Золотой жук — страница 41 из 67

Некоторое время я практиковался на краю одного болота, где было отнюдь не безлюдно, и поэтому мои упражнения не имели, по существу, ничего общего с аналогичными действиями Демосфена, а, напротив, основывались на моем собственном, специально разработанном методе. Чувствуя себя теперь во всеоружии, я решил внушить жене, будто мною внезапно овладела страсть к драматическому искусству. Это мне удалось как нельзя лучше, и в ответ на всякий вопрос или замечание я мог своим замогильным лягушачьим голосом с легкостью продекламировать какой-нибудь отрывок из упомянутой трагедии, – любыми строчками из нее, как я вскоре с удовольствием убедился, можно было пользоваться при разговоре на любую тему. Не следует, однако, полагать, что, исполняя подобные отрывки, я обходился без косых взглядов, шарканья ногами, зубовного скрежета, дрожи в коленях или иных невыразимо изящных телодвижений, которые ныне по справедливости считаются непременным атрибутом заправского актера. Поговаривали даже о том, не надеть ли на меня смирительную рубашку, но – хвала Господу! – никто не заподозрил, что я лишился дыхания.

Наконец я привел свои дела в порядок и однажды на рассвете сел в почтовый дилижанс, направлявшийся в N., распространив среди знакомых слух, будто дело чрезвычайной важности срочно требует моего личного присутствия в этом городе.

Дилижанс был битком набит, но в неясном свете раннего утра невозможно было разглядеть моих спутников. Я позволил втиснуть себя между двумя джентльменами грандиозных размеров, не оказав сколько-нибудь энергичного сопротивления, а третий джентльмен, еще большей величины, предварительно попросив извинения за вольность, во всю длину растянулся на мне и, мгновенно погрузившись в сон, заглушил мои гортанные крики о помощи таким храпом, который посрамил бы и рев Фаларидова быка. К счастью, состояние моих дыхательных способностей совершенно исключало возможность такой напасти, как удушение.

Когда мы приблизились к окраине города, уже совсем рассвело, и мой мучитель, пробудившись ото сна и пристегнув свой воротничок, весьма учтиво поблагодарил меня за любезность. Но, увидев, что я остаюсь недвижим (все мои суставы были как бы вывихнуты, а голова свернута набок), он встревожился и, растолкав остальных пассажиров, в весьма решительной форме высказал мнение, что ночью под видом находившегося в полном здравии и рассудке пассажира им подсунули труп; при этом, желая доказать справедливость своего предположения, он изо всех сил ткнул меня большим пальцем в правый глаз.

Вслед за этим каждый пассажир (а их было девять) счел своим долгом подергать меня за ухо. А когда молодой врач поднес к моим губам карманное зеркальце и убедился, что я бездыханен, обвинение моего мучителя было единогласно подтверждено, и вся компания выразила твердую решимость не только в дальнейшем не мириться с таким надувательством, но и в настоящее время не ехать ни шагу дальше с такой падалью.

В соответствии с этим меня вышвырнули из дилижанса перед таверной «Ворона» (мимо которой мы как раз проезжали), причем со мною не произошло больше никаких неприятностей, если не считать перелома обеих рук, попавших под левое заднее колесо. Кроме того, следует воздать должное кучеру – он не преминул выбросить вслед за мною самый объемистый из моих сундуков, который, по несчастью, свалившись мне на голову, раскроил мне череп весьма любопытным и в то же время необыкновенным образом.

Хозяин «Вороны», человек весьма гостеприимный, убедившись, что содержимого моего сундука вполне достаточно, дабы вознаградить его за некоторую возню со мной, тут же послал за знакомым хирургом и передал меня в руки последнего вместе со счетом и распиской в получении десяти долларов.

Совершив сию покупку, хирург отвез меня к себе на квартиру и немедленно приступил к соответствующим операциям. Однако, отрезав мне уши, он обнаружил в моем теле признаки жизни. Тогда он позвонил и послал слугу за соседом-аптекарем, чтобы посоветоваться, как поступить в столь критических обстоятельствах. На тот случай, если его подозрения, что я еще жив, в конце концов подтвердятся, он пока что сделал надрез на моем животе и вынул оттуда часть внутренностей для более детального анатомирования.

Аптекарь выразил мнение, что я и в самом деле мертв. Это мнение я попытался опровергнуть, изо всех сил брыкаясь и корчась в жестоких конвульсиях, ибо операции хирурга в известной мере вновь пробудили мои жизненные силы. Однако все это было приписано действию новой гальванической батареи, при помощи которой аптекарь – человек действительно весьма сведущий – произвел несколько любопытнейших опытов, каковые, ввиду моего непосредственного в них участия, не могли не вызвать во мне живейшего интереса. Тем не менее я был весьма обескуражен тем, что хотя я и сделал несколько попыток вступить в разговор, но до такой степени не владел даром речи, что не мог даже открыть рот, а тем более возражать против некоторых остроумных, но фантастических теорий – при иных обстоятельствах благодаря близкому знакомству с гиппократовой патологией я мог бы их с легкостью опровергнуть.

Не будучи в состоянии прийти к какому-либо заключению, искусные медики решили оставить меня для дальнейших исследований и отнесли на чердак. Жена хирурга одолжила мне панталоны и чулки, а сам хирург связал мне руки, подвязал носовым платком мою челюсть, после чего запер дверь снаружи и поспешил к обеду, оставив меня наедине с моими размышлениями.

Теперь, к своему величайшему восторгу, я обнаружил, что мог бы говорить, если б только мои челюсти не были стеснены носовым платком. В то время как я утешался этой мыслью, повторяя про себя некоторые отрывки из «Вездесущности Бога», как я имею обыкновение делать перед отходом ко сну, две жадные и сварливые кошки забрались на чердак сквозь дыру, подпрыгнули, издавая фиоритуры а-ля Каталани, и, сев друг против друга, прямо на моей физиономии, вступили в неприличный поединок из-за столь жалкой добычи, как мой нос. Однако подобно тому как потеря ушей способствовала восшествию персидского мага Гауматы на престол Кира, а отрезанный нос дал Зопиру возможность овладеть Вавилоном, так потеря нескольких унций моей физиономии оказалась спасительной для моего тела. Возбужденный болью и пылая негодованием, я одним усилием разорвал свои путы и повязки. Пройдя через комнату, я бросил полный презрения взгляд на воюющие стороны и, открыв окно, к их величайшему ужасу и разочарованию, с необычайной ловкостью ринулся вниз.

Грабитель почтовых дилижансов В., на которого я поразительно похож, в это самое время ехал из городской тюрьмы к виселице, воздвигнутой для его казни в предместье. Вследствие своей крайней слабости и продолжительной болезни он не был закован в кандалы. Облаченный в костюм для виселицы, чрезвычайно напоминавший мой собственный, он лежал, вытянувшись во всю длину, на дне повозки палача (которая как раз оказалась под окнами хирурга в момент моего низвержения), не охраняемый никем, кроме кучера, который спал, и двух рекрутов шестого пехотного полка, которые были пьяны.

Злой судьбе было угодно, чтобы я спрыгнул прямо на дно повозки. В. – малый сообразительный – не преминул воспользоваться удобным случаем. Мгновенно поднявшись на ноги, он соскочил с повозки и, завернув за угол, исчез. Рекруты, разбуженные шумом, не уяснили себе существа дела. Однако при виде человека – точной копии осужденного, – который стоял во весь рост в повозке, прямо у них перед глазами, они решили, что мазурик (они подразумевали В.) намерен обратиться в бегство (их подлинное выражение), и, поделившись этим мнением друг с другом, они хлебнули по глотку, а затем сбили меня с ног прикладами своих мушкетов.

Вскоре мы достигли места назначения. Разумеется, мне нечего было сказать в свою защиту. Меня ожидало повешение. Я безропотно покорился своей неизбежной участи с чувством тупой обиды. Не будучи ни в коей мере киником, я, должен признаться, чувствовал себя настоящей собакой. Между тем палач надел мне на шею петлю. Спускная доска виселицы упала.

Воздерживаюсь от описаний того, что я ощутил на виселице, хотя, конечно, я мог бы многое сказать на эту тему, относительно которой никто еще не высказался с достаточной полнотой. Ведь, в сущности, чтобы писать о таком предмете, необходимо быть повешенным. Каждому автору следует ограничиваться тем, что он испытал на собственном опыте. Так, Марк Антоний сочинил трактат об опьянении.

Могу только упомянуть, что я отнюдь не умер. Тело мое действительно было повешено, но я никак не мог испустить дух, потому что у меня его уже не было; и должен сказать, что, если бы не узел под левым ухом (который на ощупь напоминал твердый крахмальный воротничок), я не испытывал бы особых неудобств. Что касается толчка, который был сообщен моей шее при падении спускной доски, то он лишь поставил на прежнее место мою голову, свернутую набок тучным джентльменом в дилижансе.

У меня были, однако, достаточно веские причины, чтобы постараться вознаградить толпу за ее труды. Все признали мои конвульсии из ряда вон выходящими. Судороги мои трудно было бы превзойти. Чернь кричала «бис». Несколько джентльменов упало в обморок, и множество дам было в истерике увезено домой. Пинксит[94] воспользовался случаем, чтобы, сделав набросок с натуры, внести поправки в свою замечательную картину «Марсий, с которого сдирают кожу живьем».

Когда я достаточно развлек публику, власти сочли уместным снять мое тело с виселицы, тем более что к этому времени настоящий преступник был снова схвачен и опознан – факт, остававшийся мне, к сожалению, неизвестным.

Много сочувственных слов было, разумеется, сказано по моему адресу, и, так как никто не претендовал на мой труп, поступил приказ похоронить меня в общественном склепе.

Туда я, по истечении надлежащего срока, и был водворен. Могильщик удалился, и я остался в одиночестве. В эту минуту мне пришло в голову, что строчка из «Недовольного» Марстона: