…великих поэтов,
Чей голос – могучий зов,
Чей шаг, отдаленный эхом,
Звучит в лабиринте веков.
Очень сильное воздействие оказывает также идея последнего четверостишия. В целом, однако, стихотворение заслуживает похвалы главным образом за грациозную небрежность размера, столь соответствующую выражаемым чувствам, и в особенности за непринужденность общего стиля. Эту непринужденность, или естественность манеры письма, давно уже стало модным считать непринужденностью только внешнею и достижимою лишь большим трудом. Но это не так: естественная манера трудна лишь тем, кому нечего на нее и покушаться – лишенным естественности. Лишь вследствие того, что стихи будут писаться с проникновением или вчувствованием, их интонация неизменно окажется присущей большинству людей и, конечно, меняющейся в зависимости от обстоятельств. Тот автор, что на манер «Североамериканского обозрения» при всех обстоятельствах будет оставаться всего-навсего «тихим», по необходимости при многих обстоятельствах окажется попросту глупым или тупым, и у нас не больше оснований считать такого «непринужденным» или «естественным», чем кокни, корчащего из себя великосветского льва, или Спящую Красавицу в музее восковых фигур.
Из мелких стихотворений Брайента наибольшее впечатление произвело на меня то, которое он озаглавил «Июнь». Привожу лишь часть его:
Там будет долгие часы
Свет литься золотой,
Цветы невиданной красы
Взойдут в траве густой,
Там, где усну я наконец,
Совьет себе гнездо скворец,
Там бабочка покой
Себе найдет, и гул пчелы
Дням лета возгласит хвалы.
Что, если крик и смех ко мне
Домчатся из села
Иль песня девы при луне,
Беспечно весела?
Что, если б, трепетно чиста,
Ко мне влюбленная чета
В вечерний час пришла?
Моя мечта: вовеки пусть
В том уголке не веет грусть.
О, знаю, знаю: тень мою
Лучи не озарят,
Я вздохи ветра не вопью,
Не буду звукам рад;
Но коль туда, где лягу я,
Придут грустить мои друзья —
То вспять не заспешат:
Цветенье, воздух, птичий гам
Задержат их надолго там.
И вспомнят с нежностью они
Былые времена,
Да и того, кто в эти дни
Не пьет июнь до дна:
Ведь он в природы торжество
Одно привнес – что у него
Могила зелена;
Отрадно будет под травой
Услышать голос мой живой.
Течение ритма здесь даже сладострастно, ничто не может быть мелодичнее. Это стихотворение всегда действовало на меня примечательным образом. Напряженная меланхолия, которая как бы выплескивается на поверхность всего светлого, что поэт говорит о своей могиле, потрясает нас до глубины души, и в этом потрясении заложено истинное возвышение поэзией. Стихи оставляют впечатление приятной грусти. И если в остальных произведениях, с которыми я вас ознакомлю, обнаружится нечто более или менее сходное по тону, позвольте мне вам напомнить, что известный оттенок грусти (как и почему – нам неведомо) неразрывно связан со всеми высшими проявлениями прекрасного. Но это все же лишь
Еще не печаль, но все же
Походит тоска на печаль —
Вот так, как на дождь походит
Туман, застилающий даль[132].
Оттенок, о котором я говорю, отчетливо виден даже в таком исполненном блеска и темперамента стихотворении, как «Заздравная» Эдварда Кута Пинкни:
Пью здравье той, чьей красотой
Навек пленен я стал,
Она – всем женщинам пример,
Чистейший идеал;
Ей жизнь вручил сонм светлых сил
И добрый звездный рой —
И создана была она
Эфирно неземной.
Как птичий глас в рассветный час,
Прекрасной речь жива,
Но чем-то музыки нежней
Полны ее слова:
Любое, сказанное ей,
Души печать несет —
Так вобрала у роз пчела
Душистый сок на мед.
А чувства все в ее душе
Безгрешны и чисты,
Благоуханием полны,
Как вешние цветы;
Она возвышенных страстей
Пленительно полна,
Их воплощением живым
Нам кажется она!
Взгляни лишь миг на светлый лик —
Не будет он забыт,
Звук голоса ее в сердцах
Не скоро отзвучит.
С приходом смерти я вздохну
В конце мне данных дней
Не по моим годам земным,
А лишь по ней, по ней.
Пью здравье той, чьей красотой
Навек пленен я стал,
Она – всем женщинам пример,
Чистейший идеал.
Пью здравье! О, когда б таких
Знал больше шар земной,
Чтоб жизнь текла, чуждаясь зла,
Поэзией сплошной!
Мистеру Пинкни не повезло, что он родился слишком далеко на Юге. Будь он уроженец Новой Англии, то вероятно, что его сочла бы первым из лирических поэтов Америки великодушная клика, которая столь долго вершит судьбы американской словесности, руководя тем, что называется «Североамериканским обозрением». Только что приведенное стихотворение особенно прекрасно; но возвышение поэзией, им достигаемое, мы должны приписать главным образом сочувствию, которое оно вызывает у нас к энтузиазму поэта. Мы прощаем его гиперболы за бесспорную искренность, с какою он их изрекает.
Но я отнюдь не намерен распространяться о достоинствах того, что я вам собираюсь читать. Стихи неизбежно скажут сами за себя. Боккалини в «Вестях с Парнаса» рассказывает, что однажды Зоил преподнес Аполлону весьма едкую критику на весьма достохвальную книгу, после чего бог спросил его, какие у этого произведения есть достоинства. Критик ответствовал, что обращал внимание лишь на ее изъяны. Услышав это, Аполлон вручил ему мешок непровеянной пшеницы, повелев ему отобрать себе в награду всю мякину.
Так вот эта притча очень хороша как выпад против критиков, но я отнюдь не уверен, что бог был прав. Я отнюдь не уверен, что в определении истинных границ долга критики не заключена грубейшая ошибка. Достоинство, особенно в стихах, можно принять в качестве аксиомы: оно становится самоочевидным, стоит только прочитать их надлежащим образом. Достоинства стихотворения перестают быть достоинствами, если их надобно доказывать; а говорить слишком подробно о достоинствах какого-либо произведения искусства равносильно признанию, что они не очень велики.
Среди «Мелодий» Томаса Мура есть одно весьма выдающееся стихотворение, и кажется весьма странным, что оно не привлекает должного внимания. Я имею в виду строки, начинающиеся словами: «Олень мой, ты ранен!..» Их напряженная энергия ничем не превзойдена даже у Байрона. В двух строках Мура передано душевное движение, заключающее в себе самую суть божественной страсти любви, – душевное движение, которое, быть может, нашло отзвук в наибольшем числе самых страстных сердец человеческих, нежели любое другое душевное движение, когда-либо воплощенное в словах:
Олень мой, ты ранен! здесь дом твой, приди,
Склонись, отдохни у меня на груди:
Тут сердце, что верно тебе, и рука,
И улыбка, что скрыть не могли б облака.
На то и любовь, что вовек не пройдет,
Будь горе иль счастье, позор иль почет!
Виновен ты пусть – твой удел разделю,
Каков бы ты ни был – тебя я люблю.
Ты ангелом звал меня в радостный миг,
И все я твой ангел, хоть ужас настиг.
Пройду я с тобой испытанье огнем,
Спасу, огражу – или вместе умрем!
Последнее время стало модным отрицать у Мура воображение, не отказывая ему в прихотливой фантазии; это различие первым определил Колридж, лучше всех других понимавший огромную силу Мура. Дело в том, что прихотливость фантазии этого поэта настолько перевешивает все другие его качества, а также фантазию всех других людей, что весьма естественно создалось впечатление, будто ничем другим он и не обладает. Но никогда не было сделано большей ошибки. Никогда со славой истинного поэта не поступали столь несправедливо. В пределах английского языка я не могу припомнить стихотворения, столь исполненного глубокого и зловещего воображения в лучшем смысле слова, чем то, что начинается строками «О, как хотел бы я сейчас над тусклым озером стоять» и которое написал Томас Мур. К сожалению, я не могу его вспомнить.
Одним из самых благородных и, говоря о прихотливой фантазии, одним из наиболее наделенных этим качеством среди современных поэтов был Томас Гуд. Его «Прекрасная Инес» всегда таила для меня невыразимое очарование:
Вы не встречали Инес,
Отраду наших глаз?
Она ушла на Запад,
И словно свет погас!
Она румянец свой и смех
Похитила у нас,
И множество других надежд,
И перлов, и прикрас!
Вернись, колдунья Инес,
Пока не пала ночь,
Покамест звезды и луну
Ты не сманила прочь;
Как счастлив, кто любим тобой,
Всеозаренья дочь, —
Подобного блаженства мне
Вообразить невмочь!
Ах, мне б, колдунья Инес,
В заморской стороне
Лететь с тобою рядом
На гордом скакуне!
Ужели нет здесь милых дам
И рыцарей в броне
И надобно друзей души
Искать в чужой стране?
Тебя я видел, Инес,
На ближнем берегу,
Средь знатных юношей и дев
В изысканном кругу;
Качались перья, скакуны
Резвились на лугу.
Когда ж я этот дивный сон
Вновь подстеречь смогу?
Ушла ты с песней, Инес,
С напевом заодно,
А музыка и клики