А жили мы весело. Работали, писали, ходили в театр, принимали гостей. Было в нашей комнате и собственное «зрелище». Над дверью было когда-то ещё домовладельцем вставлено разноцветное расписанное стекло, наподобие витража. Когда мы гасили свет в комнате, оно освещалось лампочкой из коридора, и тогда казалось, что загадочные восточные фигуры двигались на стекле: женщины в японских кимоно, пажи, павлины с многоцветными хвостами… Какой-то далёкой, необычайной жизнью жило стекло над дверью в нашей комнате, и нам нравилось перед сном, погасив свет, следить за этой фантастической жизнью, придумывать разные истории про людей на стекле и мечтать о своей жизни, о своём будущем.
Так вот и жили мы вчетвером в «теремке» - виолончелист, скрипач, актёр и поэт…
Поэт?… Ни одно из моих стихотворении пока не появилось в московских газетах.
Однажды я решил отправиться в ЦК комсомола. Работа в Росте (составление длинных отзывов о провинциальных газетах) мне наскучила. По комсомольской линии я работал в типографской ячейке и входил в бюро. Секретарём ячейки был мой старый друг Ваня Фильков, член
Московского комитета комсомола. В Москве не выходила комсомольская газета, и я решил предложить ЦК свои услуги в этой области. Так посоветовал Ваня Фильков, не преминувший, впрочем, и при этом случае ехидно напомнить мне о… «Путешествии на Луну».
Высокий белобрысый паренёк в отделе печати принял меня приветливо и сразу согласился с тем, что пора выпустить очередной номер газеты «Красная молодёжь». Последний вышел месяца три назад. С тех пор газета не выходила.
- Некому, знаешь, выпускать. Найди ты где-нибудь в коридоре поэта Безыменского. Ему это дело поручено.. Вот и валяйте, - сказал он мне, точно старому знакомому.
Я слышал о Безыменском и ещё в Липерске читал его первые стихи. После недолгих поисков я увидел на широком подоконнике в коридоре сутуловатого юношу с густой гривой волос. Наконец-то московский поэт с настоящим поэтическим видом!
- Товарищ, - спросил я в упор, - ты Безыменский? Он не отпирался. В тот же вечер мы долго сидели в холодной комнате отдела печати и намечали план очередного номера газеты «Красная молодёжь». Номер посвящался борьбе с голодом в Поволжье.
Мне очень хотелось написать поэму для этого номера. Её прочли бы и Брюсов, и Маяковский…
Но Безыменский безапелляционно заявил, что поэму напишет он. А мне он поручил написать фельетон… о борьбе с холерой.
Это показалось мне очень обидным. Поэзия - и вдруг холера! Но я привык подчиняться дисциплине, и потом уж очень хотелось мне увидеть своё имя напечатанным в московской газете.
Дома всю ночь писал я фельетон о холере. Мне казалось, что получилось ярко и хлёстко.
«…В жёлтом одеянии, с косой за плечами бродит зловещая старуха по поволжским дорогам… Старуха эта - холера…» Дальше шло образное описание её пути и художественно оформленные советы не пить сырой воды.
Несомненно, никто никогда не писал о холере с таким пафосом и вдохновением.
Утром я прочитал фельетон Вениамину Лурье. Он ничего не сказал, только заботливо потрогал мой лоб и тревожно покачал головой. А Безыменский отправил фельетон в набор, сократив его больше чем наполовину, выкинув особенно вдохновенные места.
Через день вышел номер газеты «Красная молодёжь» на двух полосах. На первой шла поэма Безыменского, а на второй целый подвал занимал мой фельетон.
Это был мой дебют в московской печати. Я вырезал фельетон о холере и в тот же вечер преподнёс его Нине Гольдиной: она ведь была медичкой. Я брал реванш за вечер в кафе «Домино».
В день напечатания фельетона я получил извещение о том, что зачислен студентом январского набора Московского государственного университета. Начиналась учёба. Открывалась новая жизнь.
УНИВЕРСИТЕТ
В первые недели я не пропускал ни одной лекции, хотя посещать их в ту пору было необязательно. Занятия проводились вечером. Целый день я работал в редакции газеты, куда устроил меня Ваня Фильков, а вечером отправлялся на Моховую. И каждый раз, открывая массивную дверь, вступая под своды старинного здания, в саду которого стояли высокие фигуры Герцена и Огарёва, испытывал какое-то необычайное чувство благоговения и гордости.
С каким почтением взирал я на старых, заслуженных профессоров! Апостольское благообразие Павла Никитича Сакулина, виртуозное красноречие Михаила Андреевича Рейснера - всё казалось мне захватывающе прекрасным.
И я слушал все какие только мог лекции - и по своему, литературному отделению, и по отделению права (там читал Рейснер!), и даже по отделению статистики (академическая борода профессора Вихляева!). Я слушал, слушал, слушал… Исписывал целые тетради, стараясь не про пустить ни одного слова. Где-то они у меня до сих пор сохранились, эти старые толстые черновики в клеёнчатых рубашках - лекции Георгия Ивановича Челпанова, Петра Семёновича Когана, Владимира Максимовича Фриче… Лекции профессора Котляревского, и академика Богословского, и академика Орлова… Это была пора первой любви. Пора первого накопления знаний. Сколько было тогда сумбура в голове, сколько путаницы! Но я учился. Впервые по-настоящему учился. А по ночам жадно читал книги, толстые книги по истории литературы. Книги о Грибоедове и Сервантесе, о Пушкине и Мольере…
Я перечитывал классиков - Тургенева, Толстого, Горького. Многие книги я открывал впервые. Я познакомился наконец с Франсуа Рабле; по-иному, чем в детстве, прочитал и полюбил лорда Байрона.
Я спал по три часа в сутки. Мама, переехавшая ко мне, горестно смотрела на растущие стопки книг, которые заполняли всю нашу комнату, и тихо пододвигала стакан молока с толстым ломтём хлеба. О еде я, впрочем, никогда не забывал, поглощая изрядное количество бутербродов одновременно с духовной пищей.
Всё проходит. Прошли и эти первые недели страстной любви к университетской науке. И уже во втором полугодии встали другие, организационные проблемы: как сдать зачёт, не прослушав курса? И уже ловили профессоров на дому, по дороге в университет, чуть ли не в театре. Особой славой пользовался студент, сдавший экзамен по энциклопедии права профессору Котляревскому на извозчичьей пролётке.
Мы были молоды, восторженны, полны сил. Но чрезмерный труд изнурял и нас. Серьёзная работа днём, которая в наших редакционных условиях продолжалась и ночью, напряжённая учёба, к которой мы были совсем непривычны, и огромное количество всевозможных заседаний - это оказалось нелегко выдержать.
Но мы не жаловались. Университет жил большой общественной, так называемой «внешкольной» жизнью. Клуб располагался в помещении бывшей церкви. И потолок, и клубные стены были расписаны всевозможными благолепными картинами из библейской жизни со странными изречениями, написанными причудливой славянской вязью.
Рядом с ликами святых, ангелов и архангелов висели уже новые портреты, развешанные правлением клуба.
В клубных комнатах расселились ячейки. Пестрели заголовки:
ЯЧЕЙКА РКП ВНЕШНИКОВ. ЯЧЕЙКА ОЛЯ. ЯЧЕЙКА ЛКСМ ОПО И ОЛЯ
Нежное имя «ОЛЯ» означало: отделение литературы и языка, наше отделение. И плакаты:
ВЕЧЕР БЕЗЫМЕНСКОГО
ПОЭТ ЧИТАЕТ «КОМСОМОЛИЮ»
НОВЫЕ СТИХИ МАЯКОВСКОГО
СЕМАШКО В БОГОСЛОВСКОЙ АУДИТОРИИ ЧИТАЕТ
ЛЕКЦИЮ О ГИГИЕНЕ ДИСПУТ О ЛЮБВИ И ДРУЖБЕ
В объявлениях отражался сложный и пёстрый быт университета, быт нашего факультета общественных наук - ФОНа.
Внутрипартийная дискуссия в начале 20-х годов в университете протекала напряжённо и бурно.
Нас, комсомольцев, на закрытые партийные собрания не допускали, но и до комсомольских собраний докатывались волны дискуссии.
Ваня Фильков, секретарь нашей типографской ячейки и член Московского комитета комсомола, специально инструктировал меня по этому поводу.
- Слушай, старик, - сказал он мне очень серьёзно.- Ты, конечно, состоишь в нашей рабочей организации и установки у тебя правильные. Но у вас там могут быть всякие вылазки и наскоки. Так что ты действуй… Говорить ты умеешь неплохо. Очень важно обеспечить наше влияние. В общем, мы, ленинцы, на тебя надеемся.
Я очень гордился этим прямым поручением отстаивать ленинские позиции и быть среди университетской интеллигенции представителем рабочего класса. Я ещё не совсем ясно представлял себе, как буду отстаивать ленинские лозунги, но вспоминал, как обрушивался в Липерске на меньшевиков Василий Андреевич Фильков. А он всю жизнь оставался для меня образцом и примером.
Однако на общем комсомольском собрании факультета я сначала растерялся. Я никак не думал, что оппозиционеры будут выступать так напористо.
Какой-то большеголовый, тучный человек, пересыпая свою речь возмутительными нападками на руководителей партии, призывал комсомольцев освежить, как он сказал, «застоявшуюся» партийную кровь. Он заигрывал с нашими комсомольцами, подобострастно твердил о вечно передовой роли молодёжи.
И приёмы красноречия, и интонации оратора напомнили мне Жоржа Жака Дантона из департамента Арси
Сюр Об, печальной памяти актёра Владислава Закстельского.
Я вспомнил свою роль в деле оправдания Дантона и густо покраснел. Острая злоба поднялась у меня против оратора. Нет, теперь он меня не проведёт!
Демагогическая речь Ведерского - это была фамилия оратора - имела некоторый успех. Председатель, отметив его недопустимый тон, предупредил следующих ораторов. И тогда поднялся худенький чистенький юноша с белым отложным воротничком и пронзительным голосом начал выкрикивать:
- Слова не даёте сказать!… Аппаратчики!… Рабочий класс скажет своё слово!… Не за это боролись…
В разных местах зала одновременно раздались аплодисменты, протестующие крики, свистки. В общем шуме трудно уже стало что-либо разобрать. Всё это совсем не походило на заседания нашей типографской ячейки.
Но кто дал право этому юнцу говорить от имени рабочего класса? Он смеет говорить о борьбе! Когда и где он боролся, этот маменькин сынок?…