Золотые кони — страница 10 из 32

…В своей палатке, обитой пурпуром, — я предполагаю, что это происходило именно в ту ночь — Публий Красс сделал такую запись. «Сегодня центурион Тит Юлий Браккат, бывший законник, бывший служащий моего отца, прибыл из Рима с письмом от Цезаря с указаниями о дальнейших действиях второй когорты. По его поручению Браккат отправится добровольцем с секретным заданием на западную территорию. Он будет скрываться под именем Бойорикса, довольно распространенном в Нарбонии, и выдавать себя за беженца из этих мест. В случае особых обстоятельств он имеет разрешение продлить время своего пребывания на территории врага, но должен отправить ко мне в этом случае Котуса, своего слугу, с первыми важными сообщениями.

Отвага этого Тита произвела на меня впечатление. Но я вспомнил при этом наставления своего учителя-грека. Он говорил: „На свете существует несколько форм безысходности. Самая тяжелая охватывает человека, когда его самолюбие уязвляется несколькими, следующими подряд неудачами. Покорившись этой силе, человек оказывается способен на поступки, на какие не отважились бы самые отчаянные смельчаки“.

Таким же отчаявшимся представляется мне и Тит Юлий Браккат. Рожденный посредственным человеком (правда, от знатных корней), предназначенный для скромной судьбы, он продолжал упорствовать, метаясь от армии к коммерции и снова — от коммерции к политике. Может быть, на этот раз ему повезет».

Таблички, исписанные старательнейшим почерком Публия Красса, претенциозно озаглавленные «Мои анналы», были найдены в армейских архивах после его гибели. Когда Цезарь сделал меня префектом Рима, я имел возможность ознакомиться с ними…

Гиптис положила голову мне на локоть и обняла меня за шею. Мы были накрыты шкурой и никак не могли уснуть. Она сказала:

— Ты похож на вождя города Нема, где я родилась. Это был человек такой же древний, как Нил, но при этом выглядел молодым! Девушки нашей деревни поджидали его в пальмовой роще со словами: «О, хозяин, обопрись о мою талию, дай я послушаю, как бьется твое вечное сердце».

— Ты родом из Египта?

— Один работорговец продал меня римским матросам. Они отвезли меня в Остию и там снова продали. А уже оттуда я попала в лагерь андов и стала армейской девкой… Скажи, я увижу когда-нибудь Египет?

— В твоих мечтах он всегда будет прекраснее, чем наяву.

— Центурион, ты не должен завтра уходить из лагеря!

— Почему?

— Я немножко умею колдовать… Я вижу огонь, кровь и еще… Скажи, в твоей ли воле остаться здесь?

— Я должен отправиться туда.

— Тебя зовет туда любовь. Ты мне не веришь? Ты ни во что не веришь? Любовь такая же высокая, как солнце?..

— Продолжай.

— Нет! Твоя душа легко воспламеняется. Как и моя… Лучше будет, если ты ни о чем не узнаешь. Пусть мои губы утолят твою жажду, забудем о завтрашнем дне.

На рассвете нас разбудил примипил. За ним по пятам шел Котус, неся галльское оружие и одежду.

Гиптис ничего не приняла от меня, боясь быть поколоченной своим хозяином. Зато сама наградила меня: подарила свои слезы.

Глава III

— Да помогут тебе боги, благородный Юлий Браккат, — сказал примипил, дотрагиваясь рукой до своего шлема.

— Да помогут они нам вернуться в седьмой легион, — ответил я, машинально повторяя его жест.

— Постарайся забыть это движение, друг…

Он остановил своего коня. За ним остановился и небольшой отряд всадников, сопровождающих нас. Сердце мое учащенно стучало.

— Пора, хозяин… — осмелился позвать меня Котус.

Глаза мои не могли оторваться от серебряных кирас всадников, спускающихся к реке ровной рысью, от частокола, окружавшего наш лагерь, который все еще виднелся между ветками. Его аккуратные строения, безукоризненно ровные ряды палаток, прямые углы улиц, дозорные отряды, виднеющиеся на другом берегу, были для меня символом римского порядка, последним обломком моей родины, моего прошлого… Пронзительный призыв труб прорезал тишину, солдаты показались перед преторианскими воротами.

— Смена часовых, — сказал Котус.

В его голосе мне почудилась грусть.

— Да, — отозвался я. — Для них это по-прежнему смена часовых. А перед нами — свобода! Вперед!

И я пришпорил свою лошадь, черную, как борода Вулкана. Она заржала от боли, но пошла вверх по склону, вытянув шею, распушив гриву и хвост. С этого момента я уже не принадлежал орлам, перестал быть центурионом Браккатом. Безумное предприятие началось.

…Сразу за лесом тянулась скалистая равнина, покрытая щебнем, безжизненное плато. Лишь кое-где попадался кустарник, пригибаемый ветерком, или островки жухлой травы. Эту каменистую пустыню пересекла тропинка, прибитая в жесткой почве конскими копытами. Еще не спала роса, она делала тень на камнях и ветвях кустарников густо-черной. К реке сползали последние остатки тумана, над нами плыли свинцовые облака, но со стороны лагеря сквозь их завесу уже пробился огромный белый шар солнца.

Сначала нам попадались навстречу одни сороки. Приближение людей ничуть не беспокоило их. Они лишь спрыгивали с тропинки, приподняв клюв. Когда день был уже в разгаре, мы заметили стаю ворон, опустившихся возле ущелья. Подъехав ближе, увидели, что птицы облепили какое-то животное, которое еще шевелилось.

— Они расклевывают падаль, — сказал Котус.

Это была еще живая лошадь. От острой боли, причиняемой воронами, или оттого, что кобыла почувствовала наше приближение, она приподняла голову и злобно оскалилась. Она тяжело дышала. Птицы не стали ждать ее смерти, расселись на теле лошади и, казалось, обсуждали его достоинства, изредка взмахивая крыльями и поклевывая шкуру. Почему при виде этого начинающегося отвратительного пиршества я подумал о судьбе Республики? Не потому ли, что представлял ее себе такой же смертельно раненной, поверженной на пути к далекой цели, но еще живой; над ней с фальшивой почтительностью склонились великие мужи, готовые вонзить в ее тело в любой момент свои острые когти?

— Прибей ее!

Котус вынул стрелу и послал ее в животное. Тело лошади пронзила конвульсия, и оно застыло навсегда. И тотчас самая жирная ворона, должно быть вожак, с раздутым зобом, проворно расклевала глаза лошади.

— Не смотри на это, хозяин! Поедем дальше, прошу тебя, нам нельзя медлить.

Не в первый раз он выводил меня из мрачного состояния. У него был особый дар воспринимать и брать на себя метания, сомнения, страхи, поселившиеся в моей душе. Я часто говорил себе, что ему дано понимать мое сознание лучше, чем мне самому. Мои поступки он осуждал иной раз беспощадно. Наши отношения можно было назвать суровой, настоящей мужской дружбой, но в то же время и трогательной привязанностью друг к другу, какой не встретишь в Риме, где льстивый ловкач становился желанным сотрапезником богача, а желторотый офицеришка в оплату за сомнительное пособничество награждался званием трибуна. Котус был, к счастью, человеком иной, благородной, породы. Если бы он служил моделью для Фидия, тот изваял бы с него Геракла, но никак не Аполлона.

Вот каким Котус вспоминается мне в ту пору, моя Ливия: присев на колено среди уже тронутых ржавчиной осени папоротников, он осматривается по сторонам; на нем широкий плащ, стальной шлем; живые голубые глаза его сверкают умом, он возбужденно вдыхает влажный воздух, насыщенный запахами замшелых скал, близкого леса.

— Знаешь, ты действительно похож на галла, — сказал он мне в тот день.

— Но я не ощущаю себя им.

— К вечеру это может пригодиться.

Мы сделали большой крюк, чтобы избежать, как нам указали в лагере, небольших поселений, близких от лагеря. Затем сделали привал, разложив еду под высохшим дубом.

— Лет двадцать прошло с тех пор, как он умер, — сказал Котус. — Посмотри, как растрескалась кора.

Но голые ветви дерева продолжали колыхаться на ветру, и казалось, что оно еще способно возродиться к жизни.

Немного позже, за полдень, мы наконец достигли леса. На опушках нам попадалась свежая пашня, и все же этот край казался безлюдным. Лишь беззаботное щебетание птиц нарушало тишину. Чем дальше мы продвигались, тем сильнее крепло ощущение, что время здесь остановилось. Это было владение сил природы, плодородия, которое не в силах задушить ни ветер, ни мороз. Кочки, выступающие из земли, корни наступали на тропинку, по которой мы пробирались. Стволы деревьев, растущих прямо из болота, порой казались живыми существами с широченными плечами, массивными головами, крючковатыми ручищами — чем-то похожими на моего Котуса, под полосатым плащом и бурой туникой которого скрывалось мускулистое тело. Мы вспугивали каких-то мохнатых зверей, удирающих от нас в кусты. Их блестящие глаза успевали мелькнуть между ветвей. На верхушках деревьев вороны, точно дозорные, предупреждали всю округу о нашем приближении унылым карканьем.

След тропинки завел нас в самую чащу, иногда он вился между крупными валунами. Приближался вечер, лес погружался в туман. Уже в темноте мы вышли к развилке. Это была поляна, посреди которой стояло каменное подобие стола на четырех валунах. Мы решили заночевать возле него.

Столешница была такая широкая и толстая, что я невольно задал себе вопрос, что за мощный механизм смог водрузить ее на «ножки». Один из камней, служивших ножками, был просверлен насквозь.

— Через эту дыру, — просветил меня Котус, — душа усопшего может вылетать из могилы.

Он явно испытывал робость и потому не подходил к камню.

— Что с тобой, Котус?

— Кто посягает на дом усопшего, сам умрет преждевременно. В этом камне живет демон. Он покарает нас.

Я засмеялся:

— Мертвые благосклонны к людям вроде нас, военных. Впрочем, не мы первые ночуем здесь, мне кажется. Сейчас разведем огонь.

Я заглянул в таинственное отверстие.

— Хозяин, — взмолился Котус, — не шути с ним.

— Неси сюда наши сумки. Я бы сейчас лошадь съел!

Он нехотя повиновался, принес сумки и встал рядом со мной. Ветер шелестел еловыми ветвями. Вдалеке два раза заржала лошадь.