Я стоял перед колоннами храма науки. Мимо деловито пробегали студенты. Где-нибудь там, в аудитории или в анатомическом театре, сидит и учится Нина. А одинокий, никому не нужный председатель союза поэтов - за бортом. Тяжёлые минуты переживал я…
В типографском общежитии, где жил Ваня Фильков, мне сказали, что он тяжело болен и лежит в больнице. Совсем подавленный, я вернулся к университету.
Но долго грустить я не умел. Принялся искать пристанище.
Неожиданно счастье блеснуло мне в облике Изи Аронштама. Живой Изя Аронштам в фуражке с техническим значком проходил мимо университета. И, честное слово, я никогда не думал, что буду так рад его увидеть.
Мы, кажется, даже обнялись. Расспросы. Воспоминания. Изя жил у тёти - зубного врача. Фортуна опять улыбалась мне. Только вчера тётя уехала в Кисловодск, и Изя остался хозяином целой квартиры. Блестящие перспективы открывались передо мной.
Вечером, сидя в зубоврачебном кресле, я намечал планы своей московской жизни.
Учёбу временно приходилось отодвинуть. Об отъезде из Москвы не могло быть и речи. Квартирой на месяц я обеспечен. Значит, надо работать.
В Центральном управлении Роста меня знали по работе в Липерске, и на другой же день я поступил на службу в попом чине - инструктора печати. Это звучало совсем не плохо. Даже какое-то благородство было в этом звании - инструктор.
Я решил связаться с московскими литераторами.
Для начала отправился в Политехнический музей на большой литературный вечер Валерия Брюсова.
Я много слышал о знаменитом Брюсове, но никогда не встречал его портретов. И теперь, увидев поэта на сцене разочаровался. На поэта он никак не походил. Благообразный, в чёрном длинном сюртуке. Усы, борода. Учитель истории и географии, а не поэт.
Брюсов делал какой-то доклад о литературе. Я сидел далеко от сцены, слышал плохо и всё время думал о том, как в антракте пойду к Брюсову и представлюсь ему.
В перерыве я направился к кулисам. Туда меня не пускали. Я начал шуметь, и вдруг… сам Брюсов подошёл к дверям.
- Здравствуйте! - сказал я взволнованно (у дверей собралась толпа любопытных). - Здравствуйте, товарищ Валерий Брюсов! Я - Штейн, председатель Липерского союза поэтов.
Брюсов, видимо, устал и был не в духе. Непонятная усмешка мелькнула на его лице и скрылась в густых усах.
- Здравствуйте, председатель союза, - сказал он. - А зачем вы ломаете дверь?
Вокруг засмеялись.
- Товарищ Валерий Брюсов, - сказал я с обидой и дрожью в голосе, - мне нужно поговорить с вами… и потом, я привёз стихи.
Брюсов нахмурился и пожал плечами. Какой-то рыжий мужчина показался из-за его спины и стал мне делать зловещие знаки.
- Юноша, - крикнул он мне, - оставьте Валерия Яковлевича в покое, перестаньте скандалить!
«Юноша», - сказал он мне, председателю союза поэтов!
А Брюсов не остановил его, Брюсов позволил захлопнуть дверь перед самым моим носом. Вокруг все хохотали. Я ушёл с вечера, не дослушав Брюсова.
Мою душу стала разъедать горечь столичной жизни.
Но мечты о славе не покидали меня. Каждый день после службы, покачиваясь в зубоврачебном кресле, я писал новые стихи.
Однажды вместе с Ниной Гольдиной мы отправились на Тверскую, в кафе союза поэтов, носившее название «Домино».
Там все желающие могли читать стихи с эстрады. Стихи тут же обсуждались присутствующими поэтами. В кафе часто бывали Маяковский, Каменский, Есенин…
Я очень волновался. Не то чтобы я не был уверен в своих стихах, а всё же… Ведь как много завистников! К тому же встреча с Брюсовым настраивала меня тревожно.
Неизвестные мне поэты пили чай, читали стихи. Стихи были непонятные, вроде свириденковских, и во всяком случае уступали моим.
Председательствовал могучий белокурый бородач. Он показался мне симпатичнее других, и я послал ему записку: «Прошу дать слово для чтения стихов. Штейн (из провинции)».
Не председатель союза поэтов, а просто - Штейн из провинции.
Передо мной выступал какой-то носатый критик, ругавший последнюю пьесу Маяковского - «Мистерию-буфф».
Я лихорадочно повторял в памяти, слова своих стихов.
Читал я лучшее стихотворение. Око было напечатано на первой странице «Известий» губисполкома: открывало мой злополучный сборник. Я читал с выражением, с жестами:
Мы идём по проездам больших площадей.
Мы идём по глухим закоулкам,
И шаги окунувшихся в вечность людей
Раздаются протяжно и гулко.
В зале разговаривали, звенели ложечками, по я не обращал на это внимания.
Мечтая о мире безбрежном,
Орлите на мыслей суку…
Последние строчки стихотворения даже мой соперник Степан Алый считал новым достижением пролетарской поэзии.
Мокрый, дрожащий от вдохновения, сошёл я с эстрады и сел рядом с Ниной. Она ласково посмотрела на меня.
- Слово имеет Владимир Маяковский! - объявил председатель.
Я даже вздрогнул от ужаса. Об остром языке поэта мне не раз приходилось слышать.
- Нина… - шепнул я, - Ниночка, что-то жарко здесь. Может, пойдём погуляем…
- Что ты, Саша! Ведь Маяковский!
Я приготовился ко всему.
Высокий, широкоплечий поэт поднялся на эстраду. Голос его, казалось, едва умещался в маленьком зале.
- Без меня тут критиковали мою «Мистерию», - сказал Маяковский. - Это уже не первый раз. В газетах появляются какие-то памфлеты. Плетутся какие-то сплетни. Давайте в открытую… А ну, дорогой товарищ, - обратился поэт к носатому журналисту, - выйдите при мне на эстраду. Покорите ваши наветы… Боитесь? Не можете? Косноязычны стали? Скажите «папа и мама». А ещё называетесь критик!… Критик из-за угла. Вам бы мусорщиком быть, а не журналистом!
Мне кажется, что я трепетал больше носатого критика.
Теперь он перейдёт ко мне.
Приближалась печальная минута - позор вместо триумфа.
- Нина, - шептал я, - давай уйдём. Душно… И неинтересно.
Но Нина только отмахивалась. Маяковский остановил свой взгляд на мне.
- К сожалению, - сказал он, - я опоздал и не мог прослушать всей поэмы выступавшего передо мной очень молодого человека…
«Вот оно, начинается… Всё кончено… Творчество… Слава… Любовь…»
- Хочу остановиться на последних строчках поэмы,
Орлите на мыслей суку… -
что в переводе на русский язык значит: сидите орлом на суку мыслей. Неудобное положение, юноша! Неудобное и неприличное. Двусмысленное положение. Весьма…
Испарина покрыла меня с головы до ног. Я боялся посмотреть на Нину. Маяковский заметил моё состояние и пожалел меня.
- Ну, ничего, юноша, - примирительно сказал он. -Со всяким случается. Пишите, юноша! Вы ещё можете исправить ошибки своей творческой молодости. Всё впереди.
Я вышел из клуба опозоренный. Молча шагал рядом с Ниной, не решался даже взять её под руку.
И всё же я не злился на Маяковского. Он обошёлся со мной лучше, чем Брюсов.
И я решил, что пойду к нему, расскажу о своих творческих планах. Он примет меня, поможет, поддержит на трудном, тернистом поэтическом пути.
4
Вскоре я получил собственную комнату и покинул гостеприимного Изю Аронштама. С грустью расстался я с уютным зубоврачебным креслом. Комната моя помещалась под самой крышей большого дома. Койка и стол занимали её площадь почти целиком. Украшало комнату большое кресло красного дерева, которое я перенёс из своего служебного кабинета.
Только одну ночь я творил в одиночестве в собственной комнате. На заре раздался стук в дверь. Я открыл и в изумлении застыл на месте.
В дверях стоял Сен-Жюст. Премьер нашего Теревсата. Вениамин Лурье с мешком за плечами стоял на пороге.
Я понял всё с первой минуты и ни о чём его не расспрашивал… Москва… Слава… Художественный театр… Станиславский…
Мы зажили вдвоём. Я спал на койке, Сен-Жюст - на письменном столе.
Впрочем, он больше не был Сен-Жюстом. Он стал Брутом. Он готовился поступить в студию МХАТа и рано утром начинал репетировать монолог Брута.
С шести часов утра я вынужден был вникать в сложные взаимоотношения деятелей Римского государства.
- Кто любил Цезаря больше меня?! - истерически кричал Лурье.
Сначала эти громогласные вопросы мешали мне спать. Потом я привык и благодарил судьбу за то, что мой друг Веня Лурье - драматический актёр, а не оперный бас.
Благодарил я, оказывается, рано. Судьба втихомолку ехидно готовила мне неожиданное испытание.
Есть старая, известная сказка «Теремок»: «Терем-теремок, кто в тереме живёт?» - «Мышка-норушка, лягушка-квакушка. А ты кто?» - «Я - кот-котофей».
Влезали в терем и кот, и собака, и всем находилось место. Сказка правдивая, взятая из самой жизни, особенно в двадцать первом году.
Через три дня в наш «теремок» постучались. На пороге стоял наш земляк скрипач Пузис. Со скрипкой, с котомкой за плечами.
Всё понятно. Москва… Консерватория… Слава… Паганини… Страдивариус…
Пузис репетировал с восьми часов утра, после монолога Брута. Через пять дней я возненавидел музыку.
А на шестой опять постучали в дверь. На пороге стаял наш друг и земляк виолончелист Пантюхов. В высоких чёрных валенках, с виолончелью и с чемоданом.
Всё понятно. Москва… Симфонический оркестр… Слава… Большой театр… Шопен… Крейслер… Вильбушевич…
Зажили вчетвером. Пантюхов репетировал вечером, с десяти часов. У меня стал дёргаться правый глаз, и музыканты старались не оставлять наедине со мной свои инструменты.
Лурье спал со мной на койке, Пузис с Пантюховым - на письменном столе. Я напряжённо решал проблему, где я размещу липерскую хоровую капеллу, когда она вздумает приехать в «теремок».
Поздно вечером, окончив работу, мы жарили лук на чугунной «буржуйке». Топили старыми газетами и, поочерёдно ложась на пол, раздували печку. Комната наполнялась дымом. Искры целыми созвездиями вздымались вокруг нас. Дым проникал в коридор, и почти каждый вечер комендант дома, собрав дворников, мчался к нам с вёдрами и огнетушителями, глубоко убеждённый в том, что рано или поздно большой, старый, многоквартирный дом будет сожжён дотла.