«Гибкий стан передничком стянут…»
Гибкий стан передничком стянут,
Весь в кружевцах.
Эти глаза наивно глянут
В бледность чужого лица.
В кружевах чепчик. Локон нежный
Падает на висок
Совсем по-детски ещё безмятежен
Тоненький голосок.
Свежее личико. Губы с улыбкой.
Что-то чистит тонкой рукой.
Взгляд оловянный. Движенья гибки.
Хлопотлива. Довольна собой…
Молча смотрю в немытые стёкла
За переплётом окна.
В танках тяжёлых, в вязанке тёплой,
И, как всегда, одна.
Волосы выбились из причёски,
Падают на плечо.
Взгляд мой пустой, холодный и жёсткий,
А на душе — горячо!
Ногти состираны. Пальцы кривые,
Ноют суставы рук.
Слушаю только чувства глухие,
Сердца тревожный стук.
Вечно в безделье. Всегда недовольна
И непокорна судьбе.
Только когда мне немножко больно —
Душу люблю в себе.
1/ I, 1924
«Сквозь глухое окошко моё…»
Сквозь глухое окошко моё
Проникает нерадостный свет.
А в зелёных глазах — забытьё
И безумия медленный бред.
Только сердца учащенный стук
Всё твердит, что хочу и могу.
Сжаты пальцы состиранных рук.
Плотны складки неискренних губ.
В круглом зеркальце вижу глаза
И туман за дрожаньем ресниц.
В первый раз опьяняет гроза
До сих пор равнодушных страниц.
И сильнее дурманит свирель
Ещё новых, не сказанных слов,
А в душе нарастающий хмель
Чертит контуры звонких стихов.
9/ I, 1924
«После вечерней прогулки…»
После вечерней прогулки
Щёки пылают румянцем,
Бьётся размеренно-гулко
Тёплое сердце моё.
В комнате — холод и темень.
Блещут оконные глянцы.
Падают сонные тени
В гаснущее забытьё.
Скрип отворяемой двери,
Топанье ног у порога.
Холодны думы безверья
И непонятны уму.
Будит уснувшую память
Дрожь безнадёжной тревоги.
Спички неровное пламя
Режет холодную тьму.
Свежестью пахнут ладони.
В мыслях — туманно и смутно,
Холод и сумрак бездонный
В глуби неискренних глаз.
Сердце сильней и размерней
Такт отбивает минутам
После прогулки вечерней,
В первый мечтательный час.
4/ I, 1924
Васе («Без Бога, без мечты, без красоты…»)
Без Бога, без мечты, без красоты,
Без звонких рифм, без тающих аккордов,
Идёте вы в бездонность пустоты,
Идёте в жизнь несмело и нетвёрдо.
В плену чужих, крикливо-громких фраз,
Нелепейших, пустых предубеждений,
Боитесь вы поднять ресницы глаз,
Боитесь медленного пробужденья.
Свой ум, свою печаль, свои слова
Вы подчиняете чужим законам.
И падает в бездумье голова,
И в сердце замирают перезвоны.
Без веры жить. В строю маршировать,
Скучать в стенах Кибира и Сфаята,
И ропот смелой мысли заливать
Стаканом сладковатого муската.
Вот — ваша жизнь. И то же — впереди.
Вы эту жизнь не перешли ни разу,
Как будто бы стыдитесь вы найти
Огонь поэзии, мечту фантазий.
Когда же вас взманит, играя, даль,
И сердце стукнет глухо и тревожно —
Вам станет жаль, до боли станет жаль
Того, что было близким и возможным.
8/ I, 1924
«Глаза болят от слёз недавних…»
Глаза болят от слёз недавних
И не размерен взмах ресниц.
Едва поскрипывают ставни,
Гнетёт печаль пустых страниц.
Лежит недвижно на коленях
Бессильно сжатая рука.
Уж встрепенулась в отдаленье
Давно знакомая тоска.
Уже замолкли, отзвучали
За дверью тихие шаги.
Как тень, легли у глаз печальных
Большие, тёмные круги.
Виновных нет, я знаю, верю,
И нет друзей, и нет врагов.
А сердце ждёт ещё за дверью
Глухих замедленных шагов.
10/ I, 1924
«Слишком тёмен опущенный взгляд…»
Слишком тёмен опущенный взгляд,
Слишком бледен нахмуренный лоб.
Дождевые потоки стучат
Монотонно в глухое стекло.
Взгляд скользит над печатью страниц,
Над загадочным глянцем стекла.
Шевелится холодная мгла
За неровным размахом ресниц.
Эти стены — смешны и темны,
Эти стёкла, как взгляд мертвеца,
Не похожи на нежность весны
Эти злые гримасы лица.
Этой странно-холодной руки
Неуверенный, дрогнувший жест…
А в душе только холод тоски,
Только чёрный, бессмысленный крест.
Голос слишком тревожен и тих,
Слишком ломаны линии губ.
Только ропот желаний глухих
Как святыню в душе берегу.
И зрачки, устремлённые вниз,
Отражают вечерний туман.
А дрожащие пальцы впились
В золотой медальон-талисман.
11/ I, 1924
«Я в розы майские не верю…»
Больные верят в розы майские
И нежны сказки нищеты…
Н.Гумилёв
Я в розы майские не верю,
Не верю в тёплый луч весны.
Я знаю, что глухие сны
Меня зовут за тёмной дверью.
В моей тоске и нищете
Так много роковых загадок.
Мой день в беззвучной пустоте
Жесток, нерадостен и гадок.
Созвучья рифм, сплетенья строк
Так беспощадны, злы и грубы,
Кому-то медленный упрёк
Бросают сдавленные губы.
И жуткий блеск в зрачках бездонных
Твердит, что солнца больше нет.
Вся жизнь — беззвучный силуэт,
В оконном глянце отражённый.
11/ I, 1924
«Настежь дверь открыта…»
Настежь дверь открыта,
Согнута рука.
На столе забыта
Пачка табака.
Солнечны и тонки
Вихри облаков.
Так задорно-звонки
Крики петухов.
Ярко, как весною,
Блещут небеса.
Звонко за стеною
Слышны голоса.
Луч скользит по краю
Стен и потолка.
Пальцы загибают
Край воротника.
И сильней тревога,
И нежней печаль.
Белая дорога
Ускользает в даль.
13/ I, 1924
«Лежат прозрачные, лунные пятна…»
Лежат прозрачные, лунные пятна
На тёмном холодном полу.
Таинственный шорох, глухой и невнятный,
Прорезал сонную мглу.
Открыла бессильной рукой занавеску,
И сделалось как-то грустней.
Дрожали таинственные арабески
На белой дощатой стене.
Я сжала до боли холодные руки,
Небрежно раскрыла тетрадь,
Хотелось исчезнуть в вечерние звуки
И долго беззвучно рыдать.
Казалось, сегодня исчезну, умру я —
Но день догорает, и вот —
Опять я одна, дожидаясь, тоскуя,
И медленный вечер плывёт
13/ I, 1924
Новый Год («Сначала молчали в пустом бараке…»)
Сначала молчали в пустом бараке.
Горели лампады у царских врат.
Пламя свечей разливалось во мраке…
Сжаты губы. Недвижен взгляд.
А вечер был — синий, лунный вечер.
Звёздные тайны приникли к земле.
Пред аналоем трепетали свечи
И отражались в чёрном стекле.
Потом, у ёлки, грустной и бедной,
В грубых стаканах колыхалось вино.
Лунный свет, прозрачный и бледный,
Лежал на дороге, за тёмным, окном.
Мигали свечки в сосновой хвое.
Написала в Россию три письма.
Что-то вспомнилось… дорогое,
Что скрыла туманом ночная тьма.
Горели свечки. Слова звучали.
Примус шипел. Кипятился чай.
Было больно думать о будущем, дальнем,
Последнему месяцу прошептать: прощай!
А после в широкой, холодной постели,
Под грудой свернутых одеял,
Мне казалось, что звёзды на стене синели,
Что месяц сквозь раскрытые ставни сверкал.
Кусала пальцы, тупо и рьяно,
Хотелось думать про лунный обман.
За окном раздавались возгласы пьяных,
И крики, и хохот ускользали в туман.
14/ I, 1924
«И голос тих, и голос глух…»
И голос тих, и голос глух.
Слова рассеянны и редки.
Неясный шорох режет слух.
Шуршание засохшей ветки.
Скользящий взгляд уныл и тих…
Когда ж настанет вечер синий,
Возникнет разноцветный стих
И сочетанья пёстрых: линий.
И голос медленной тоски,
И бледных ирисов в стакане
Узорчатые лепестки,
И плеч неровное дрожанье —
Всё брошу я в звенящий стих,
В сплетенья рифм, залитых ядом,
И бьенье сердца свяжет их,
Уже звучащие набатом.
Бесцветная, пустая мгла,
Давно знакомые предметы,
За глянцем тёмного стекла
Мелькающие силуэты —
Всё будет петь, всё будет жить…
Когда же зацветут страницы —
Я молча опущу ресницы
И оборву сознанья нить…
16/ I, 1924
«Как я узнаю, что будет солнце…»
Как я узнаю, что будет солнце,
Что будет солнце в оконном глянце?
Как я узнаю, что день вернётся,
Что загорится запад румянцем?
Глухие тени чертят зигзаги.
Сухие листья шуршат невнятно,
И, как обрезки белой бумаги,
Ясны и ярки лунные пятна.
В душе так просто и так тревожно,
Зрачки недвижны и губы сжаты,
А всё, что близко, что так возможно,
Уж загорелось лучом заката.
Лучом прощальным, лёгким и гибким
Уж загорелись грязные стёкла,
Уж искривились губы улыбкой,
Улыбкой нежной, грустной и блёклой.
Как я поверю, что день вернётся,
Что тень растает в узорном танце?
Как я поверю, что будет солнце,
Что будет солнце в оконном глянце?
18/ I, 1924
«С катехизисом Филарета…»
С катехизисом Филарета
У стола в четырёх стенах
Я слежу на бликах окна
Отражённые силуэты.
Отражает меня стекло,
Опьяняет запах нарциссов,
И готовлю я злобный вызов,
Повторяя сплетенье слов
О прекрасном, далёком рае,
О прохладных райских садах…
Только сердце моё скучает
И трепещет, как никогда.
И тоскует, не о небесном,
А, прикованное к земле,
Всё стучит о простом, телесном,
Утонувшем в вечерней мгле.
Трепеща, уплывают миги.
Хорошо следить и молчать.
И пестреет в глазах печать
На зелёной обложке книги.
24/ I, 1924
«За дверью — отдалённые шаги…»
За дверью — отдалённые шаги,
Стук экипажа долетел невнятно.
Уже скользили солнечные пятна
И расплывались тёмные круги.
Горел закат кровавой багряницей,
Дрожал на стёклах грязного окна.
Печальна, безответна и грустна
Передо мной раскрытая страница.
А я смотрю на белые цветы,
На купол неба ярко-голубого.
Я не могу найти такое слово,
Чтоб передать безумие мечты.
26/ I, 1924
«Последний луч скользнул по красной крыше…»
Последний луч скользнул по красной крыше
И потонул в сосновой хвое.
И сразу сделалось темней и тише,
И потускнело небо голубое.
Тень расплылась у низкого порога,
Совсем другими сделались предметы.
На потемневшей каменной дороге
Трещит мотор мотоциклета.
Вечерний холод обжигает плечи.
На сердце — смутно, холодно и жутко.
И опускается безумный вечер
Уродливой и страшной шуткой.
А небо мутно отражает тени,
Облепленные облаками.
Душа отравлена безумным, теми,
В тоске произнесёнными словами.
26/ I, 1924
«Хотелось нарциссов — белых цветов…»
Хотелось нарциссов — белых цветов.
Хотелось свободы, хотелось счастья.
Струились нити пёстрых стихов
И разрывались на неравные части.
И падали ночи. И падали сны.
Звучали минуты. Звучали струны.
Душа пьянела дыханьем весны,
Дыханьем тленным, тленным и юным.
Хотелось солнца, аромата земли.
Боялось сердце. Скучало. Слабело.
Было грустно думать о заветной дали
И плакать о нежном, красивом и белом.
29/ I, 1924
Вечер («Бессильно согнутые руки…»)
Бессильно согнутые руки.
Во мгле заката жадный взор.
Сплетаются глухие звуки
В пустой, небрежный разговор.
В лучах закатного пожара
Сверкает тёмное стекло.
Ничто не промелькнуло даром,
Ничто бесследно не прошло.
Слова всё тише, всё короче
Звенят во мгле пустого дня.
Он правды всё ещё не хочет
И молча смотрит на меня.
Полуопущены ресницы,
А что за ними — не поймёшь.
Ещё не перестала биться
В руках мучительная дрожь.
Ещё болят воспоминанья
В лучах сгорающей зари,
И губ неровное дрожанье
О чём-то прошлом говорит.
Слова спокойны и покорны
В тоске пустых, условных фраз.
Нет, не забыл он взгляд задорный
Жестоко обманувших глаз.
Ещё легко и нежно верить
В красивую, как счастье, ложь,
И ощущать при скрипе двери
Незабываемую дрожь.
Смотреть, как искрится страница
Зигзагами карандаша.
Ещё не хочет пробудиться
В нём опьянённая душа.
Закат сгорел. Темнеет вечер.
Лучи последние скользят.
Платком я закрываю плечи,
Дразня тоскливый, жадный взгляд.
В ответ, пронзённый дерзким взглядом,
Убитый роковым концом,
Он ждёт речей, залитых ядом,
Смотря в знакомое лицо.
Но без задора своеволья,
Ломая пылкую мечту,
С невыразимой, страшной болью
Я посмотрела в темноту.
Всё ниже опускались веки
И задрожала складка губ.
В душе чужого человека
Читать я больше не могу.
Пусть будет ждать и будет верить
В тревожный сон забвенья. Пусть
По-своему он станет мерить
Мою непонятую грусть.
Что я скажу и что отвечу
В тоскливый час перед столом.
Когда ползёт тревожный вечер
И блещет чёрное стекло?
3/ II, 1924
Вчера («В душе поднималась досада…»)
В душе поднималась досада
За тихий потерянный вечер,
За то, что в томительной скуке
Уходят беззвучные дни.
Казалось, что солнца не надо,
Не надо закутывать плечи,
Сжимая распухшие руки,
В зрачках зажигая огни.
Смеяться, задорно и смело,
И тихо, как будто случайно,
Весёлое, звонкое имя
Бросать, осторожно дразня…
Но всё отошло, надоело…
Но сердце темно и печально…
И мучает вечер пустыми
Мечтами сгоревшего дня.
Мечтала над томиком Блока,
Стихи наизусть повторяя,
А после опять пробегала
Знакомые строки письма.
И где-то далёко, далёко
Проснулась тревога глухая,
И снова душа тосковала
Под гордым безверьем ума.
А там, за стеной, говорили,
Чтоб я приходила, кричали,
И как-то была я не рада
Звенящему ямбу стихов.
Дрожали вечерние были,
Неровно, мертво и печально.
В душе закипала досада
На холод растраченных слов.
4/ II, 1924
«Не верю. Не молюсь. Не знаю…»
Не верю. Не молюсь. Не знаю.
Молчу. Но сердце говорит.
Мечта ушедшая сгорает
В лучах немеркнущей зари.
Не жду. Не помню. В жуткий путь я
Иду с улыбкой на лице,
Чтоб на глухих, ночных распутьях
Искать мучительную цель.
4/ II, 1924
«Расчёсывая на ночь волосы…»
Расчёсывая на ночь волосы,
Рассыпанные по плечам,
Смотрела я на теневые полосы,
На три сверкающих луча.
Прозрачный воздух лёгкой дрёмою
Коснулся стен и потолка.
Здесь всё прошло: тревога, зло моё,
Мечты, и слёзы, и тоска.
Глухие ветры стоны спутали,
На завтра — шум и ропот дня…
Задор тоски, безумья, удали
Ещё помучают меня.
4/ II, 1924
«По-весеннему светит солнце…»
По-весеннему светит солнце,
Зеленее в полях трава.
На холодные руки клонится
Закружившаяся голова.
И дрожат холодные пальцы
На немой белизне листов,
Когда солнце мне улыбается
И смеётся даль облаков.
И манящие злою шуткой,
Зацветаньем мечты дразня,
Вечера догорают жуткие,
Утомительные для меня.
5/ II, 1924
Ночью («Думы грешные, глухие…»)
Думы грешные, глухие,
Недоконченные думы.
Снятся шорохи ночные,
Снятся шорохи и шумы.
Запах вянущих нарциссов,
Пряный запах сон дурманит,
В темноте скребётся крыса
В зачарованном тумане.
Сумрак бледный и зловещий
Еле трогает ресницы.
Что-то нежное трепещет,
Что-то ласковое снится.
Сны — всё ярче и нелепей,
Всё безумнее желанья…
Только слышен тихий трепет
Размеренного дыханья.
5/ II, 1924
«Хочу, чтоб совсем не завяли вот эти нарциссы…»
Хочу, чтоб совсем не завяли вот эти нарциссы,
Чтоб свежими были они до другого букета.
Чтоб вечно желаний моих недоступные выси
Цвели и звенели, каким-то безумьем согреты.
Хотелось бы мне, чтобы тихий, медлительный вечер
Слетел, и взглянул, и сорвал равнодушную маску,
Чтоб спрятать от холода нервно-дрожащие плечи,
И думать. И плакать. И слушать красивую сказку.
6/ II, 1924
«В этой комнате убогой…»
В этой комнате убогой,
У холодных, бледных стен,
Жду в мучительной тревоге
Невозможных перемен.
Но сгорел он, день последний,
Не законченный ничем.
Я молчу. И шепчут тени
На откинутом плече.
7/ II, 1924
«Я твёрдо знаю, что вольна сама…»
Я твёрдо знаю, что вольна сама
В судьбе упрямой и нелепой.
Душа боится холода ума,
Инстинкту доверяясь слепо.
Слепой душе не мил кратчайший путь,
Не радуют известные дороги,
Она бросается в глухую муть
Задора, счастья и тревоги.
Душа сильна: в ней блещет вечный свет,
Душа — огонь ума и тела.
Но только — если этой силы нет,
Как быть? Где взять её? Что делать?
Тогда душа безумна и больна,
И грубым жестом своеволья
На много страшных лет обречена
Ещё никем не вынесенной боли.
7/ II, 1924
«Над равнодушно-серым переплётом…»
Над равнодушно-серым переплётом
Спадала прядь волос.
В молчании моём возникло что-то,
И что-то пронеслось.
Боялась я, что эта ночь разгонит
И жесты, и слова.
Покорно на холодные ладони
Упала голова.
Закрыв лицо, я что-то повторяла,
Не плача ни о чём.
А ночь зловещей дрожью целовала
Холодное плечо!
9/ II, 1924
«Я поверила в нежную сказку…»
Я поверила в нежную сказку,
Что, смеясь, рассказала весна.
Я сняла равнодушную маску
И теперь я одна и сильна.
Не боюсь я ни зла, ни ошибки,
И закатная даль не страшна,
Как же быть, если этой улыбке,
Трепеща, улыбнулась весна?
Что понять, когда сумрак струится
И под утро светлеет стена?
Теплым солнцем легла на страницы
Начинающаяся весна.
9/ II, 1924
Дон-Жуан («Бледных рук заломленные кисти…»)
Бледных рук заломленные кисти,
Страстью искажённое лицо.
Набросала шелестящих листьев
Осень на широкое крыльцо.
И дрожали гаснущие взоры
В глубине сверкающих зеркал.
На окне, сквозь спущенные шторы
Луч заката догорал.
На лице тоскующем и странном
Только страсть, разбитая концом.
У окна склонилась Донна-Анна,
Донна-Анна спрятала лицо.
А над ней едва дрожащий мускул
И расширенная прорезь глаз.
От заката жалобно и тускло
Штора тёмная зажглась.
Он дышал порывисто и грубо
И до боли в пальцах пальцы сжал.
И сверкали сдавленные губы
В глубине тоскующих зеркал.
У окна безумной дрожью сжата,
Слышит ядовитый звук речей:
«Этот луч — не твоего ль заката
Блещет на опущенном плече?»
И склонились, жили и дрожали
Искривлённые его черты.
За окошком вечерели дали,
Ветер с веток обрывал листы.
И холёные ломая пальцы,
Он о счастье думал, чуть дыша…
У него, у гордого скитальца,
Разве может быть ещё душа?
На лице — задор любви и воли…
Только взгляд о чём-то тосковал,
Перекошенный нездешней болью
В глубине темнеющих зеркал.
10/ II, 1924
Донна-Анна («Над ней склонилась тишина…»)
Над ней склонилась тишина,
А над постелью — пышный полог.
Упал на переплёт окна
Луны сверкающий осколок.
И пятна бились на полу,
В окно проникшие украдкой.
Дрожала в сумрачном углу,
Таясь, зелёная лампадка.
Ах, жизнь страшна, и ночь страшна,
Безумны роковые встречи.
Нежны у тёмного окна
Её опущенные плечи.
В бездонной глубине зрачков
Тоска о скрывшемся, о дальнем.
Холодный яд небрежных слов
Ещё звучит в просторной спальне.
Ползёт по сердцу холодок,
И губы бросили проклятье.
А там, в углу, перед распятьем
Дрожит зелёный огонёк.
На завтра — холод новых встреч
И жадный взгляд в зеркальной глади.
Легли на нежный мрамор плеч
Волос распущенные пряди.
В неверном свете фонаря
В саду захлопнулась калитка,
А завтра — новая заря,
Чтоб снова начиналась пытка.
Чтоб снова ждать, закрыв лицо,
В платок закутываясь серый,
Смотреть на белое крыльцо
И слушать шорохи портьеры.
Цветы склоняются, шурша,
Ночь внемлет шороху и стуку…
О, разве вынесет душа
Такую дьявольскую муку?
10/ II, 1924
Заповеди
I. «Не бойся жить. Смотри в глаза беде…»
Не бойся жить. Смотри в глаза беде.
Молвы не устрашайся двуязычной.
Сорви повязку с глаз. Хватай везде
Лишь холод правды грубой и циничной.
Пей кубок весь до дна. Не строй мечты.
Не бойся тьмы, позора и падений.
Иди смелей. И жизнь полюбишь ты,
Всё заменив тревогой впечатлений.
II. «Верь в самого себя: душа сильна…»
Верь в самого себя: душа сильна.
Не делай зла и не проси участья.
Верь и твори, пока душа полна,
Пока возможно истинное счастье.
Работай день. Придёт тоска — молчи.
А ночью — думай, верь и слушай ветер.
Познай себя. И ты найдёшь ключи,
Которых не нашли тысячелетья.
III. «Будь в жизни прост. Силён будь сам собой…»
Будь в жизни прост. Силён будь сам собой.
Не повторяй заученные фразы.
Сам сознавай закон. Борись с судьбой.
Таи от всех безумие экстаза.
Когда в твоей душе единства нет —
Раскрой её и разорви на части.
И ты найдёшь в тумане страшных лет
То, что бессмертнее и выше счастья.
19/ II, 1924
«Иду в потёмках. Мир меня страшит…»
Иду в потёмках. Мир меня страшит.
Как бледный вор, ползу украдкой.
Везде пугают страшные загадки,
Тоска мятущейся души.
Как ночь страшна. В дрожанье сжатых рук
Растёт и ширится тревога.
Какой нелепой показалась вдруг
Ещё короткая дорога.
Мучительны минуты у стола,
За еле скрипнувшею дверью.
Давно уж раскололась пополам
Душа, объятая безверьем.
Всё страшно и мертво. Душа темна.
Дышать — мучительно и душно.
Не тронь! Уйди! Пусть буду я одна.
Мне больше ничего не нужно.
19/ II, 1924
«Со мной никто не говорит…»
Со мной никто не говорит
И я одна… Совсем одна.
Не жду сверкающей зари.
Ах, ночь темна, душа темна!
Холодный взгляд. Немой упрёк
На плотно-сдавленных губах.
А боль, как вянущий цветок,
Поблекла в брошенных стихах.
За что? За то, что сердце — зверь?
Что не поверила уму?
Пусть будет вечер. Никому
Я больше не открою дверь.
Не боль страшна — страшна тоска,
Когда в тумане голова,
Когда сжимается рука,
Когда слетают с языка
Неповторимые слова.
24/ II, 1924
«Возможно ли счастье…»
Возможно ли счастье
В тревоге летучей,
В дыханье весны?
Душа — силуэт у стены —
Порвалась, как туча,
На части.
Возможны ли светлые миги
Здесь, в комнате странной,
В просторном гробу?
Я здесь истязаю судьбу.
Лежат на столе деревянном
Все новые книги.
И кажется — света не будет
Как жалки стихов моих трели,
Ушедшие сны.
А там, в аромате весны,
Проходят без смысла, без цели
Угрюмые люди.
Дрожащему сердцу не верю:
Не жду сокровенного чуда,
Тоске не пытаюсь помочь.
Дождливая ночь,
Безумие, юность и удаль —
За хлопнувшей дверью.
24/ II, 1924
«Бьются звенящие градинки…»
Бьются звенящие градинки
В красную крышу.
В сердце чуть видные ссадинки
Ноют всё глуше и тише.
Еле заметная трещина,
След одинокого горя…
Светлая радость обещана
Где-то за морем.
Стёртый, затерянный, маленький
Путь мой я сделаю сказкой…
Падают звонкие градинки
В бешеной пляске.
24/ II, 1924
«Каждый том стихов — только новый ключ…»
Каждый том стихов — только новый ключ
От высоких дверей,
От глухих замков, от вечерних туч,
От души моей.
Каждый стон души — только новый дар,
Лучший дар земле.
В предвечерний час всё сильней пожар
На моём стекле.
24/ II, 1924
«Что мне до вечности, до вселенной…»
Что мне до вечности, до вселенной,
Когда всё так бледно, мелко и тленно…
Весь мир зажат
В одном комочке,
И точка —
Сфаят.
Под черепичной красной крышей
Звенящих гимнов совсем не слышу,
Лишь вянут зори.
И льются думы
В ночные шумы
За море.
Я шумной жизни совсем не знаю,
А где-то живёт она и играет
Борьбою жаркой,
И тускло светит
В синем конверте
С нездешней маркой.
24/ II, 1924
«Ты моей души владетель тайный…»
Ты моей души владетель тайный,
Новый бог, меня повергший в трепет,
Ты, меня запеленавший тайной,
С бледных губ сорвавший жалкий лепет.
Влей мне в сердце новые желанья,
Озари темнеющие дали,
Чтобы вечно струнами звучали
Жадные слова богопознанья!
24/ II, 1924
«Надоело мне улыбаться…»
Надоело мне улыбаться,
Когда кошки по сердцу скребут,
Над собою же издеваться
И коверкать свою судьбу.
Надоело мне пить отравы,
И ничто не даёт ответ,
Как уйти от путей лукавых,
Как увидеть нетленный свет?
Вот за этой обложкой белой
Светит солнце чужого дня,
Что-то бьётся дерзко и смело,
Непонятное для меня.
Ах, бездонный мир не пойму я,
Яркий день не могу понять!..
Отражает тоску глухую
Моя клетчатая тетрадь.
24/ II, 1924
«За приотворённой дверью…»
За приотворённой дверью,
У загадочных бликов стекла
Шевельнулась тоскливая, гордая мгла,
И душа — умерла.
Умерла для всего. И окутала плесень
Её тайной греха.
Но могучей, звенящей, кованой медью стиха
Из-под древнего серо-зелёного мха
Прозвучало — воскресни!
26/ II, 1924
«Как величественный голос пророка…»
Как величественный голос пророка,
Гром прокатился шаром.
Наступает исход рокового срока —
Сердце зажглось пожаром.
Дождь. Черепицы лязгают, как кости,
Как сабли, свистит ветер.
Сейчас мой тёмный двойник придёт и спросит
О счастье на этом свете.
28/ II, 1924
«За приотворённой дверью…»
Мы — забытые следы
Чьей-то глубины.
А.Блок
Не широка моя дорога,
Затерянная в пыльной мгле…
Да что ж? Я не одна. Нас много,
Чужим живущих на земле.
Нам жизнь свою прославить нечем,
Мы — отражённые лучи,
Апостолы или предтечи
Каких-то сильных величин.
Нас неудачи отовсюду
Затопчут в грязь, швырнут в сугроб…
Нас современники забудут,
При жизни заколотят гроб.
Мы будем по углам таиться,
Униженно простершись ниц…
Лишь отражением зарницы
Сверкнём на белизне страниц.
И, гордые чужим успехом,
Стихами жалобно звеня,
Мы будем, в жизни только эхом
Вдали рокочущего дня.
28/ II, 1924
«Ночью бродит туман…»
Ночью бродит туман,
Всё становится белым.
Холод утра несмело
Прорезает зловещий дурман.
Разбросала тоска
Смех глухой и беззубый.
Шевелились безмолвные губы
И сжималась рука.
Но разлился везде
Запах пряного марта…
Ведь пройдёт он, угар-то
Двух последних недель.
Зацветает весна,
Голубея тоскующей далью.
В сердце, скованном сталью,
Натянулась до боли струна…
Только миг — и стихов в исступленье
Звякнут медные звенья…
И сквозь боль улыбнётся весна.
11/ III, 1924
«Двенадцать дней скучала без стихов я…»
Двенадцать дней скучала без стихов я,
Прошла охота, тронул холод дней,
И стёрлись знаки, писаные кровью
В глухой светлице души моей.
Скучали дни, тоскуя, гасли миги,
Мне стали чужды образы стихий,
Покрылись пылью тоненькие книги,
Я разучилась складывать стихи.
Но март завлёк. И захотелось жить.
Ведь жизнь дана, чтобы её любить,
А не на тихое существованье.
В далёком солнце расцвела весна.
Мне хорошо: звучит струна,
Ещё сильны крылатые желанья!
12/ III, 1924
На завтра («На завтра — космография…»)
На завтра — космография:
Зенит, склоненье, азимут,
И толстая тетрадь.
Раскрою, молча взяв её,
Гоняя скуку праздную,
И стану изучать.
Пусть много непонятного,
Все формулы решительно
Запомню наизусть.
Пусть много неприятного,
Работа утомительна,
Трудна, так что же? Пусть!
Из формул математики
Легко искать нетленное,
Хоть до потери сил…
А вечером слагать стихи
Про вечную вселенную,
Про шествие светил…
13/ III, 1924
«Тёплым солнышком согрета…»
Тёплым солнышком согрета,
Нежной думой создана,
Подошла, играя светом,
Синеглазая весна.
Душу тронула улыбкой,
Синим небом расцвела,
Крылья изогнула гибко
У немытого стекла.
И когда за плотной ставней
Шевельнулась тишина,
Проскользнула песней давней
Тихо-грустная весна.
А вдали, где чад лампадный
Душу-бурю обманул,
Кто-то грустный, кто-то жадный
Ищет девочку весну.
13/ III, 1924
Блоку («С тёмной думой о Падшем Ангеле…»)
С тёмной думой о Падшем Ангеле,
Опуская в тоске ресницы,
Раскрываю его евангелие,
Его шепчущие страницы.
И у храма, где слёзы спрятаны,
Встану, робкая, за оградой.
Вознесу к нему мысли ладаном,
Тихо сердце зажгу лампадой.
Всё, что жадной тоской разрушено,
Всё, что было и отзвучало,
Всей души моей стоны душные
Положу к его пьедесталу.
И его, красивого, падшего,
Полюблю я ещё сильнее.
Трону струны его звучащие
И замолкну, благоговея.
13/ III, 1924
«Дрожащий сумрак бледен и угрюм…»
Дрожащий сумрак бледен и угрюм.
Окно завешано.
В душе так много грубых, тёмных дум,
Одна — безгрешная.
Ворвавшегося воздуха струи
Скользнули в комнату.
Надломлены желания мои,
Одно — не тронуто.
Смеются ямбы брошенных стихов,
Жгут мысли праздные…
В моей душе так много звонких слов,
Ещё не сказанных.
17/ III, 1924
Мамочке («Над маслинами месяц двурогий…»)
Над маслинами месяц двурогий.
На шоссе — большие круги.
Затихают в дали дороги
Звонко щёлкающие шаги.
Чуть качаются звонкие прутья,
По-человечьи кричит сова.
Тихо звякает на распутье
Уходящий в ночь караван.
Бесшумно шагающие верблюды.
Тихий стон ботал и бубенцов…
С затаённым предчувствием чуда
Я взглянула в твоё лицо.
17/ III, 1924
«Я смотрела под маски смешливые…»
Я смотрела под маски смешливые,
В непритворную бледность лица.
Я смотрела в глаза молчаливые,
Узнавая тоску мертвеца.
Тихим взглядом, глухим и пронзающим,
Я смотрела в чужие глаза.
Я следила, как в сердце незнающем
Зажигалась, взметалась гроза.
Средь слепых я искала оракулов,
Средь могил находила живых.
Я поверила в душу других
Посмотрела в себя — и заплакала.
17/ III, 1924
Донна-Анна («Над маслинами месяц двурогий…»)
I. «В своём чертоге позабытая…»
В своём чертоге позабытая,
Во мгле широкого окна.
Струится ночь в окно раскрытое,
В гостиной бьют часы. Одна.
И кисти рук бессильно падают,
В висках стучит и бьётся кровь…
Святой, мигающей лампадаю
Сгорела грешная любовь.
II. «Грубой страсти тихая жертва…»
Грубой страсти тихая жертва,
Прозвучавшая грустной песней,
Да воскреснет она из мертвых,
Да воскреснет!
В жгучем вихре его дурмана,
Непорочная и святая,
Неразумная Донна-Анна,
Промелькнувшая грёзой мая.
Грубой страсти тихая жертва,
Непонятная, сокровенная…
Да воскреснет она из мертвых,
Благословенная!
18/ III, 1924
Терцины («Ты говоришь — не опошляй души…»)
Ты говоришь — не опошляй души.
Сама душа ведь, пошлая, трепещет.
А разум ждёт в тоскующей тиши.
На сердце холод, жуткий и зловещий,
И как не слушать шёпота земли?
На свете есть диковинные вещи.
Ползут в морском тумане корабли.
Зачем теперь на них смотреть украдкой,
Когда в душе все струны порвались?
Ты говоришь: там холодно и гадко.
Пусть так. Но это — тёмный храм.
Лампадами горят мои загадки.
Все чувства и мечты хранятся там.
Пусть нет сокровищ там. Без содроганья
Его ключей я никому не дам.
А я молчу, хочу великой дани
С земли, с травы, с деревьев и камней,
Где цвёл мой взгляд наивного незнанья.
Да, хорошо не знать. Души моей
Тогда бы яд не разделил так быстро.
Но как не знать тоску весенних дней,
Прильнув к земле, холодной и душистой.
21/ III, 1924
«Перед маленькой иконкой…»
Перед маленькой иконкой
Притаилась тишина.
Луч сверкающий и тонкий
Лёг на переплёт окна.
День мой — хоровод без песен,
Храм без восковой свечи.
Губы молятся: «Воскресе!
Подойди и научи!»
Но молюсь — у чьей иконы?
Даль тиха, душа пуста…
Мне остались только стоны
Не воскресшего Христа.
18/ III, 1924
На реках Вавилонских (Псалом 156)
На реках Вавилонских мы сидели и плакали,
А у ног шелестели струи.
Мы повесили арфы свои — и плакали…
Аллилуйя!
Нам твердили: «Воспойте нам песни Сионские!»
Сердце жадно тоскует.
Как споём на чужбине мы песни Сионские?
Аллилуйя!
Как забудем тебя, о, Сионе возлюбленный?
Да погибнет, тоскуя,
Кто, утешась, забудет свой дом погубленный…
Аллилуйя!
О, блажен, кто младенца на камни холодные
Бросит в полночь глухую,
Кто всю душу расколет о камни холодные.
Аллилуйя!
26/ III, 1924
«Всю ночь поскрипывала дверь…»
Всю ночь поскрипывала дверь.
Рассвирепел шумливый ветер.
Теперь легко на этом свете,
Ведь больше не было потерь.
Дрожащий, позабытый свет
Струится в маленькую щёлку.
Бегите, мысли! Что в вас толку,
Когда души, души-то нет!
Как просто и легко теперь!
Как сладко плакать втихомолку!
Дрожащий свет струился в щёлку
И медленно скрипела дверь.
26/ III, 1924
«Зацветает Иудино дерево…»
Зацветает Иудино дерево,
Распускаются листья фиги,
Зацветает миндаль.
Дней крылатых не жаль.
Улыбнулись страницы книги
В первый раз после сумрака серого.
И узнала я вдруг,
Что желанье давно поблекло
И в тоскующий омут заброшено,
Что двойник мой с лицом перекошенным,
Тот, что плакал у тёмных стёкол, —
Мой единственный друг.
Что окрепнули крылья весны,
И, взмахнув, уронили звенящие сны.
И, как шорох пустой дороги,
В тихом танце теней
Вяжут звенья цепей
Сотворённые словом боги,
Неразумные боги.
30/ III, 1924
Кошмар («Стоят колонны длинными рядами…»)
Стоят колонны длинными рядами,
Торчит какой-то угрюмый дом.
А на скамейке сидят три дамы:
В лиловом, в жёлтом и в голубом.
Зачем — то тихо все трое встали.
Взлетели юбки, легли опять.
А та, что в жёлтом, в густой вуали,
От других отвернулась и стала ждать.
Суровым камнем за дамой в жёлтом
Торчал ненужный и страшный дом.
Кто-то в чёрном ощупью тихо прошёл там.
Прошёл. Вернулся. И встал под окном.
И было страшно, что к жёлтой даме
Придёт Неведомый бледных стран
Было страшно думать о ней стихами
И за жёлтым платьем скользить в туман.
31/ III, 1924
На Венере(«На Венере есть жизнь, я верю…»)
В.Матвееву
На Венере есть жизнь, я верю.
В дымном омуте облаков
Так же люди есть на Венере,
Копошится там жизнь, я верю.
И в тропическом сне лесов
Блещут камни — по крайней мере,
Сотен бешеных городов,
И красива там жизнь, я верю.
Но что делается на Венере,
Что живёт миллионы лет,
Никакой трубой не измерить,
Математикой не проверить,
Инструментов и формул нет
Чтоб увидеть жизнь на Венере,
Лишь философ, дитя и поэт
Видят этот нетленный свет,
И томятся они, и верят,
Что узнают в тумане лет
Ту — другую — жизнь на Венере.
9/ IV, 1924
Вселенная(«Небесный свод — к земле склонённый плат…»)
В.Матвееву
Небесный свод — к земле склонённый плат,
Грозящий мир тысячеглазый.
В немую гладь ничей пытливый взгляд
Ещё не проникал ни разу.
Глухая даль, где каждая звезда —
Великий мир, предвечный и нетленный,
И мы — песчинки — падаем туда,
В пасть ненасытную Вселенной.
И только меня одно мирит,
Что всё великое от века и до века,
Пространства, вечность, времена, миры —
Живут в сознанье человека.
9/ IV, 1924
Блок(«Об одежде его метали жребий…»)
Об одежде его метали жребий
И делили между собой.
А он был жив, и о чёрном хлебе,
Может быть, тосковал порой.
У высокого пьедестала
Заставляли струны звучать,
А над ним, дрожа, догорала
В церкви тоненькая свеча.
Неподвижный, бледный и строгий,
Освятил он вечерний снег.
В тихих звуках явившись богом,
Умирал он, как человек.
А его святое наследье
Шумно делят между собой,
Восхваляют его, как дети,
И возносят перед толпой.
Я не знаю, он был или не был,
И какой он песней звучал.
Чёрным ангелом в чёрном небе
Он взошёл на свой пьедестал.
9/ IV, 1924
«Я ласкала чёрную кошку…»
Я ласкала чёрную кошку,
Шевелила тёплую шерсть.
У меня есть цветы у окошка,
Много жёлтых ромашек есть.
На столе лежат в беспорядке
Перья, книги, карандаши.
Я давно отдала тетрадке
Тихий ропот моей души.
Я люблю облаков очертанья,
И цветы, и солнечный свет.
У меня есть много желаний, —
Как не быть им в семнадцать лет!
Если взгляд скользит со страницы —
Значит, в сердце стучит апрель.
Всё мне чаще и чаще снится
Тихий холод пустых недель.
По шоссе шевелятся тени,
Слышен смех и шаги кадет.
А на следующее воскресенье —
Гладь шоссе и велосипед.
11/ IV, 1924
«Подойди к узорной тени…»
Подойди к узорной тени,
Покорясь ночной тиши.
Здесь растает стон последний,
Тихий стон твоей души.
На безлюдном перепутье
Чутко вслушивайся в ночь.
Мыслей пёстрые лоскутья
Пробегут, играя, прочь.
Прошуршат воспоминанья
В тихом шелесте листвы.
В зачарованном дыханье
Колыхнувшейся травы.
Обойди по лунным пятнам
Прутья голые мимоз.
Всё покажется понятным
Без печали и без слёз.
Брось тревогу в тёмный омут,
Глянь, как блещут фонари.
Погрузись в ночную дрёму,
Подожди, не говори.
Подойди к листве узорной,
Жар волненья потуши —
Здесь растает холод чёрный,
Тихий стон твоей души.
4/ IV, 1924
«Неуютно, неряшливо смята постель…»
Неуютно, неряшливо смята постель,
В этой комнатке хмуро и тесно.
Надо мной запевает родимый апрель
Колыбельную, грустную песню.
Он поёт, он поёт восемнадцатый раз
И тоскою мучительной дышит.
И я слушаю тихий, знакомый рассказ
Про какую-то юную душу.
Я легла и заплакала. Сны отцвели,
В диком вихре мелькнули недели.
Я лежала и слушал, а сказку земли —
Тихий шёпот родного апреля.
16/ IV, 1924
«Не о прошлом, не о мучительном…»
Не о прошлом, не о мучительном.
Что в душе и сейчас болит —
Я шептала о том, что видела
В синеватом тумане земли.
Слишком мало в душе оставлено.
Больше нет ни жалоб, ни слёз.
Мгла окутала белым саваном
Ряд колючих кустов мимоз.
Чуть белеют кривые линии
Убегающих в ночь дорог.
Раздувается платье синее
Веером над очертаньем ног.
Нервно дёргаю кисти пояса,
Стало жаль былой глубины,
Ах, оно тоже скоро скроется,
Моё солнце ранней весны!
26/ IV, 1924
Мамочке («Я одна. Мой день бесцветен…»)
Я одна. Мой день бесцветен.
Жизнь моя пуста.
Тяжело на этом свете
Дышит пустота.
Кроме жалоб и печали
Больше песен нет.
Тихим стоном прозвучали
Восемнадцать лет.
Но моей глухой тревоги,
Милая, не тронь.
Слишком много, слишком много
Брошено в огонь.
Не разгонишь, не развеешь
Пепел тёмных дней.
Тихой лаской не согреешь
Холода ночей.
Будет тише, будет лучше,
Всё пройдёт, как чад.
То, что больше, то, что мучит,
Не придёт назад.
Нет, не встанет на дороге
Мой ретивый конь!
Только много, слишком много
Брошено в огонь.
17/ IV, 1924
«На ромашке всё ясней…»
На ромашке всё ясней
Жёлтое колечко.
Силуэт мелькнул в окне —
Дрогнуло сердечко.
Нервно бросила платок,
Всё припоминая.
Плечи тронул холодок,
Отчего — не знаю.
Дёрнула поспешно дверь,
Не смеясь, не плача.
Пожелайте мне теперь
Боевой удачи!
18/ IV, 1924
«На тихую песню…»
На тихую песню,
На пёструю сказку —
Я в сердце лелею
Холодный яд.
Нет мига чудесней,
Нет ласковей ласки,
Нет зова страшнее,
Чем тихий взгляд.
Не вечно безверье,
Не вечно томленье,
Легко эту муку
Перенести.
У скрипнувшей двери
Моё пробужденье.
Схватившему руку
Скажу — пусти!
Губам, слишком дерзким,
Не вечно смеяться.
Привыкло к обманам
Сердце моё.
У той занавески,
Где звуки мне снятся,
Ночь веет дурманом
И забытьём.
18/ IV, 1924
«Слишком многое не досказано…»
Слишком многое не досказано,
Слишком много сгорело в огне.
Если слабые крылья связаны —
Так о чём ещё думать мне?
Оттого тихим часом утренним
Я с тоской смотрела в окно,
Оттого у святой заутрени
Было буднично и темно.
1/ V, 1924
«Я рано перестала верить…»
Я рано перестала верить,
Забыла песни литаний,
Я стала только рифмой мерить
Мои тоскующие дни.
А там, где белые страницы
Пронзил зигзаг карандаша,
Упала раненой орлицей
Моя тревожная душа.
Терзаясь муками безверья,
Пугливо кутаясь в платок,
Я рано закрываю двери
И запираю на крючок.
Мечты раскрашенной не надо,
Я правду свято берегу.
Перед иконою лампады
Рукой дрожащей не зажгу.
Мне жизнь — тревожная борьба.
Змеится белая дорога,
Куда одна, без слёз, без Бога
Уйду с насмешкой на губах.
1/ V, 1924
«Мне, как женщине, знакома жалость…»
Мне, как женщине, знакома жалость,
Я иду на звон чужих цепей.
Мало что в душе теперь осталось
От того, что прежде было в ней.
Всё сожгла, спалила, раздарила
И своих святынь не сберегла.
Не напрасно я тогда томилась
У глухого, тёмного стекла.
Только голос мне звучит уныло,
Как звучат далёкие шаги:
«Береги нетронутые силы,
Для других, бессильных — береги!
Уже слышен, слышен звон железный.
Много их. Идут, взметая пыль.
Нищему над самой страшной бездной
Дай последний нищенский костыль».
3/ V, 1924
«Я верю в Россию. Пройдут года…»
Я верю в Россию. Пройдут года,
Быть может, совсем немного,
И я, озираясь, вернусь туда
Далёкой ночной дорогой.
Я верю в Россию. Там жизнь идёт,
Там бьются скрытые силы.
А здесь — у нас — тёмных дней хоровод,
Влекущий запах могилы.
Я верю в Россию. Не нам, не нам
Готовить ей дни иные.
Ведь всё, что свершится, так только там,
В далёкой святой России.
7/ V, 1924
«Я девочкой уехала оттуда…»
Темна твоя дорога, странник,
Полынью пахнет хлеб чужой.
Анна Ахматова
Я девочкой уехала оттуда,
Нас жадно взяли трюмы корабля,
И мы ушли — предатели-Иуды —
И прокляла нас тёмная земля.
Мы здесь всё те же. Свято чтим обряды,
Бал задаём шестого ноября.
Перед постом — блины, на праздниках — парады:
«За родину, за веру, за царя!»
И пьяные от слов и жадные без меры,
Мы потеряли счёт тоскливых лет,
Где ни царя, ни родины, ни веры,
Ни даже смысла в этой жизни нет.
Ещё звенят беспомощные речи,
Блестят под солнцем Африки штыки,
Как будто бы под марш победный легче
Развеять боль непрошеной тоски.
Мы верим, ничего не замечая,
В свои мечты. И если я вернусь
Опять туда — не прежняя, чужая, —
И снова к жёлтой двери постучусь, —
О, сколько их, разбитых, опалённых,
Мне бросят горький и жестокий взгляд, —
За много лет, бесцельно проведённых,
За жалкие беспомощные стоны,
За шёпоты у маленькой иконы,
За тонкие, блестящие погоны,
За яркие цветы на пёстрых склонах,
За дерзкие улыбки глаз зелёных,
За белые дороги, за Сфаят.
И больно вспоминая марш победный,
Я поклонюсь вчерашнему врагу,
И если он мне бросит грошик медный —
Я этот грош до гроба сберегу.
7/ V, 1924
«Как он спокоен, говорит и шутит…»
Как он спокоен, говорит и шутит,
Бессмысленный убийца без вины,
Он, оглушённый грохотом орудий,
Случайное чудовище войны.
Как дерзок он, как рассуждает ловко,
Не знающий ни ласки, ни любви.
А ведь плеча касался ствол винтовки
И руки перепачканы в крови.
О, этот смелый взгляд непониманья,
И молодой, задорно-дерзкий смех!
Как будто убивать по приказанью
Не преступленье, не позор, не грех.
7/ V, 1924
«В глухой горячке святотатства…»
В глухой горячке святотатства,
Ломая зданья многих лет —
Там растоптали в грязь завет
Свободы, равенства и братства.
Но там восстанет человек,
Восстанет он для жизни новой,
И прозвучит толпе калек
Ещё не сказанное слово.
И он зажжёт у алтаря
Огонь дрожащими руками.
И вспыхнет новая заря,
Как не оплёванное знамя.
8/ V, 1924
Мамочке («Всё не сидится, всё тревожится…»)
Всё не сидится, всё тревожится,
В душе — холодный яд.
Пойдём со мной до бездорожицы,
Потом — назад.
Какой тоской к земле приколота?
Дай руку! Говори!
О, посмотри, как много золота
В лучах зари.
О, глянь, какая кровь на западе…
А мы с тобой — вдвоём.
Мне душно, душно в тихой заводи!..
Давай — уйдём.?
8/ V, 1924
«Мечтательный дактиль…»
Мечтательный дактиль,
Стремительный ямб —
Все братья, все братья,
Мои друзья!
Весёлые крылья,
И братьев — пять, —
Как жизнь не отдать
За это всесилье?
8/ V, 1924
«У богомольных есть красная лампадка…»
У богомольных есть красная лампадка,
В углу притаились образа Пречистой.
Дрожа, горит огонёк лучистый.
Придут из церкви — распивают чай.
У домовитых — во всём порядок,
На окнах — белые занавески.
В вазочках цветы, и ветер резкий
Их касается невзначай.
У вечно-мудрых есть страшные загадки,
Есть толстые книги и умные фразы.
У вечно-дерзких есть восторг экстаза,
Заменяющий светлый рай.
У меня нет красной лампадки,
У меня нет белой занавески,
Нет писаний мудрых и веских,
А комната у меня — сарай.
У меня есть синяя тетрадка,
У меня есть белые книги.
У меня зато есть пёстрые миги
И неистовый месяц — май.
17/ V, 1924
«Станет больно — не заплачу…»
Станет больно — не заплачу,
Станет грустно — не вздохну.
Мне ли не найти удачу,
Не найти свою весну!
Или плох мой пёстрый жребий,
В омут кинувший меня?
Иль не виден в тёмном небе
Отблеск прожитого дня?
Сердце не устанет биться,
В нём звучит, звучит струна.
Я на белые страницы
Нанизала имена.
С каждым именем — начало
Новых дней и новых: грёз.
Много плакала ночами,
А теперь — не стало слёз.
Мне ль не встретится удача?
Дни звенят, как связка бус.
Станет больно — не заплачу,
Станет грустно — улыбнусь.
19/ V, 1924
«Мне не нужно горьких оправданий…»
Мне не нужно горьких оправданий
Прежних дней, разбросанных святынь.
Я не требую жестокой дани —
Данью будет горькая полынь.
Я сама теперь уж не такая,
Я совсем не прежняя, не та,
Что тогда, тоскуя и мечтая,
Слушала, как стонет темнота.
Злобных слов в моём круговороте
Больше нет. Всё злое — позади.
Эти полированные ногти
Не скребут цепочку на груди.
И волос зачёсанные пряди
Не ползут на загорелый лоб.
В этом странном — не моём — наряде
Мне ясней, что прежнее прошло.
Я, бросая взгляд непониманья,
По ночам — бесстрашна и черства,
Я твержу арабские названья,
Имена… и числа… и слова.
19/ V, 1924
«Ведь прежде — такая мука…»
Ведь прежде — такая мука,
Такая была тоска.
Смотрю на тёмную руку —
Моя ли это рука?
На мне ли — белое платье,
На пальце блестит кольцо.
Волос завитые пряди,
Напудренное лицо.
Теперь не дрожат ресницы,
Не кружится голова.
А там, на белых страницах,
Совсем другие слова.
Где следы от печали грубой?
Где эта страшная боль?
Сложила улыбкой губы. —
Мне нравится эта роль.
Со всеми проста и спокойна,
А плакать не буду ни с кем.
Ведь больно ещё мне, больно
Твердить о прошлой тоске.
19/ V, 1924
«Рано каяться. Жизнь занесёт…»
Рано каяться. Жизнь занесёт
Этот бешеный хмель покаянья.
Ведь не всё же прошло, не всё
Будет в жизни моей — без названья.
А когда назову имена,
Я пойму не прощённую муку —
Всё равно оборвётся струна.
И тогда холодна и бледна
Для креста подниму я руку.
И кладя за поклоном поклон,
Проклиная всей жизни угарность, —
Я вплету еле слышимый стон —
В покаянии — благодарность.
19/ V, 1924
«Засыпая, повторяла имя…»
Засыпая, повторяла имя,
Просыпаясь, твердила другое.
В щель смеялось небо голубое,
Бочку с водой провозили мимо.
Эта бочка мне помешала,
Нежный сон сорвала так грубо.
Надуваю капризно губы,
И скорее — под одеяло.
И смешалось в воображенье
Всё, что было и не бывало.
Было счастье, но слишком мало.
Так и жизнь пролетает в томленье
По высокому идеалу.
19/ V, 1924
«Больше дерзаний! Смелей вперёд!..»
Больше дерзаний! Смелей вперёд!
Ведь жизнь не ждёт
Смелее! Лукавей!
В наивном незнанье,
В смелом дерзанье
Пусть к славе.
Нелепость? Что ж!
Долой размеры!
Есть чувство меры —
Не упадёшь!
За всё, что просто,
За самого крайнего,
За Марину Цветаеву —
Мой первый тост!
Инстинкт направит.
Смелее будь!
Там — верный путь
К славе!
19/ V, 1924
«Я в этот мир вошла несмелой…»
Я в этот мир вошла несмелой
Девчонкой.
А из него уйду умело —
Сторонкой.
И, уходя, скажу: прощайте!
Я не такая.
Вам не увидеть на свете счастья,
А я узнаю.
20/ V, 1924
Сонеты
I. «У двери, в темноте, сидела я одна…»
У двери, в темноте, сидела я одна.
Взметался ветер, листьями играя,
И слышались шаги, тревожно замирая,
Их жадно поглощала тишина.
Моя кабинка, тесная, темна,
В ней притаилась тишина немая.
Мне было больно. Я была одна.
И ветер пел, тревогу заглушая.
Я знала: вечер мне не даст ответа.
Я знала: боль — один короткий миг,
Когда тот стих в душе моей возник.
Теперь мне странно вспоминать об этом.
И звонко-кованым стихом сонета
Я эту боль вплету в победный крик.
II. «Я не умею говорить слова…»
Я не умею говорить слова,
Звучащие одними лишь словами.
Я говорю мгновенными стихами,
Когда в огне пылает голова.
Мой слух не ранит острая молва,
Упрёк не тронет грязными руками.
А восемнадцать лет, как ураган, как пламя —
Вступили, наконец, в свои права.
И если кто-нибудь войдёт ко мне,
И взглянет мне в глаза с улыбкой ясной, —
Он не таким уйдёт назад. Напрасно
Он будет думать о своей весне.
Я так беспомощно, так безучастно
Томлюсь в каком-то жутком полусне.
III. «Мне всё равно — себя или других…»
Мне всё равно — себя или других
Широкой кистью рисовать в сонете.
Мне всё равно, кому дать строки эти,
Кому отдать мой выкованный стих.
Мне безразлично — добрых или злых
Я буду видеть при вечернем свете.
Мой взгляд спокоен, голос слишком тих.
Опять тоску напоминает ветер.
В моей кабинке грустно и темно.
Чуть светит лампа. Бледные гвоздики
Ещё цветут. На занавесках блики.
Блуждает боль в душе моей двуликой.
И мне припомнилось: давным-давно
Я ранним утром глянула в окно…
IV. «Я видела нерукотворный свет…»
Я видела нерукотворный свет,
Проникший сквозь затворённые ставни.
Я видела, как утро песней давней
Мне слало братский, радостный привет.
И я узнала, что восстал поэт
В моей душе. И сразу стало явным,
Что в жизни всё — утонченный сонет,
Суровый гимн, торжественный и плавный.
Я стала ждать, тревожно цепенея,
Того, что будет лучше и яснее.
Я полюбила холод снов моих
Но знаю я: средь звонких и глухих
Суровых стоп — всех ярче и сильнее
Один неконченый, не выкованный стих.
V. «Молчание мне сказку рассказало…»
Молчание мне сказку рассказало,
Мне что-то нашептала тишина.
Ведь для меня здесь веяла весна.
Я прежде этого не понимала.
Ведь для меня — немая гладь канала.
Весёлый воздух, утро, тишина,
И на песок приникшая волна.
Мне этого казалось слишком мало.
А дома, жарким солнцем разогрета,
Весь день не говорила я ни с кем.
Сидела в темноте, не зажигая света.
Потом я стала думать о тоске.
И вот теперь, как ветер на песке —
Весь вечер буду рисовать сонеты.
26/ V, 1924
В Бизерте («Всё не сидится, всё тревожится…»)
Я ехала по пальмовой аллее
На быстром, словно конь, велосипеде.
Мне дул в лицо солёный ветер с моря
И солнце жгло меня своим лучом.
Там, как всегда, какой-то резвый мальчик
Учился ездить на велосипеде,
И падал, не умея руль держать.
И бегала за ним толпа мальчишек,
Придерживая за седло.
Когда-то по узорной тени листьев
И я здесь так же начинала ездить
Там, где теперь несусь легко и смело,
Одной рукой придерживая руль.
…На пляже вырос длинный ряд кабинок.
Едва шуршало ласковое море,
И раздавались радостные крики,
И громкий смех, и звонкие слова.
Я повернула влево, где дорога
Была покрыта пылью и камнями.
Дома теснились, как грибы. И дети
Играли на пустынной мостовой.
И толстая, босая итальянка
На куст колючек вешала бельё.
Я въехала на ровную дорогу
И быстро заскользила по асфальту.
С небес безоблачных жгло солнце,
И раскаляло камни мостовой.
По главным улицам я ехала одна,
Лишь в угловых кафе и шумных барах,
На ровном тротуаре, под навесом,
Сидела публика у маленьких столов
С бокалом ледяного пива.
А у дверей высокого костёла
Шумела пёстрая, воскресная толпа.
Мелькали канотье, пестрели банты
И голубые шапки офицеров,
И яркие костюмы хрупких женщин,
И белизна открытых рук и плеч.
Я быстро ехала на треугольник,
Где гордо к нему устремлялись пальмы
И где вокруг извозчики лениво
Под козлами дремали на жаре.
Не встретив там того, кого искала,
Я снова быстро повернула к морю.
Завешены витрины магазинов,
На тротуарах не было прохожих,
Пыхтя, не ползали автомобили,
Навстречу никого не попадалось,
И улицы, напуганные зноем,
Так были странно глухи и пустынны,
Пустынны — как душа моя пустынна.
Способная вместить в себя стихии,
И жгучесть солнца, и дыханье ветра,
И шорох моря, и напевы слов, —
Как та душа, которая преступно
Не сберегла случайного богатства.
26/ V, 1924
«Всё бежим — и не убегаем…»
Всё бежим — и не убегаем,
Будто белка в колесе.
Отчего — и сама не знаю —
Вдруг мне вспомнилось Туапсе.
Вечер. Берег мокрый и низкий.
И в душе бессильная месть.
Миноносец из Новороссийска
Нам принёс роковую весть.
И ушли мы — но не укрылись,
И к концу четвёртой весны —
В безнадёжном тупом бессилье
Снова ждём могучей волны.
Среди белых шоссе Бизерты
Слишком тихих дней и не счесть.
Вдруг принёс роковую весть
Из Парижа листок газеты…
30/ V, 1924
Баллада о двадцатом годе
I. «Стучали колёса…»
Стучали колёса:
«Мы там… мы тут…»
Прицепят ли, бросят,
Куда везут?
Тяжёлые вещи
В тёмных углах.
На холод зловещий
Судьба взяла.
Тела вповалку
На чемоданах.
И не было жалко,
И не было странно.
Как омут бездонный,
Зданье вокзала,
Когда по перрону
Толпа бежала.
В просторных залах
Валялись солдаты…
Со стен вокзала
Дразнили плакаты.
На сердце стоны:
Возьмут. Прицепят.
Вагоны, вагоны —
Красные цепи.
Глухие зарницы
Тревожных боёв.
Тифозные лица
Красных гробов.
Свистки паровозов,
Грязь на путях.
Берут, увозят,
Кого хотят.
Куда-то увозят
Танки и пушки…
Кругом паровозы,
Теплушки, теплушки.
Широкие двери
Вдоль красной стены.
Не люди, а звери
Там спасены.
Тревожные вести
На мокрых путях.
Безумие мести
В сжатых руках.
Лишь тихие стоны,
Лишь взгляд несмелый,
Когда за вагоном
Толпа ревела.
Сжимала сильнее
На шее крестик.
О, только б скорее,
О, только б вместе!
Вдали канонада.
Догонят? Да?
Не надо, не надо!
О, никогда!
Прощальная ласка
Весёлого детства —
Весь ужас Батайска,
Безумие бегства.
II. «Как на острове нелюдимом…»
Как на острове нелюдимом,
Жили в маленьком Туапсе.
Корабли проходили мимо,
Тайной гор дразнило шоссе.
Пулемёт стоял на вокзале…
Было душно от злой тоски.
Хлеб по карточкам выдавали
Кукурузной жёлтой муки.
Истомившись в тихой неволе,
Ждали — вот разразится гроза.
Крест зелёный на красном поле
Украшал пустынный вокзал.
Было жутко и было странно
С наступленьем холодной тьмы.
Провозили гроб деревянный
Мимо окон, где жили мы.
По-весеннему грело солнце,
Тёплый день наступал не раз.
Приходили два миноносца
И зачем-то стреляли в нас.
Были тихи тревожные ночи,
Чутко слушаешь, а не спишь.
Лишь единственный поезд в Сочи
Резким свистом прорезывал тишь.
И грозила кровавой расплатой
Всем, уставшим за тихий день,
Дерзко-пьяная речь солдата,
В шапке, сдвинутой набекрень.
III. «Тянулись с Дона обозы…»
Тянулись с Дона обозы,
И не было им конца.
Звучали чьи-то угрозы
У белого крыльца…
Стучали, стонали, скрипели
Колёса пыльных телег.
Тревожные две недели
Решили новый побег.
Волнуясь, чего-то ждали,
И скоро устали ждать.
Куда-то ещё бежали
В морскую, мутную гладь.
И будто бы гул далёкий,
Прорезав ночную мглу,
Тоской звучали упрёки
Оставшихся на молу.
IV. «Ползли к высокому молу…»
Ползли к высокому молу
Тяжёлые корабли.
Пронизывал резкий холод
И ветер мирной земли.
Дождливо хмурилось небо,
Тревожны лица людей.
Бродили, искали хлеба
Вдоль керченских площадей.
Был вечер суров и долог
Для мартовских вечеров.
Блестели дула винтовок
В пьяном огне костров.
Сирена тревожно и резко
Вдали начинала выть.
Казаки в длинных черкесках
Грозили что-то громить.
И было на пристани тесно
От душных, скорченных тел.
Из чёрной, ревущей бездны
Красный маяк блестел.
V. «Нет, не победа и не слава…»
Нет, не победа и не слава
Сияла на пути.
В броню закованный дреднаут
Нас жадно поглотил.
И люди шли. Их было много,
Ползли издалека.
И к ночи ширилась тревога
И ширилась тоска.
Открылись сумрачные люки,
Как будто в глубь могил.
Дрожа не находили руки
Канатов и перил.
Пугливо озирались в трюмах
Зрачки не знавших глаз.
Спустилась ночь — страшна, угрюма,
Такая — в первый раз.
Раздался взрыв, тяжёлый, смелый.
Взорвался и упал.
На тёмном берегу темнела
Ревущая толпа.
Все были, как в чаду угара,
Стоял над бухтой стон.
Кровавым заревом пожара
Был город озарён.
Был жалок взгляд непониманья,
Стучала кровь сильней.
Волнуясь, что-то о восстанье
Твердили в стороне.
Одно хотелось: поскорее
И нам уйти туда,
Куда ушли, во мгле чернея,
Военные суда.
И мы ушли. И было страшно
Среди ревущей тьмы.
Три ночи под четвёртой башней,
Как псы, ютились мы.
А после в кубрик опускались
Отвесным трапом вниз,
Где крики женщин раздавались
И визг детей и крыс.
Там часто возникали споры:
Что — вечер или день?
И поглощали коридоры
Испуганную тень.
Дрожа, ощупывали руки,
И звякали шаги.
Открытые зияли люки
У дрогнувшей ноги.
Зияли жутко, словно бездны
Неистовой судьбы,
И неизбежно трап отвесный
Вёл в душные гробы.
Всё было, точно бред: просторы
Чужих морей и стран,
И очертания Босфора
Сквозь утренний туман.
По вечерам напевы горна,
Торжественный обряд.
И взгляд без слёз, уже покорный,
Не думающий взгляд.
И спящие вповалку люди,
И чёрная вода.
И дула боевых орудий,
Умолкших навсегда.
10/ VI, 1924
«Ах, не надо больше душных зелий…»
Ах, не надо больше душных зелий,
Ах, не надо больше ярких крыльев.
На душе — холодное веселье,
На душе — дрожащее бессилье.
И не надо фраз, глухих и зыбких,
И не надо больше лести грубой.
Скованы спокойною улыбкой
Прежде неулыбчивые губы.
20/ VI, 1924
«Когда я душу ломала…»
Когда я душу ломала,
На столе смеялись нарциссы.
Когда душа опустела —
В траве хохотали маки.
Как пусто и скучно стало,
Когда мраком оделись выси.
Я вышла легко и смело:
Мне были условные знаки.
Когда я звонко смеялась,
Спускался бесшумный вечер.
Когда я с тоскою слюбилась,
Плескало на берег море.
И в глуби небес отражались
Мимоз золотые свечи.
И снова душа приоткрылась
Для радости и для горя.
О, эта безумная жалость,
Послушная мысли гибкой!
Нет, ты не напрасно явилась —
На сжатых губах — улыбка.
20/ VI, 1924
Бедуинка(«Как будто на пёстрой картинке…»)
Как будто на пёстрой картинке
Далёких, сказочных стран,
Красавицы бедуинки
Отточенный, гибкий стан.
Из древних легенд и преданий,
Из песен степей и гор
Возникли синие ткани
И пламенный, дикий взор.
Как в статуе древней богини,
В ней дышат величье и мощь.
В ней слышится зной пустыни
И тёмная, душная ночь.
Над ней — колдовства и обманы,
Дрожанье ночного костра,
И звон, и хохот тимпана
Под тёмным сводом шатра.
И вся она — сон без названья
У серых стволов маслин,
Глухой Атлантиды преданья,
Лукавый мираж пустынь.
Блестящи на ней браслеты,
И взгляд величав и дик,
Как кованые силуэты
Из ветхозаветных книг.
23/ VI, 1924
«Нет, не простит мне этот взгляд весёлый…»
Нет, не простит мне этот взгляд весёлый
Дождливых вечеров и тихих слёз!..
У ярко-жёлтых шариков мимоз
Лёг вечер напряжённый и тяжёлый.
Как жуткий бред, ползёт за часом час,
Трещат в полях звенящие цикады!
Нет, не простить мне медленного взгляда
Уверенных и неподвижных глаз.
1/ VII, 1924
«Я люблю на белых страницах…»
Я люблю на белых страницах
Полированный блеск ногтей.
Я люблю, когда вечер струится
Через щели ставни моей.
И у тёмной, раскрытой двери
В миг мучительных вечеров
Снова ждать, и жалеть, и верить
Над любимой книгой стихов.
И уставившись в тёмный угол,
В прихотливый узор теней, —
Уходить из тесного круга
Нелюбимых, неярких дней.
11/ VII, 1924
«В тот час, когда опять увижу море…»
В тот час, когда опять увижу море
И грязный пароход, —
Когда сверкнёт надежда в робком взоре
И якорь поползёт.
В тот час, когда тяжёлый трап поднимут
И просверлит свисток,
И проскользнёт, уж невозвратно, мимо
Весь белый городок.
И над рулём, журча, заплещет ровно
Зелёная вода, —
Я всё прощу, я всё прощу любовно,
Как прежде — никогда.
И пробегая взглядом крест костёла,
Бак и маяк большой, —
Я снова стану девочкой весёлой
С нетронутой душой.
11/ VII, 1924
Неведомому другу («Мой странный друг, неведомый и дальний…»)
Мой странный друг, неведомый и дальний,
Как мне тебя узнать, как мне тебя найти?
Ты мне предсказан думою печальной, —
Мы встретимся на вьющемся пути.
Обещанный бессолнечными днями,
Загаданный печалью без конца,
Ты мне сверкнул зелёными глазами
Случайного, весёлого лица.
Прости за то, что самой нежной лаской
Весенних снов и песен был не ты.
Прости, прости, что под весёлой маской
Мне часто чудились твои черты.
20/ VII, 1924
«Руки пахнут мясом после кухни…»
Руки пахнут мясом после кухни,
Волосы зачёсаны назад.
Лампа керосиновая тухнет
И слипаются глаза.
В крепком теле лёгкая истома,
Вьются вихри безотчётных дум.
Вечер душен. Никого нет дома,
У соседей — ровный шум.
В гамаке красиво будет ночью
При сверкающей луне.
Через день, по вечерам, до почты,
Сердце бьётся чаще и больней.
22/ VII, 1924
Хедди (арабский мальчик)
Кусочек природы, как ветер, как птица,
Подвижный, как пламя высоких костров,
Весёлый, как день, никого не боится,
В какие-то тряпки одетый пестро.
Приветлив, как солнце, беспечный ребёнок,
Задорен и весел смеющийся взгляд,
Осклаблены зубы, а голос так звонок,
Как писк воробьёв, как трещанье цикад.
Как будто сошёл он с рекламы летучей,
Как будто бы создан из этой земли.
Сродни ему змеи и кактус колючий,
И белые камни в мохнатой пыли.
Простой и беспечный, как юные годы,
От мыслей и фраз бесконечно далёк.
Он — часть этой яркой и дикой природы,
Колючих растений нелепый цветок.
23/ VII, 1924
Ночь на кладбище(«Чугун оград. Могильные кресты…»)
Чугун оград. Могильные кресты.
Теней подвижных бледные узоры.
У статуи высокой командора
Несмелых ног чуть видные следы.
Лукаво подползающий туман.
Неверный свет лампады в тёмном склепе.
И у ограды бледный Дон-Жуан,
Узнавший страх и ощутивший трепет.
27/ VII, 1924
«Вечером, в грязные окна…»
Вечером, в грязные окна
Бьётся румяный закат.
Блещет распущенный локон,
Меркнет растерянный взгляд.
Ночью лукавые тени
Пляшут на белой стене.
Отсветы новых видений
Начали грезиться мне.
Дни, как свободные птицы,
Больше не знают оков.
Реже пестреют страницы
Рифмами новых стихов.
Нет ни тоски, ни удачи,
Ровно, тепло, хорошо…
День прозябанья прошёл,
А настоящий — не начат
4/ VIII, 1924
«Шатаюсь, будто пьяная…»
Шатаюсь, будто пьяная,
И места не найду.
Такие мысли странные
Ползут в полубреду.
Лукавых формул пленница —
Я вольная опять.
Последняя бездельница —
Я начала скучать.
И жжёт в мозгу то самое,
Что страшно помянуть.
И тянет, тянет за море,
В неведомую жуть.
4/ VIII, 1924
«А с каждым вторником Сфаят пустеет…»
А с каждым вторником Сфаят пустеет,
Прощаются, спешат на пароход.
Два-три лица серьёзней и грустнее,
И снова время тихое плывёт.
Есть где-то мир, и все идут вперёд.
И только, ничего не понимая,
Зачем-то — сильная и молодая —
Ненужным дням я потеряла счёт.
9/ VIII, 1924
Наташе П. («Из сочетаний закруглённых линий…»)
Из сочетаний закруглённых линий
Возникнет стих, как пёстрая змея.
Мохнатой тушью ляжет вечер синий,
И сочетанья закруглённых: линий
Совьёт в мечты, волненье затая.
И ярко выкуется жизнь твоя
Из сочетанья закруглённых линий.
4/ VIII, 1924
«Эти лилии пахнут дурманяще…»
Эти лилии пахнут дурманяще —
Восковые, немые цветы
Где найду своим мыслям пристанище,
Если лишним окажешься ты?
Если всё дорогое — унижено,
Если день мой на вечер похож?
И глядишь мне в глаза неподвижные,
Ты, моя не прощёная ложь.
12/ VIII, 1924
«Леонардо да Винчи» Мережковского
Вечная, божественная мудрость,
Красота и роковые числа…
Ах, над этой книгой встрепенулась
Не одна беспомощная мысль!
Он, сверкнувший взором Иоанна,
Призрачной улыбкой Моны-Лизы,
В душу мне взглянул светло и странно,
Как глаза, опущенные вниз.
И, познав безумие желанья,
Он — как бог не созданного храма.
Ах, не одному лишь Джиованни
Душу он расколет пополам!
19/ VIII, 1924
Что будет(«Пусть будет мир шуметь и волноваться…»)
Пусть будет мир шуметь и волноваться,
Пусть будет падать созданная цель!
Я буду только кротко улыбаться,
Безропотно качая колыбель.
Из злой девчонки, дерзкой и капризной,
Стремившейся весь мир пересоздать,
Я стану самая простая в жизни,
И самая безропотная мать.
За детский крик, за тонкий луч лампадки
Всё брошу, что прошло передо мной.
И станет для меня такой чужой
Растрёпанная синяя тетрадка.
19/ VIII, 1924
«Не смотри в глубь расширенных глаз…»
Не смотри в глубь расширенных глаз,
Не пугайся ни боли, ни страсти.
Не забрасывай хищные сети
С неизбежной истомой в крови.
Будь простой и покорной, не раз
В нервной боли сжимая запястья,
Не играй, как наивные дети,
В кущи райских садов не зови.
А, как жертву, без огненных: фраз,
Без иллюзии пышного счастья,
Повтори эту сказку столетий,
Эту тихую сказку любви.
20/ VIII, 1924
«Такой скучающей и молчаливой…»
Такой скучающей и молчаливой
Ведёт её судьба.
Она — мучительно самолюбива
И жалобно-слаба.
Проходят дни туманной вереницей
И плачет в них тоска.
По вечерам, над белою страницей
Дрожит её рука.
В её глазах — бессмысленно и скучно,
Душа её — мертва,
И потому так однозвучны
Её слова.
С гримасою развенчанной царицы
Беспомощно живёт
А что порой в душе её творится —
Никто не разберёт.
Глядит на всё с неискренним презреньем,
С беспомощной душой.
Вот почему с таким ожесточеньем
Смеётся над собой.
Пусть говорит, что ей во всём удача,
Что в жизни нет «нельзя»,
Ведь часто по утрам красны от плача
Бесслёзные глаза.
Ведь жизнь одна. Ведь юность хочет дани,
И некуда идти.
И даже нет лукавых: оправданий
Бесцельного пути.
21/ VIII, 1924
«Немного сентиментализма…»
Немного сентиментализма,
Сарказма и штрихов карандаша —
И вот та призма,
В которой преломляется душа.
Когда же мир одеть тревогой,
То он создаст мечту.
Ещё немного —
И жизнь совсем сорвётся в пустоту.
23/ VIII, 1924
«Да, я лгала, как лгут все женщины…»
Да, я лгала, как лгут все женщины.
Был день мой жалок и суров.
Мне радость пышная обещана
Ненастьем зимних вечеров.
Я надевала платье синее,
Слагала однозвучный стих,
Я на столе чертила линии,
Тоску изображая в них.
А сердце билось зло и бешено,
Ненастный дождь стучал в окно,
И я лгала, как лжёт лишь женщина,
Когда ей больно и темно.
28/ VIII, 1924
«Как я устала ждать украдкой…»
Как я устала ждать украдкой
И говорить себе: молчи…
Я там, на теннисной площадке
Бросала белые мячи.
Но надоело хохотать,
Бессмысленные слушать речи…
Я смутно знала, что опять
Настанет тихий, тёмный вечер.
Когда туман вставал с долин
В лукаво-грустный час заката
И красил воздух розоватый
Дуплистые стволы маслин, —
Я шла испытанной тропой,
Упрямо сдерживая слёзы,
Туда, где шелестят листвой
Колючие кусты мимозы.
И я узнала, что вдали
Вставал тяжёлый, тёмный вечер,
Зажгли огонь, — и все ушли,
И смолкли шорохи и речи.
Пустая темнота страшна,
Так странно-тихо за стеною…
Я молча села у окна,
Уж опьянённая тоскою.
О, эта страшная тоска!
О, эти медленные миги!
Лежала сильная рука
На переплёте скучной книги.
Слегка кружилась голова,
Скользнула книга на колени,
И пронеслись в воображенье
Тоской звучащие слова…
И задыхаясь, не дыша,
Я поняла, что всё отрава,
Что стала нищенкой лукавой
Когда-то сильная душа.
29/ VIII, 1924
«Тоска по уюту, по дому…»
Тоска по уюту, по дому.
Томленье без смысла, без веры
О том, что совсем не вернётся.
А я погрузилась, как в омут,
В теории рифм и размеров.
Забыла про яркое солнце.
Тяжёлый и душный сирокко
Сковал мои робкие думы,
Раскинул ленивые руки.
И чудилось мне, что далёко
Опять всколыхнулись угрюмо
Мои позабытые муки.
Я в сосны ушла от тревоги,
Но губы шептали: не надо.
А сердце им вторило: поздно.
И ярко сверкали дороги,
И звонко звенели цикады,
И пахли смолистые сосны…
6/ IX, 1924
«Пела ночь голосами цикад…»
Пела ночь голосами цикад,
Тихим шелестом сонной листвы,
Звонким смехом чужих голосов.
Будто вымер пустынный Сфаят.
Оттого так скучны и мертвы
Были цепи ненужных часов.
Ночь цвела миллионами звёзд,
Очертаньями белых камней,
Кое-где освещённым окном,
Всё, как было: покорно и просто,
Только сердце стучало больней,
Искушённое прожитым днём,
Ночь лгала огоньком у стола,
Звонким шелестом быстрых шагов,
Мутным блеском расширенных глаз.
В первый раз я так грустно плела
Бестолковые строки стихов…
И, быть может, — в последний раз.
6/ IX, 1924
«Я слишком много разбросала слов…»
Я слишком много разбросала слов,
Которые раз в жизни говорятся.
Я слишком много рассказала сказок…
Но в тихий час дождливых вечеров,
Когда хотелось плакать и смеяться,
Ни в пряный миг безумного экстаза,
Ни тихою мечтательной весной —
Чуть слышных слов, обвеянных тоской,
Я этих слов не слышала ни разу.
6/ IX, 1924
Вечер («Бледные, душные дали…»)
Бледные, душные дали
Скрылись под синею мглой.
Долго о чём-то шептались
Там, под узорной листвой.
Падали чёрные крылья
Быстрых летучих мышей.
Новую сплетню пустили
И потешались над ней.
Звонко цикады трещали,
Гулко стучали шаги,
Красные искры бросали
Гаснущие утюги.
Тускло светилось окошко
На деревянной стене,
Гибкая, чёрная кошка
Кралась вдоль белых камней.
Искрились волосы Ляли,
Цвёл абажур кружевной.
Имя моё повторяли
Там, под узорной листвой.
Звонко заплакал ребёнок,
Где-то залаял шакал,
Белый, весёлый козлёнок
С чёрной собакой играл.
И как виденье немое,
Думы бессмысленных дней,
Стыли над тихим покоем
Брошенных за борт людей.
12/ IX, 1924
Мамочке («День прошёл — и, слава Богу…»)
День прошёл — и, слава Богу.
Жизнь ясна и хороша.
Ты не вслушивайся строго
В то, над чем скорбит душа.
Подожди — и перед нами
Заблестит морская даль…
Будь, что будет! Не годами,
Днями счёт ведёт печаль.
«Пера-Гюнта» вслух прочту я,
Пролетит за часом час.
Стол тебе освобожу я —
Ты раскладывай пасьянс.
Ведь не могут по-другому
Пролетать пустые дни…
Хочешь плакать? — Выпей брому,
Ляг спокойно — и усни.
12/ IX, 1924
«Мне хочется смелого взгляда…»
Мне хочется смелого взгляда,
Весёлых смеющихся глаз.
О Боже! Не много мне надо,
Не много прошу я у вас.
Лишь смейтесь, болтайте, шутите,
И я буду тоже шутить,
Чтоб рвались последние нити
Того, что нужно забыть.
И ночью, глухой и тяжёлой,
Сомкнуть не могу своих глаз…
Мной созданный призрак весёлый —
Не много прошу у вас.
23/ IX, 1924
«Я закрыла плотно ставни…»
Я закрыла плотно ставни,
Молча села у стола.
Так недавно, так недавно
Я весёлая была.
Слепо верила надежде,
Не считала скучных дней,
А теперь, опять, как прежде,
Я молчу в тоске моей.
Не пестрят мои страницы,
Звонко рифмы не звенят.
Однозвучной вереницей
Дни ненужные летят.
Если станешь вольной птицей —
Не оглянешься назад!
23/ IX, 1924
«Я только для одной себя жила…»
Я только для одной себя жила,
И для себя созвучья рифм сплетала!
Я сделала, быть может, много зла,
А добрых дел моих так мало.
Я до конца сама себе лгала,
Быть может, с самого начала.
Чтоб начертать один звенящий стих,
Я вырву душу, сделаюсь Иудой,
Предам себя, но и предам других.
Но будет час — и я поверю в чудо,
Со всем порву и обо всём забуду,
И в ночь уйду — искать путей ночных.
23/ IX, 1924
«Осень блещет зарницами…»
Осень блещет зарницами
Над зигзагами гор.
Дождь ведёт с черепицами
Надоедливый спор.
Осень тучи навесила,
Как тяжёлые сны.
Всё, что ярко, что весело,
Было в сказках весны.
Тихим смехом смущённая,
Я осталась одна.
Серым дням обречённая —
Я опять — у окна.
И над строчками плавными
Бледной ночи печать.
Осень хлопнула ставнями
И велела молчать.
27/ IX, 1924
Видения будущего
I. «Я шла мимо ярких витрин…»
Я шла мимо ярких витрин,
Морозному вечеру рада.
Со мною мой мальчик, мой сын,
Весёлый, как май, и нарядный.
За ручку вела я его,
Бросала весёлые шутки.
Всё в звёздах, сошло Рождество
В раскрытую душу малютки.
Скрипели полозья саней,
Блестели вдоль улиц витрины,
Мы шли мимо ярких огней
В игрушечные магазины.
Дрожал несмолкаемый гул
Трескучих трамваев и конок.
Он ручки свои протянул —
Весёлый и ясный ребёнок.
Я в вечность его привела,
Нарядного первенца сына.
Игрушки ему я дала
Красивей, чем в ярких витринах.
Живых набросала цветов
В нарядном глазетовом гробе,
Накрыла парчовый покров,
Венок положила на лобик.
Затеплила тихо огни
У белого гробика сына.
(Стояли морозные дни,
И ветер свирепствовал сильно)
И в белые руки его
Вложила я маленький крестик,
Так шёл он справлять Рождество,
Мой первенец, мой буревестник.
II. «Я прошла, на других не похожая…»
Я прошла, на других не похожая,
С белой прядью на впалом виске.
И дивились, дивились прохожие
Небывалой моей тоске.
В мокром воздухе вечера синего
Стыли мёртвые взгляды чужих
И сверкали промёрзшие линии
Тротуаров и мостовых.
Ветер бил меня снежными хлопьями,
Диким вихрем срывая вуаль.
Шли трамваи с визгливыми воплями
И срывались в мглистую даль.
И прошла я бульварами гулкими
Неуверенным шагом туда,
Где чуть искрилась за переулками
Замерзающая вода.
Мне светили, на вечность похожие,
Искры мелких, мерцающих звёзд…
И меня сторонились прохожие,
Как взошла я на чёрный мост…
29/ IX, 1924
«Я нашла осеннюю отраву…»
Я нашла осеннюю отраву
У стола в двенадцатом часу.
Смотрит холодно и величаво
Профиль женщины на медном су.
Чуть сверкает стёртая монетка
В золотистых, солнечных лучах.
Эти яркие лучи так редко
Прикасаются к моим плечам.
Потому — без смысла и без цели
Я устала молча тосковать.
Ведь недаром целых три недели
Я не трогала мою тетрадь.
А теперь, слегка открыв окошко,
Я за каждым облаком слежу.
На столе колышется немножко
Мой цветной, бумажный абажур.
19/ X, 1924
«Слушай, сердце глупое моё!..»
Слушай, сердце глупое моё!
Ты о чём так неутешно плачешь?
Ты зачем так бьёшься и поёшь,
Как на теннисной площадке мячик?
Ведь ещё сплетаются лучи
Для тебя невидимого света…
Ты от злой обиды не скачи,
Словно от натянутой ракеты.
И над чем так горько стонешь ты,
Маленький, уродливый комочек!
Есть ещё ведь у тебя мечты
В самой глубине осенней ночи.
И с тобой осуждена во мгле
Под удар последний умереть я…
По ошибке ты досталось мне,
Достоянье прошлого столетья!
Ты устало плакать и тужить?
Счёт вести моим часам свободным?
Ах, давно ты перестало быть
Маятником верным и холодным!
19/ X, 1924
«Опять дожди по ночам начались…»
Опять дожди по ночам начались,
Яркие грозы опять…
Я нашла в тетради сухой нарцисс,
Чтобы поцеловать.
Сильней и тесней, замыкаясь кольцом,
К ночи ползёт гроза…
Если войдёшь — я спрячу лицо
И опущу глаза.
Миг моей радости — он далёк.
Мучает день за днём…
Мне хотелось найти ещё цветок,
И ночью плакать о нём,
24/ X, 1924
«Весна в том году ничего не дала мне…»
Весна в том году ничего не дала мне,
И жду я другой весны.
А в сердце давно уж на острые камни
Рассыпались нежные сны.
Покорствовать? Ждать? По ночам молиться?
И думать, думать вновь?
Мне кажется — сердце расхочет биться,
Похолодеет кровь.
И может — в волос моих светлые пряди
Вплетётся белая прядь, —
Когда на моём холодном закате
Мне нечего будет ждать.
24/ X, 1924
Вечера
Наташе
«Я одна в моей маленькой келье…»
Я одна в моей маленькой келье,
Где всегда молчаливый покой.
Мне не надо другого веселья,
Мне привольней и легче одной.
На меня недовольные взгляды
Устремлялись из тёмных углов.
И теперь ничего мне не надо,
Кроме ясных и сильных стихов.
Всюду пыль и хаос. Паутина
Лёгкой тканью висит по углам.
Скучный вечер, томительно-длинный
Я сама для себя создала.
Каждый вечер грустней и печальней.
А когда я устану молчать,
То тебе, моей милой и дальней,
Буду длинные письма писать.
Я не стану сметать паутины,
Пусть под ней моё время ползёт!
А потом я из памяти выну
Этот лишний, потерянный год.
«С неразгаданным именем Блока…»
С неразгаданным именем Блока
На неловко-дрожащих губах
Я останусь совсем одинокой
В четырёх деревянных стенах.
С каждым днём — молчаливей и суше,
И люблю только крылья стихов.
Но теперь уж ничто не нарушит
Красоту моих девичьих снов.
А душа — всё темнее и шире,
Будто в лунную ночь облака…
— То тоска о неведомом мире,
По не начатой жизни тоска.
27/ X, 1924
Россия («Россия — плетень да крапива…»)
Россия — плетень да крапива,
Ромашка и клевер душистый,
Над озером вечер сонливый,
Стволы тополей серебристых.
Россия — дрожащие тени,
И воздух прозрачный и ясный,
Шуршание листьев осенних,
Коричневых, жёлтых и красных.
Россия — гамаши и боты,
Гимназии светлое зданье,
Оснеженных улиц пролёты
И конок замёрзших сверканье.
Россия — базары и цены,
У лавок голодные люди,
Тревожные крики сирены,
Растущие залпы орудий.
Россия — глубокие стоны
От пышных дворцов до подвалов,
Тревожные цепи вагонов
У душных и тёмных вокзалов.
Россия — тоска, разговоры
О барских усадьбах, салазках…
Россия — слова, из которых
Сплетаются милые сказки.
1/ XI, 1924
Вечер («Играет Таусон чувствительный романс…»)
Играет Таусон чувствительный романс,
Поёт кларнет томительной истомой,
А на столе — испытанный, знакомый
И, в сотый раз, разложенный пасьянс.
Так странно всё: и горсть кокард в руке,
И то, что спущен флаг с обидой крепкой,
И гость с эскадры в хулиганской кепке,
В чужом, смешно сидящем пиджаке.
А за стеной — бутылок и стекла
Весёлый звон смешался в пьяном споре…
Наш чай остыл. Горнист играет зорю.
И разговор стихает у стола.
3/ XI, 1924
«Подняли неторопливо сходни…»
Подняли неторопливо сходни,
Отошёл тяжёлый пароход.
Стало как-то тише и свободней,
Разошёлся с пристани народ.
Ни по ком мне тосковать не нужно,
Никого отъехавших не жаль.
Отчего же так темно и скучно
И такая страшная печаль?
Словно там, на грязном пароходе,
Где огни вечерние зажгли,
Все надежды навсегда уходят
От забытой и чужой земли.
12/ XI, 1924
«Я их не повторю ни разу…»
Я их не повторю ни разу
И тихо в сердце сберегу,
Те, злобно брошенные фразы,
Тоскою сорванные с губ.
Но в диких бреднях своеволья
Встаёт всё тот же злой вопрос,
Не разрешённый терпкой болью
Жестоких и ревнивых слёз.
13/ XI, 1924
«Забывать нас стали там, в России…»
Забывать нас стали там, в России,
После стольких безрассудных лет,
Даже письма вовсе не такие,
Даже теплоты в них больше нет.
Скоро пятая весна настанет,
Вёсны здесь так бледны и мертвы…
Отчего ты мне не пишешь, Таня,
Из своей оснеженной Москвы?
И когда в ненастный день и ветер
Я вернусь к друзьям далёких дней, —
Ведь никто, никто меня не встретит
У закрытых наглухо дверей.
14/ XI, 1924
Вечер («— Давай, сыграем в кабалу?..»)
— Давай, сыграем в кабалу?
— Ты думаешь? Давай, сыграем.
Сажусь к широкому столу.
Молчу мучительно за чаем.
— Ну, отчего тоскуешь ты,
Томишься всё? Чего ты хочешь?
— О, лишь не этой пустоты,
Не этой страшной длинной ночи.
Придёт и прыгнет на диван,
Вертя хвостом, занятный Бибка,
И прозмеится сквозь туман
Над ним весёлая улыбка.
— Ну, потерпи же, подожди!
— Да я ведь жду! — И бьётся ветер.
И стонут серые дожди…
Что я могу ещё ответить?
18/ XI, 1924
«Капает дождь монотонный…»
Капает дождь монотонный.
Тучи, как змеи, ползут.
В церкви, пустой и холодной,
Всё панихиды поют.
Новым торжественным трупом,
Грязью, тоской, небытьём,
Новым предчувствием глупым
Сдавлено сердце моё.
Пусть будет ночью уныло,
Холодно, сыро, темно!
Только б собака не выла
Перед закрытым окном.
5/ XII, 1924
Золотому петушку («В лапотках, с весёлой пляской…»)
Был у царя Додона петушок,
Полон света, шума, звона, — золотой.
(Песни «Золотого Петушка»)
В лапотках, с весёлой пляской
В африканский городок
Залетел из русской сказки
Звонкий, русский петушок.
В мир усталых наших стонов,
В мир тоски, дождя и гроз
Петушок царя Додона
Искру яркую занёс.
Мы — устали. Мы — уснули
В жизни серой и пустой.
Дни ненужные тянулись
Утомительной тоской.
Но туман дождливой ночи
Светлым сделал петушок —
Показались нам короче
Ленты вьющихся дорог.
И с души спадала плесень,
И растаяла тоска
В сказках, шёпотах и песнях
Золотого Петушка.
18/ XII, 1924
«Я не скажу, чего хочу…»
Я не скажу, чего хочу,
Мне нечего желать.
Огонь вечерний засвечу,
Возьму мою тетрадь.
И расцветёт над белизной
Нетронутых страниц
И сердца равномерный бой,
И тихий взмах ресниц.
И снова станет жизнь ярка,
Красива и полна,
Пока лукавая тоска
Не затемнит окна.
Я только сухо улыбнусь
И подойду к окну,
В пустое небо загляжусь,
На круглую луну.
Я, как седой, больной старик,
Скажу, что жизнь пуста.
То, что цветёт в страницах книг —
Не будет никогда.
Что есть минуты, иногда
Длиннее длинных лет,
Что могут пролетать года,
В которых смысла нет.
Что мысли тяжелей свинца,
Что свет страшнее тьмы…
И только горю нет конца
И холоду зимы.
20/ XII, 1924
«Догорая, лампады меркли…»
Догорая, лампады меркли,
В темноте уставая мерцать.
Вы вошли в полутёмную церковь,
Чтобы шёлковым платьем шуршать.
Вы вздыхали, и губы шептали
У загадочных строгих икон,
Для того чтобы все увидали
Ваш красивый земной поклон.
И какая бездна проклятий,
Едкой злобы и гнусных фраз
В этом скромном опущенном взгляде
Ваших светлых мигающих глаз!
Не хочу с вами рядом стоять я.
Ваш изящный, покорный вид,
Ваше тёмно-шуршащее платье
Не по-Божьему говорит
Ваша свечка перед распятьем
Неправдивым огнём горит.
20/ XII, 1924
«Меня гнетут пустые дни…»
Меня гнетут пустые дни
Под серым дождевым навесом,
И тайно мысль меня манит
В туман таинственного леса,
Где блещет ярко, как свеча,
Сверкающей луны осколок,
Где чёрной бахромой торчат
Зубчатые верхушки ёлок,
Где златоглавый монастырь
Весь полон светлым перезвоном,
Туда, где стонет птица Вирь,
Сливаясь с ворохом зелёным,
Где в зачарованных снегах
Стоит изба на курьих ножках
И дремлет старая Яга
У освещённого окошка,
А на заборе черепа
Глядятся в ночь огнём палящим,
И чуть заметная тропа
Неотвратимо манит в чащу.
А дальше — тихие скиты
И перезвоны колоколен,
Где не боятся темноты,
Где день печален и безболен…
Там, не считая тихих дней,
Забыть себя, забыть о мире,
И слушать древний звон церквей,
И шум сосны, и песни Вири.
30/ XII, 1924
«Бери меня! Целуй! Замучай!..»
Бери меня! Целуй! Замучай!
Смотри в глаза, смотри смелей!
О, позабудь тот странный случай
Уже давно минувших дней.
Раздень меня! Что хочешь, делай.
Я для тебя добра и зла.
Я душу вырвала из тела,
Безумьем совесть залила.
Лишь полюби меня раздетой,
Униженной и смятой тут.
А после не глумись над этой,
Над самой лучшей из минут.
30/ XII, 1924
«С Новым Годом, дожди и туманы…»
С Новым Годом, дожди и туманы,
Опостылевший, мокрый Сфаят!
С Новым Годом, далёкие страны,
Где найду я потерянный клад.
Пусть и вся наша скучная повесть
Станет яркой, как день, с этих пор.
С Новым Годом, проклятая совесть,
Неотвязный педант-гувернёр!
1/ I, 1925
«За тяжёлой занавеской…»
За тяжёлой занавеской
Хорошо грустить.
Машинально арабески
На столе чертить.
Думать, что на вольной воле
Шумно и светло,
Что бушует ветер в поле
И стучит в стекло.
Тихий дождь тоску наводит
Скучен сон бытья…
Друг мой, в жизни всё проходит,
И любовь моя.
7/ I, 1925
Мамочке («Ты, как призрак, встала предо мной…»)
Ты, как призрак, встала предо мной,
Я сквозь сон тебя лишь угадала.
Белая, с мигающей свечой,
Надо мной ты, тихая, стояла.
Крепкий сон и крепкая тоска —
Всё слилось с твоей улыбкой милой.
Я спала. И бледная рука
Надо мной задумчиво крестила.
7/ I, 1925
Портрет («Старая, как мир, старушка…»)
Старая, как мир, старушка,
День-деньской с утра ворчит,
Косо смотрит на игрушки,
На весёлые лучи.
Звонкий шум ей режет ухо,
Яркий свет глаза слепит.
Смотрит холодно и сухо,
Неохотно говорит.
Надоел ей мир лукавый,
Опостылела земля.
Ноют хрупкие суставы,
Кости старые болят.
Лишь порой сверкнёт, как знамя,
Как неотвратимый бред,
Что за хмурыми плечами
Только восемнадцать лет.
Но сильны, сильны отравы,
Вечно стар ленивый взгляд.
Ах, болят, болят суставы,
Кости старые болят.
7/ I, 1925
Трепет
I. «Старая, как мир, старушка…»
Как тяжесть страшного недуга,
Тоска всё шире и темней.
Тебя, неведомого друга,
Опять я видела во сне.
Пусть страшен день и ночь тревожна,
Ведь в жизни — пусто и темно,
Душа, в тоске о невозможном,
Всё чаще просится на дно.
И всё сильнее запах тленья
От комьев вспаханной земли.
И, как безумные виденья,
В даль уползают корабли.
И всё мучительней и чаще
Я вижу чувственные сны…
Ты будешь мне вином пьянящим,
Дурманным воздухом весны.
Так что ж? Люби, целуй, замучай,
Сотри в моих глазах испуг,
И будь мне радостью певучей,
Загадочный далёкий друг!
II. «О том, что было, и о том, что будет…»
О том, что было, и о том, что будет,
Я долго думаю, пока не сплю.
Я верю: где-то есть другие люди,
Которых я уж и сейчас люблю.
И жизнь мне даст красивые созвучья,
Слова, ещё которых в мире нет,
И самый робкий день мой будет лучше
Всех самых длинных и тревожных лет.
И в мыслях о грядущем, о Париже,
Душа цветёт и кровь стучит больней…
Вот почему я ничего не вижу
За вереницей однозвучных дней…
III. «Я дала обет молчанья…»
Я дала обет молчанья.
День без слов и ночь без сна.
А за хмурыми плечами
Начинается весна.
Пусть дожди тоской дурманят, —
Пахнут травы, даль ясна,
И в предутреннем тумане
Начинается весна.
IV. «Я заснуть не могу — так взволнована…»
Я заснуть не могу — так взволнована
Этим длинным и нервным письмом.
Словно яркой мечтой очарована —
Я тоскую над прожитым днём.
Я — несмелая девочка скромная,
С мутным блеском потушенных глаз,
Я, в тоску безнадёжно влюблённая,
О, я знаю мучительный час!
Слишком много хотела от жизни я,
И в безумстве я буду права.
Только жалкой, измятой, униженной
Я найду золотые слова.
16/ I, 1925
«День цветёт загадочно и просто…»
День цветёт загадочно и просто,
Чья-то тень упала на порог.
Ах, скорее на пьянящий воздух,
В даль блестящих, вьющихся дорог!
Я молчу. Я всё храню и помню,
Только боль растаяла, как дым.
Здесь, у маленькой каменоломни,
Мы всегда тревожно говорим.
На тачанках где-то камни возят.
Озеро спокойное блестит.
Кружевными листьями мимозы
Что-то радостное говорит.
Здесь всегда спокойно и красиво,
Мир отсюда ярче и пестрей.
Я недаром стала молчаливей
В невесёлой комнате моей.
Ах, скорей, скорей на пьяный воздух!
Стихнет боль испуганной души.
Кружевными листьями мимозы
Что-то радостное прошуршит.
21/ I, 1925
«Над глухими черепицами…»
Над глухими черепицами
Сонно плавает звезда.
Всё больней и чаще снится мне
Роковое «никогда».
Приходи ко мне, незванная,
Тихим шорохом теней.
Обведи улыбкой странною
Стены комнаты моей.
За притворенными ставнями
Чутко слушай и молчи.
Освети дрожащим пламенем
Белоснежный ствол свечи.
Нежно, в ткани паутинные,
Словно в саван, заверни…
А над тёмною долиною
Пусть качаются огни.
Погрусти со мной, о бедненькой,
О душе, смотревшей ввысь.
И на завтра, за обеднею
Безыскусно помолись.
Хрустни хрупкими запястьями,
Вылей жизнь мою до дна.
Дай последнего проклятья мне
И последнего вина.
И придёт тоска безвременья,
И настанет «никогда»…
А над жалобным и временным
Всё качается звезда.
Спой мне песню, странно-белая,
Чтобы слаще было спать.
Положи меня, несмелую,
На железную кровать.
Ночью звёздной, ночью светлою
Так легко и просто умирать.
31/ I, 1925
«Ветер с запада слёзы сушит…»
Ветер с запада слёзы сушит,
Больно мне от грустного взгляда.
На стене — батарея катушек,
Невесёлая колоннада.
Мысль тупа, но острей иголки,
Глаз своих не хочу поднять я.
А бумажные куклы и ёлки
Нарядились в пёстрые платья.
Всё так смутно у бледной ночи,
Всё так тихо и больно тоскует
И последних, звенящих строчек
Подобрать теперь не могу я.
9/ II, 1925
Бизерта(«Пустынно, тихо, темно…»)
Пустынно, тихо, темно.
Большие, длинные тени.
Только у тира и у кино
Вечернее оживленье.
Светлой нитью горят фонари,
Афиши на белых стенах:
«Le petit moinence de Paris»
И шестой эпизод «Mandrin'a».
Освещён многолюдный бар,
Слышны звуки модного танца.
Меряют шагами тротуар
В белых шапках американцы.
У входа в кино — яркий свет
Крикливые толпы народа,
И шапки русских кадет
Под афишей у входа.
Всё по-новому хорошо
В этот тёплый февральский вечер.
И крики: «Les marrons Chauds!»,
И слова незнакомых наречий.
Как должно быть всё ярко вокруг,
Если здесь метеором промчаться…
Я хотела бы сделаться вдруг
Вот этим американцем.
12/ II, 1925
«Так невесело под этим небом…»
Так невесело под этим небом,
А слова неискренни и грубы.
Не пойму — обидой или гневом
Перекошены так нервно губы.
Дни мои ещё темнее будут…
Впереди — тревоги и потери…
Оттого, что надо верить в чудо…
Оттого, что я в него не верю.
16/ II, 1925
«Я давно увидела убожество…»
Я давно увидела убожество
Этой жалкой маленькой души.
Я давно поверила в ничтожество
Грустных слов, придуманных в тиши.
Над прозрачной белою страницею
Пусть блуждает ещё много раз
Тихий взгляд за длинными ресницами
Никогда не заблестевших глаз.
Всё равно — изломанная, странная —
Под дрожащий, нервный ход минут,
Я одна такая бесталанная,
Даже в бездне мрака, даже тут.
18/ II, 1925
Собаки
1. Чарли
Придёт и станет у дверей,
Мохнатой лапою скребётся,
И шерстью рыжею своей
Блестит под африканским солнцем.
А взгляд, как будто полный слёз,
Печально-жалобный и горький.
Он самый старый, верный пёс
Сфаятской удалой пятёрки.
Теперь он стар, теперь он худ,
Но любит суету и драки,
Когда, подняв хвосты, бегут
Вдали арабские собаки.
Как изувеченный герой,
Шатается с подбитой мордой,
Но гордо держит хвост трубой
И лает хрипло, зло и гордо.
Когда же к ужину звонят —
Он тихо жмётся под ногами,
И долго смотрит на меня
Такими грустными глазами.
2. Ятька
Большой и чёрный. Рыжий взгляд,
Всегда ленивый и спокойный.
И имя громкого «Сфаят»
Совсем он даже недостоин.
Всегда хромает, хвост трубой,
И с мутным блеском белых пятен,
Он — недоделанный герой —
Глупее всех собак в Сфаяте.
3. Рында
Она — морячка с первых дней
И внучка дуровской собаки.
Резва и шаловлива, с ней
Всегда готов возиться всякий.
Идём гулять. Она бежит,
За камнем, брошенным, несётся,
Пригнётся, нюхает, дрожит,
И в гладкой шерсти блещет солнце.
Пока идём мы не спеша,
Едва передвигая ноги,
Она успеет обежать
Раз двадцать белые дороги.
На стройных, молодых ногах
Летит легко, красиво, гибко,
И на больших её зубах
Скользит ехидная улыбка.
Летит, как ветер, всех быстрей,
Так, чтоб другие не поспели,
И сколько жизни бьётся в ней,
В её живом и нервном теле!..
4. Бибка
Труслив, послушен и умён.
Прикрикнешь — и с хвостом поджатым
Ползёт, к земле пригнувшись, он
И жжёт подобострастным взглядом.
В его глазах — беззвучность слов,
Как будто жалобы и стоны…
Один из всех сфаятских псов
Он знает одного патрона.
Ему он предан всей душой,
Собачьей, маленькой, но верной,
И если раз пройдёт за мной —
И то с опаскою безмерной.
Он сладко ест и сладко спит,
Ему тарелку содой моют.
Он баловень и сибарит,
Привыкший к ласке и покою.
Он любит сахар, шоколад,
С изюмном сладкие ватрушки,
Он любит, как аристократ,
Лежать на мяконькой подушке.
Лишь на прогулке резв и прост,
Шумит, гоняет коз арабских…
А крикнешь — снова книзу хвост,
И взгляд приниженный и рабский.
5. Бимс
Занятный, маленький щенок,
Неповоротливый, культяпый,
Мохнатый, чёрненький комок
И только рыженькие лапы.
Мне утром скучно без него.
Зову, и он идёт без страха.
Я на диван кладу его,
Даю ему блестящий сахар.
Он так смешно его грызёт,
Что даже хочется смеяться,
Вертит хвостом, чего-то ждёт
И долго лижет, лижет пальцы.
Я иногда играю с ним
С какой-то нежностью унылой.
Мы с ним подолгу говорим:
«Что, Бимсик, скучно? Грустно, милый?»
И рада я насмешкам дня,
И другу маленькому рада.
А он всё смотрит на меня
Обиженным и робким взглядом.
Потом спрыгнёт. На дверь глядит,
Скулит несмело и беззвучно.
— Ну, что же, маленький, иди…
Тебе и то со мною скучно…
19/ II, 1925
«Я пальцы себе исколола…»
Я пальцы себе исколола
Неистовым жалом иглы.
Растаял мой день невесёлый
В таинственном шорохе мглы.
Шумят и качаются сосны,
Как будто сейчас упадут…
О, призрак, жестокий, несносный,
Бессмысленный призрак — ты тут…
Я низко склонялась над бязью,
Над тонким, извилистым швом
А мысли мучительной вязью
Меня оплетали кругом
И ветер, и вещи, и люди
Смеялись, жестоко дразня:
«Не будет, не будет, не будет
Большого и яркого дня!»
26/ II, 1925
Мысли вслух(«Ахматова сказала раз…»)
Ахматова сказала раз:
«Мир больше не чудесен!»
Уже теперь никто из нас
Не станет слушать песен.
И день настал, и пробил час,
И мир покрыла плесень.
И Гиппиус в статье своей
С тоской твердит в газете,
Что все поэты наших дней —
Сплошь — бездарь или дети,
Что больше нет больших людей,
Нет красоты на свете…
Скребутся мыши. Ночь молчит,
Плывёт в тоске бессвязной.
Несмелый огонёк свечи
В углу дрожит неясно…
О, злое сердце, не стучи:
Жизнь больше не прекрасна!
27/ II, 1925
«Зябко кутаясь в ночной рубашке…»
Зябко кутаясь в ночной рубашке,
Я лежу под мокрою стеной.
Временами стон, глухой и тяжкий,
Борется с ленивой тишиной.
Тонким холодом упал, на шею
С голубой эмалью образок.
Я о счастье думать не умею
В этот час бессмысленных тревог.
И, сжимая тонкую цепочку,
Ёжась на холодной простыне,
Я, как звуки, подбираю строчки
В призрачном, неясном полусне.
27/ II, 1925
«Как японский флаг…»
Как японский флаг —
Огненный закат.
Как волшебный маг —
Солнечный Сфаят.
Проникает взгляд
За вуаль ресниц.
Искрится Сфаят
Блеском черепиц.
Всё темнее даль
Пьяного огня.
Больше мне не жаль
Прожитого дня.
Жизнь пойдёт не та!
Даль смеётся мне!
Солнцем залита —
Я стою в окне.
27/ II, 1925
НАТАШЕ П. (Пашковской). «Зимние сумерки серым пятном…»
Зимние сумерки серым пятном
Смотрят в окно столовой.
Бьётся метель. Мы опять вдвоём
В мире родном и новом.
Я говорю о своей судьбе,
Яркой, тревожной и странной.
Хочешь — я расскажу тебе
Бред о далёких странах?
Видишь ту сказку — в комнате той?
Там — уголок Китая.
Веер тот я привезла с собой
В память о знойном Шанхае.
Падают мерно стрелы ресниц,
Губы смеются лукаво…
Видишь — те чучела пёстрых птиц —
Гости с солнечной Явы.
Эта тетрадка. В ней рифмы звон,
Белые строки Памира.
Этот сонет — он возник, как сон,
Лунною ночью в Каире.
Здесь о далёком глухая печаль,
Медленные аккорды.
Здесь — молчаливая, снежная даль,
Чары холодного фьорда.
Дальше — баллады узорный свод,
Песнь о тропических странах…
Этот ковёр? — я купила его
В белых стенах Керуана.
Хочешь — возьми мой толстый альбом,
Сколько в нём солнечных блёсток!
Я тебе расскажу о том,
Как всё красиво и просто.
Что в мире лучше судьбы моей,
Этих альбомов и строчек,
Что в жизни лучше оснеженных дней,
Душной, тропической ночи!
Звучен мне город, свистки и езда,
В снег уходящие люди…
— Друг мой, так не было никогда,
Так никогда не будет
7/ III, 1925
«Опять дожди. Болит колено…»
Опять дожди. Болит колено
И ноет левая рука.
Опять привычно, неизменно
Ползёт бессильная тоска.
Опять темно, мертво, уныло,
И жизнь пуста, и больше нет
Того, что мне давало силы,
Что в душу проливало свет.
И больше нет желанья жизни
В тумане жутком и пустом,
Как будто бы, смеясь капризно,
Я сердце потопила в нём.
7/ III, 1925
«Я книгу раскрыла. В ней — белые дюны…»
Я книгу раскрыла. В ней — белые дюны,
Бесшумно-глухие шаги верблюда.
В ней — синие блёстки сверканий лунных,
Большие, далёкие, дикие чуда.
Я в сердце скрываю одну обиду —
Сплетенье нарочно-запутанных линий…
Наташа, как хочется в Атлантиду,
К миражам пустыни!
Но бросим романтику, это — вздор.
Кругом всё реальней и ближе.
Там, в диких долинах и в складках гор —
Картинки из детских книжек.
Там город, весь белый, как летний туман,
Холодный под солнцем пламенным…
Наташа, как хочется в Керуан,
В белокаменный!
22/ III, 1925
«Я теперь не гляжу на зарю…»
Я теперь не гляжу на зарю
Напряжённо, упрямо и строго.
Я теперь спокойно люблю
Мой отточенный розовый ноготь.
Я проворно верчу иглой,
Я опять подружилась с ракетой,
Я вошла в тревожный покой,
Непонятный и невоспетый.
Я теперь ни о чём не грущу,
И печали моей не вижу.
И ещё — стихов не пишу
И не думаю о Париже.
22/ III, 1925
«Всё бледней изломы линий…»
Всё бледней изломы линий
Мутно-синих гор.
Над Сфаятом вечер синий
Крылья распростёр.
Что-то слышно в звонком споре
Шатких черепиц.
А над морем блещет горе
Крыльями зарниц.
Бьются вещие зарницы —
Стрелы и мечи.
На столе, в углу, змеится
Огонёк свечи.
В затаённом, тихом горе
Молча вянут дни.
И дрожат, дрожат над морем
Вещие огни.
25/ III, 1925
«Я люблю прошлогодние думы…»
Я люблю прошлогодние думы
И стихи прошлогодней весны,
И в печали, нелепо-угрюмой,
Навсегда отошедшие сны.
Небо было так солнечно-ярко,
Так красиво мимозы цвели,
И отравою пряной и жаркой
Пахли влажные глыбы земли.
И в кабинке, унылой и грязной,
У раскрытого настежь окна —
Праздник солнца, смеющийся праздник,
И большая, большая весна.
8/ IV, 1925
«Небо, небо, улыбнись…»
Небо, небо, улыбнись,
Расцвети весёлым солнцем!
Невозвратное — вернись!
Нет, теперь уж не вернётся.
Солнце, узел развяжи,
Тот, что злой зимой запутан!
Дай мне снова пережить
Солнцем полные минуты.
В прорезь тёмного окна
Загляни весёлой шуткой.
Зацвети в полях, весна,
Синеглазая малютка!
Ветер с запада — не дуй!
Что твои проклятья значат?
Небо, небо, не тоскуй,
Сероглазое, не плачь ты!
Сердце глупое — молись
В тучах спрятанному солнцу!
Злое, светлое — вернись!
Нет, теперь уж не вернётся…
14/ IV, 1925
«Сонно падают ресницы…»
Сонно падают ресницы
В жутком шорохе тоски.
Тихо вслед за плащаницей
Уплывают огоньки.
Как мигающие свечи,
Даль прозрачна и чиста
В этот тихий, звёздный вечер
Погребения Христа.
Нежный ветер треплет локон,
Тихо стонет и звенит.
И в разрезах чёрных окон
Отражаются огни.
И по стенам пляшут тени,
Ускользая в темноту,
Обещая воскресенье
Отошедшему Христу.
Лишь в душе, как буревестник,
Шевелится гнёт глухой:
«Не воскреснет, не воскреснет
Всё, убитое тоской».
И блестящей вереницей,
Трепеща, как мотыльки,
Тихо вслед за плащаницей
Уплывают огоньки.
17/ IV, 1925
Баллада о ликвидации
I. «1 мая. Сыграл горнист в последний раз отбой…»
Сыграл горнист в последний раз отбой
И замолчал.
Рванул по соснам ветер удалой
И закачал.
Звучит, звучит весёлое «ура»,
Поёт кларнет.
И раздаются за окном с утра
Шаги кадет.
Как саваном, закутал небосвод
Седой туман.
Что впереди? Какой зловещий сон?
Какой обман?
Те ждут и не дождутся перемен
Издалека.
Скользит тревожно вдоль холодных стен
Взгляд старика.
Глухой тоски больных и серых дней
Прошла пора.
В четвёртой роте громче и сильней
Звучит «ура».
В глухую даль, туда, в морскую муть
Ты не гляди.
Какой-то новый, длинный, трудный путь
Там — впереди.
II.«2 мая. Ползут по дороге тени…»
Ползут по дороге тени,
Сливаясь в ряд.
В периоде разрушенья
Лагерь Сфаят.
На сердце думы упали,
Будто свинец.
Всегда нестерпимо печален
Всякий конец.
Слышишь там грохот чёткий
И треск, и рёв?
Там рушат перегородки
Из топчанов.
Всё рушат теперь, послушай,
Всё валят вниз.
И звонко кричит Илюша,
И лает Бимс.
И в клубах мохнатой пыли
Кипит Сфаят.
Мы, кажется, позабыли,
Что это — ад.
Мне грустно, когда смеются
Теперь, сейчас…
— Сегодня всё соберутся
В последний раз.
III. «Наступают последние дни…»
Наступают последние дни
И последние ночи.
Ветер западный в соснах звенит
И пророчит.
Виснет в воздухе нервная жуть,
Вздох и трепет.
Впереди — неизвестный путь…
— Будем слепы.
Словно делают всюду гробы —
Щепки, стружки…
Всё равно — не уйдёшь от судьбы. —
И не слушай!
Мы хороним, хороним Сфаят.
Вянут влажные ночи,
Только вещие совы кричат
И пророчат.
Только толпы арабов босых,
Словно коршунов стая,
Жадно бродят вдоль окон пустых,
Озираясь.
Верно — чуют добычу они,
Чуют падаль!
…Догорают последние дни,
Как лампада.
IV.«5 мая. Как с похорон, вернулись с провод…»
Как с похорон, вернулись с провод.
Вставала круглая луна..
Звенел на небе тонкий провод
И поражала тишина.
Нас с визгом встретили собаки,
Сливаясь в тёплой, лунной мгле.
И стали страшными бараки,
Теперь похожие на склеп.
Мы молча шли. И в каждом шаге
Звучали вещие слова.
Слетела ночь на мёртвый лагерь
И громко плакала сова.
И где звенели звуки горна,
Где было шумно и светло,
Там, в чёрном мраке окон чёрных,
Казалось, что-то умерло.
Уже тревога сердце сжала
И небывалая тоска.
Те, кто остались, — как их мало —
Все собрались у гамака.
И ночь цвела. И колыхалась
На небе синяя звезда.
— Немного времени осталось,
И нас проводят навсегда.
V. «Всё в прошлом. Весёлые шумы…»
Всё в прошлом. Весёлые шумы,
На стенах — сплетенье лучей.
Тревожные, тихие думы
Холодных, дождливых ночей.
Тоски моей, душной и томной,
Мне кажется, сделалось жаль,
Обиды, казалось, огромной,
Огромной, как синяя даль.
Так было. И сердце дрожало,
И взгляд был тревожен и строг,
И в сердце возникло немало
Больших, ненаписанных строк.
Мне жалко вас, книги на полке,
Катушки вдоль белой стены,
И куклы бумажные с ёлки,
И страшные, нервные сны…
Вот пачка бумаги, тетрадок,
Я всё отнесу и сожгу.
Мой мир был здесь жалок и гадок,
Он — новый — на том берегу.
Большой, равнодушный, угрюмый,
Без слёз и без ярких лучей,
Без вас, мои грустные думы,
Под шум однозвучных дождей.
VI. «За морем — новая тревога…»
За морем — новая тревога,
Большой, тревожный и новый мир…
Совсем заглохшею дорогой
Мы поднимались в Джебель-Кебир.
Места знакомые, родные,
И каждый камень в белой пыли,
Быть может, ближе, чем Россия,
Родней и ближе родной земли.
Пустые стены и казематы,
Мертво и пусто, тихо, темно…
Здесь помещался класс когда-то…
Здесь танцевали… не так давно…
В конце глухого коридора,
Где в церкви лился дрожащий свет —
В душе сплеталось столько споров,
Так много мыслей… Теперь их нет…
Молчат арабы часовые,
По коридорам тюремный мрак…
И воскрешают дни былые
Здесь каждый камень и каждый шаг.
А там, за входом — яркость моря,
Куда-то тянет морская даль…
Здесь было счастье, и много горя,
И много мыслей, которых жаль.
11/ V, 1925
Какой же нежданной тревогой,
Какой же тоской одаришь,
Ты, серый, холодный и строгий,
Так долго желанный Париж?
Ирина Кнорринг с Юрием Софиевым