Золотой жук — страница 47 из 67

торый даже человек, запятнанный пороком, не может прочитать, не испытывая озноб, рожденный неведомым ранее чувством, а женщина – без вздоха. Вся страница была залита свежими слезами; а на противоположном, чистом листе находились следующие строки, написанные по-английски – и почерком, столь несхожим с причудливым почерком моего знакомца, что лишь с известным трудом я признал его руку:

В твоем я видел взоре,

К чему летел мечтой —

Зеленый остров в море,

Ручей, алтарь святой

В плодах волшебных и цветах —

И любой цветок был мой.

Конец мечтам моим!

Мой нежный сон, милей всех снов,

Растаял ты, как дым!

Мне слышен Будущего зов:

«Вперед!» – но над былым

Мой дух простерт – без чувств – без слов —

Подавлен – недвижим!

Вновь не зажжется надо мной

Любви моей звезда.

«Нет, никогда – нет, никогда»

(Так дюнам говорит прибой)

Не полетит орел больной

И ветвь, разбитая грозой,

Вовек не даст плода!

Мне сны дарят отраду,

Мечта меня влечет

К пленительному взгляду

В эфирный хоровод,

Где вечно льет прохладу

Плеск италийских вод.

И я живу, тот час кляня,

Когда прибой бурливый

Тебя отторгнул от меня

Для ласки нечестивой —

Из края, где, главу клоня,

Дрожат и плачут ивы!

То, что эти строки написаны были по-английски – на языке, по моим предположениям, автору неизвестном, – не вызвало у меня удивления. Я слишком хорошо знал о многообразии его познаний и о чрезвычайной радости, которую он испытывал, скрывая их, чтобы изумляться какому-либо открытию в этом роде; но место и дата их написания, признаться, немало изумили меня. Под стихами вначале стояло слово «Лондон», впоследствии тщательно зачеркнутое, но не настолько, чтобы не поддаться прочтению пристальным взором. Я говорю, что это немало изумило меня, ибо я прекрасно помнил, что в одну из прежних бесед с моим знакомцем я особливо спрашивал у него, не встречал ли он когда-либо в Лондоне маркизу ди Ментони (которая несколько лет, предшествующих ее браку, жила в этом городе), и из его ответа, если только я не ошибся, я понял, будто он никогда не посещал столицу Великобритании. Заодно стоит здесь упомянуть, что я слыхал не раз (не оказывая, разумеется, доверия сообщению, сопряженному со столь большим неправдоподобием), будто человек, о котором я говорю, не только по рождению, но и по образованию был англичанин.


– Есть одна картина, – сказал он, не замечая, что я читал стихотворение, – есть одна картина, которую вы не видели. – И, отдернув какой-то полог, он открыл написанный во весь рост портрет маркизы Афродиты.

Искусство человека не могло бы совершить большего для изображения ее сверхчеловеческой красоты. Та же эфирная фигура, что прошлою ночью стояла передо мною на ступенях Дворца Дожей, стала передо мною вновь. Но в выражении ее черт, сияющих улыбками, еще таился (непостижимая аномалия!) мерцающий отблеск печали, всегда неразлучной с совершенством прекрасного. Ее правая рука покоилась на груди, а левою она указывала вниз, на вазу, причудливую по очертаниям. Маленькая ножка, достойная феи, едва касалась земли; и, еле различимые в сиянии, что словно бы обволакивало и ограждало ее красоту, как некую святыню, парили прозрачные, нежные крылья. Я перевел взор на фигуру моего знакомца, и энергичные строки из чепменова «Бюсси д’Амбуа» непроизвольно затрепетали у меня на губах:

Он стоит,

Как изваянье римское! И будет

Стоять, покуда смерть его во мрамор

Не обратит!

– Ну, – наконец сказал он, поворачиваясь к массивному серебряному столу, богато украшенному эмалью, где стояли несколько фантастически расписанных кубков и две большие этрусские вазы той же необычайной формы, что и ваза на переднем плане портрета, и наполненные, как я предположил, иоганнисбергером. – Ну, – сказал он отрывисто, – давайте выпьем! Еще рано – но давайте выпьем. В самом деле, еще рано, – продолжал он задумчиво в то время, как херувим, опустив тяжелый золотой молот, наполнил покои звоном, возвещающим первый послерассветный час, – в самом деле, еще рано – но не все ли равно? Давайте выпьем! Совершим возлияние величавому солнцу, кое эти пестрые светильники и курильницы тщатся затмить! – И, заставив меня выпить стакан за его здоровье, он залпом осушил, один за другим, несколько кубков вина.

– Мечтать, – продолжал он, вновь принимая тон отрывистой беседы и поднося одну из великолепных ваз к ярко пылающей курильнице, – мечтать было делом моей жизни. И с этой целью я воздвиг себе, как видите, чертог мечтаний. Мог ли я воздвигнуть лучший в самом сердце Венеции? Правда, вы замечаете вокруг себя смешение архитектурных стилей. Чистота Ионии оскорблена здесь допотопными орнаментами, а египетские сфинксы возлежат на парчовых коврах. И все же конечный эффект покажется несообразным только робкому. Единство места и в особенности времени – по́гала, которые устрашают человечество, препятствуя его созерцанию возвышенного. Я сам некогда был этому сторонник, но душа моя пресытилась подобными выспренними глупостями. Все, что ныне окружает меня, куда более ответствует моим стремлениям. Словно эти курильницы, украшенные арабесками, дух мой извивается в пламени, и это бредовое окружение готовит меня к безумнейшим зрелищам той страны сбывшихся мечтаний, куда я теперь поспешно отбываю. – Он внезапно прервал свои речи, опустил голову на грудь и, казалось, прислушивался к звуку, мне не слышному. Наконец, он выпрямился во весь рост, устремил взор ввысь и выкрикнул строки епископа Чичестерского:

О, жди меня! В долине той,

Клянусь, мы встретимся с тобой.

В следующее мгновение, уступая силе вина, он упал и вытянулся на оттоманке.

Тут на лестнице раздались быстрые шаги, а за ними последовал громкий стук в двери. Я поспешил предотвратить новый стук, когда в комнату ворвался паж из дома Ментони и голосом, прерывающимся от нахлынувших чувств, пролепетал бессвязные слова: «Моя госпожа! – моя госпожа! – Отравлена! – отравлена! О, прекрасная Афродита!»

Смятенный, я бросился к оттоманке и попытался привести спящего в чувство, дабы он узнал потрясающую весть. Но его конечности окоченели – его уста посинели – его недавно сверкавшие глаза были заведены в смерти. Я отшатнулся к столу – рука моя опустилась на почернелый, покрытый трещинами кубок – и внезапное постижение всей ужасной правды вспышкой молнии озарило мне душу.


1834

Четыре зверя в одном(Человеко-жираф)

Chacun a ses vertus[107].

Кребийон. Ксеркс

Антиоха Эпифана обычно отождествляют с Гогом из пророчеств Иезекииля. Эта честь, однако, более подобает Камбизу, сыну Кира. А личность сирийского монарха ни в коей мере не нуждается в каких-либо добавочных прикрасах. Его восшествие на престол, вернее, его захват царской власти за сто семьдесят один год до рождества Христова; его попытка разграбить храм Дианы в Эфесе; его беспощадные преследования евреев; учиненное им осквернение Святая Святых и его жалкая кончина в Табе после бурного одиннадцатилетнего царствования – события выдающиеся и, следовательно, более отмеченные историками его времени, нежели беззаконные, трусливые, жестокие, глупые и своевольные деяния, составляющие в совокупности его частную жизнь и славу.

* * *

Предположим, любезный читатель, что сейчас – лето от сотворения мира три тысячи восемьсот тридцатое, и вообразим на несколько минут, что мы находимся невдалеке от самого уродливого обиталища людского, замечательного города Антиохии. Правда, в Сирии и в других странах стояли еще шестнадцать городов, так наименованных, помимо того, который я имею в виду. Но перед нами – тот, что был известен под именем Антиохии Эпидафны ввиду своей близости к маленькой деревне Дафне, где стоял храм, посвященный этому божеству. Город был построен (хотя мнения на этот счет расходятся) Селевком Никанором, первым царем страны после Александра Македонского, в память своего отца Антиоха, и сразу же стал столицей сирийских монархов. В пору процветания Римской империи в нем обычно жил префект восточных провинций; и многие императоры из Вечного Города (в особенности Вер и Валент) проводили здесь бо́льшую часть своей жизни. Но я вижу, что мы уже в городе. Давайте взойдем на этот парапет и окинем взглядом Эпидафну и ее окрестности.

«Что это за бурная и широкая река, которая, образуя многочисленные водопады, прокладывает путь сквозь унылые горы, а затем – меж унылыми домами?»

Это Оронт; другой воды не видно, если не считать Средиземного моря, простирающегося широким зеркалом около двенадцати миль южнее. Все видели Средиземное море; но, уверяю вас, лишь немногие могли взглянуть на Антиохию. Под немногими разумею тех, что, подобно нам с вами, при этом наделены преимуществом современного образования. Поэтому перестаньте смотреть на море и направьте все внимание вниз, на громадное скопление домов. Припомните, что сейчас – лето от сотворения мира три тысячи восемьсот тридцатое. Будь это позже – например, в лето от рождества Христова тысяча восемьсот сорок пятое, – нам не довелось бы увидеть это необычайное зрелище. В девятнадцатом веке Антиохия находится – то есть Антиохия будет находиться в плачевном состоянии упадка. К тому времени город будет полностью уничтожен тремя землетрясениями. По правде говоря, то немногое, что от него тогда останется, окажется в таком разоре и запустении, что патриарху придется перенести свою резиденцию в Дамаск… А, хорошо. Я вижу, что вы вняли моему совету и используете время, обозревая местность – и теша взгляд