д., – было надорвано, словно пытались внушить мысль о его ненужности, и оно лежало, как я и ожидал, на самом виду.

Я затянул свой визит, сколько мог, и, беседуя с министром на тему, которая, как мне было известно, всегда интересовала и захватывала его, не сводил глаз с письма. Благодаря этому я до мелочей запомнил, как оно выглядело и в каком положении лежало; сверх того мне удалось сделать открытие, уничтожившее мои последние сомнения. Рассматривая сгибы, я заметил, что они смяты больше, чем нужно. Такой вид имеет бумага, если ее сложить, потом расправить, разгладить, а затем снова сложить в обратную сторону по тем же изгибам. Этого было совершенно достаточно. Я убедился, что конверт был вывернут наизнанку, как перчатка, снова сложен и снова запечатан. Я простился с министром и ушел, оставив на столе золотую табакерку.

На другой день я явился за табакеркой, и мы с увлечением возобновили вчерашний разговор. Вдруг на улице раздался выстрел, затем отчаянные крики и шум. Д. кинулся к окну, отворил его и высунулся на улицу, а я подошел к сумочке, схватил письмо и сунул в карман, положив на его место facsimile[177] конверта. Я приготовил его заранее, дома, сделав очень удачно слепок с вензеля Д. при помощи хлебного мякиша.

Суматоху на улице произвел какой-то полоумный, выстрелив из ружья в толпе женщин и детей. Впрочем, выстрел был сделан холостым зарядом, так что виновника отпустили, приняв его за помешанного или пьяного. Когда он удалился, Д. отошел от окна, а я занял его место. Вскоре затем я простился и ушел. Мнимый помешанный был подкуплен мною.

– Но зачем вам было подменять письмо? – спросил я. – Не лучше ли было в первое же посещение схватить его и уйти?

– Д., – возразил Дюпен, – человек отчаянный, готовый на все. И в его особняке найдутся преданные ему люди. Если бы я решился на такую выходку, мне бы, пожалуй, не выбраться живым из его дома. И мои милые парижане больше не услышали бы обо мне. Но у меня была определенная цель и помимо этих соображений. Вы знаете мои политические взгляды. В этом происшествии я действовал как сторонник дамы, у которой украдено письмо. Вот уже полтора года министр держит ее в своей власти.

Теперь он у нее в руках, так как, не зная о судьбе письма, он будет действовать по-прежнему. Таким образом, он собственноручно подготовит свое политическое крушение. Падение его будет столь же стремительно, как и комично. Хорошо толковать о facilis descensus Averni[178], но я думаю, что идти вверх всегда легче, чем вниз, как говаривала Каталани о пении. В данном случае я не испытываю жалости к тому, кому предстоит идти вниз. Это monstrum horrendum[179], человек талантливый, но совершенно беспринципный. Признаюсь, мне бы очень хотелось знать, что он подумает, когда, встретив отпор со стороны «некоей особы», как называет ее префект, достанет и прочтет мое письмо.

– Как, разве вы что-нибудь написали ему?

– Видите ли, положить чистый листок бумаги было бы с моей стороны просто неуважительно. Однажды Д. сыграл со мной в Вене злую шутку, и я тогда же сказал ему, вполне благодушно, что не забуду ее. Зная, что ему будет любопытно узнать, кто так поддел его, я решился оставить ключ к разъяснению тайны. Он знает мой почерк – и вот я написал как раз посередине листка:

Un dessein si funeste,

S’ill n’est digne d’Atrée, est digne de Thyeste[180].

Это из «Атрея» Кребильона.

Лягушонок

Я в жизни своей не знавал такого шутника, как этот король. Он, кажется, только и жил для шуток. Рассказать забавную историю, и рассказать ее хорошо, – было вернейшим способом заслужить его милость. Оттого и случилось, что все его семь министров славились как отменные шуты. По примеру своего короля, они были крупные, грузные, жирные люди и неподражаемые шутники. Толстеют ли люди от шуток или сама толщина располагает к шутке – этого я никогда не мог узнать доподлинно, но, во всяком случае, худощавый шутник – rara avis in terris[181].

Король не особенно заботился об утонченности или, как он выражался, о «духе» остроумия. В шутке ему нравилась главным образом широта, и ради нее он готов был пожертвовать глубиною. Он предпочел бы «Гаргантюа» Рабле «Задигу» Вольтера, и, в общем, ему больше нравились смешные выходки, чем словесные остроты.

В эпоху, к которой относится мой рассказ, профессиональные шуты еще не перевелись при дворах. В некоторых великих континентальных «державах» имелись придворные «дураки», носившие пестрое платье и колпак с погремушками и обязанные отпускать остроты по первому требованию за объедки с королевского стола.

Разумеется, и наш король держал при своей особе «дурака». Правду сказать, он чувствовал потребность в некоторой дозе глупости, хотя бы только в качестве противовеса к утомительной мудрости семи премудрых министров, не говоря уже о его собственной.

Однако его дурак – то есть профессиональный шут – был не только дурак. В глазах короля он имел тройную цену, потому что был и карлик и калека. Карлики при тогдашних дворах были явлением столь же обычным, как и дураки; и многие короли не знали бы, как скоротать время (а время при дворе тянется томительнее, чем где-либо), не будь у них возможности посмеяться над шутом или карликом. Но, как я уже заметил, шутники в девяноста девяти случаях из ста тучны, пузаты и неповоротливы, – ввиду этого наш король немало радовался тому, что в лице Лягушонка (так звали шута) обладает тройным сокровищем.

Я не думал, чтоб имя Лягушонок было дано этому карлику восприемниками при крещении, вернее всего, оно было пожаловано ему – с общего согласия семи министров – за его неуменье ходить по-людски. Действительно, Лягушонок двигался как-то порывисто – не то ползком, не то прыжками; его походка возбуждала безграничное веселье и немало утешала короля, считавшегося при дворе красавцем, несмотря на огромное брюхо и природную одутловатость лица.

Но, хотя Лягушонок мог передвигаться по земле или по полу только с большим трудом, чудовищная сила, которой природа одарила его руки, как бы в возмещение слабости нижних конечностей, позволяла ему проделывать изумительные штуки, когда можно было уцепиться за ветки или веревки или надо было куда-нибудь взобраться. В таких случаях он больше походил на белку или обезьянку, чем на лягушку.

Я не знаю хорошенько, откуда был родом Лягушонок. Во всяком случае, из какой-то варварской страны, о которой никто не слышал и далекой от двора нашего короля. Лягушонок и молодая девушка, почти такая же карлица, как он (но удивительно пропорционально сложенная и превосходная танцовщица), были оторваны от своих родных очагов и посланы в подарок королю одним из его непобедимых генералов.

Немудрено, что при таких обстоятельствах между двумя маленькими пленниками возникла тесная дружба. В самом деле, они вскоре сделались закадычными друзьями. Лягушонок, который, несмотря на свои шутки, отнюдь не пользовался популярностью, не мог оказать Трипетте больших услуг, но она благодаря своей грации и красоте пользовалась большим влиянием и всегда готова была пустить его в ход ради Лягушонка.

Однажды, по случаю какого-то важного события – какого именно, не помню, – король решил устроить маскарад; а всякий раз, когда при нашем дворе устраивался маскарад или что-нибудь в этом роде, Лягушонку и Трипетте приходилось демонстрировать свои таланты. Лягушонок был очень изобретателен по части декораций, новых костюмов и масок, так что без его помощи решительно не могли обойтись.