Золотые патроны — страница 3 из 13

Перед Новым годом случилось у нас несчастье: заболел сын. Играл с дедом, веселый такой, и вдруг — температура. Раскис совсем. Задыхается. Я к телефону, звоню в санчасть врачам. А чем они помогут? Советом только лишь. Приехать бы им, да где там! Такая пурга, что не пробиться к нам на заставу ни машиной, ни тем более вертолетом. Аспирин, стрептоцид — все, что врачи советовали и что было в заставской аптечке, давали, но ему все хуже и хуже. День, два — ребенок тает, а метель и не собирается утихать, конца не видно. На третий день утром Нефедыч надел шапку, затянул потуже ремнем куртку.

— Спасать, — говорит, — Витяку надо. Давай, Митрич, коня.

Нина, жена моя, отговаривает, вот, может, стихнет чуть и прилетят врачи. А он на своем.

— Жди. Под лежачий камень вода не течет. Давай, Митрич, коня!

Куда ездил Нефедыч — к себе ли на пасеку или к другим старикам охотникам и пчеловодам, что в горах живут, мы по сей день не знаем. Вернулся к вечеру. В снегу весь, ну настоящий дед мороз, только ростом пониже тех, которые на картинках. Достал из-за пазухи бутылочку с какой-то коричнево-зеленоватой жидкостью.

— Сто лет теперь ему жить!

Отходил: натирал, поил. В Новый год Витя скакал вокруг елки.

Потом меня перевели в штаб отряда. Как в командировку еду, обязательно загляну к Нефедычу. Гостили у него и Нина с Витей.

Этот же раз я проводил в Поддубнике свой отпуск. Осенью тут много всего: и дичи, и рыбы, и ягод, и солнца. На заре я покидал дом пасечника и уходил, прихватив с собой зажаренного кеклика или утку, то в горную глухомань, то переправлялся на лодке через озеро и пробивал застарелый камыш, буйно разросшийся на разливах, начинавшихся сразу же за озером, выискивал удобное для охоты место. Утки, атайки, кабаны любят такие места — нехоженые. Налетали частенько и гуси.

Раздольная охота, но я, признаться, в азарт не входил. Выбью несколько уток, гуся или атайку, если на озере, пяток кекликов, если в горах, и довольно. К пасечнику, однако, возвращался только к вечеру. То собираю малину и ежевику, то просто лежу на траве у берега ручейка. Солнце яркое, горячее, а воздух прохладный. Лежу, смотрю в небо и ни о чем не думаю.

Вечером с Нефедычем готовили ужин, разговаривали о жизни. Так дни и шли.

Один раз (дней уже десять отпуска прошло) вернулся я в Поддубник позже обычного. Нефедыч хлопотал около плиты, стоявшей под навесом. У топки парень лет восемнадцати подкладывал хворост. На скамейке, врытой в землю у крыльца дома, сидел, подперев ладонью подборок, еще один гость — молодой мужчина в коричневой с засученными рукавами рубашке; мускулы рук будто врезались в ситец и, казалось, рукава разлезутся по швам, стоит только пошевелиться. Перед навесом, именуемым Нефедычем летней кухней, лежал вислоухий пес Петька. «Это, — говорит дед, — чтобы было, кого по имени называть. Все не один».

Петька, не поднимая морды с передних лап, посмотрел на меня фиолетовым глазом и вновь закрыл его. Набегался, видно, за день и сейчас дремал.

Нефедыч, помешивая ложкой в большой кастрюле, из которой шел пар, разносивший аромат варившейся дичи, глянул в мою сторону и кивнул головой.

— Вишь, гости. Алеха пожаловал.

— Добрый вечер! — поздоровался я.

Тот, что сидел на скамейке, подошел ко мне. Он был высок и мог бы показаться худым, если бы не сильно развитая грудь и мускулистые, толстые руки. Шея у него, как и ноги, была тонкая, длинная. Русый, волнистый чуб, широкое приятное лицо, темное от загара, глаза серые с голубизной, а в них — любопытство: «Кто ты такой?» Протянул мне руку. Ладонь шершавая, с трещинами и мозолями.

— Павел. Скворцов.

Оглядел меня и вернулся на скамейку.

Алеха пробурчал что-то похожее на «здрасти», глянул из-под низко опущенного козырька кепки на мою добычу — два кеклика и коршун, брезгливо скривил губы, взял толстую палку, переломил ее на колене и толкнул в печку.

Про Алеху, сына своего двоюродного брата, Нефедыч рассказывал мне уже несколько раз.

— Пропадает парень в баптистах. Так закрутили его, хочь в петлю. Девка приглянулась, мать артачится: «Не возьму снохи без крещения, и все тут».

Дед возмущался: «Кто-то ее подзызыкивает!» Приглашал Нефедыч племянника работать к себе на пасеку, но тот почему-то не соглашался.

«Приехал все же», — подумал я.

Снимая свои охотничьи доспехи и развешивая их на столбах, я наблюдал за парнем. Он машинально ломал палку за палкой и так же машинально толкал их в печь. Огонь освещал его длинное со впалыми щеками лицо.

Плита уже раскалилась до малиновой прозрачности, а парень все подкладывал и подкладывал. Нефедыч морщился от жары, то и дело мешал в кастрюле суп, чтобы не пригорел, но молчал. Наконец не выдержал.

— Ты что, Алеха, аль меня поджарить на закуску захотел?

Алексей улыбнулся. Улыбка получилась грустной.

— Я бы, Кирилл Нефедович, сам себя спалил на огне.

Алексей сказал это с отчаянием, искренне. Нефедыч облизал деревянную ложку, которой мешал суп, вытер ладонью бороду и выругался:

— Я те, ядрена корень, все космы повыдеру!

Это, видно, было продолжением какого-то большого разговора, начавшегося до моего прихода, и мне стало неловко оттого, что помешал людям объясниться до конца; я хотел уйти в дом, но Нефедыч, поняв, видно, мое намерение, сообщил, что ужин готов. Потом, зажигая «летучую мышь» и приспосабливая ее на столбе, чтобы лучше освещался сбитый из досок обеденный стол, он снова заговорил с племянником.

— Обтерпится, Алеха. У меня здесь такие харчи, что всякая душевная хворь сгинет. Вот смотри на меня. Сто лет проживу. А что? Кость у меня крепкая.

Старик приосанился, одернул гимнастерку, перетянутую солдатским ремнем, выпятил живот. В этот момент он, видно, казался себе молодым и стройным.

Мы сели за стол. Нефедыч, налив суп и положив в чашку кеклика, поставил ее перед Алексеем.

— Тут у меня благодать. Лучше всякого курорта.

— Куда, деда, столько. Не хочу я.

— Ешь.

Мы со Скворцовым не возражали против любой порции, и Нефедыч налил нам тоже полные чашки. Лицо Алексея посерьезнело, оно, и без того длинное, будто вытянулось еще; он, прежде чем взять ложку, помолился и выжидающе посмотрел на Павла. А тот вроде бы не заметил ничего, молча принялся за суп. В глазах Алексея появилось недоумение, обида. Он хотел что-то сказать, но дед нахмурился.

— Ешь, ешь, Алеха!

Суп пришелся по вкусу всем, даже Алехе, только что желавшему сгореть в огне. Лицо его раскраснелось, подобрело. Нефедыч достал еще по кеклику.

— В твои годы, Алеха, — заговорил он снова, — я зубами пятак гнул. Возьму половину в рот, давну пальцами покрепче и на те — уголок. И сейчас еще зуб крепко держится. А от чего? Силу от природы имею. Опять же духом не падаю, а это перво-наперво во всем.

Я уже предугадывал дальнейший ход мысли Нефедыча, потому что не раз слышал от него этот разговор. Любил старик, когда разоткровенничается, похвалить себя: «Я тут настоящую целину обжил. Для людей парк вырастил. А что? Быть здесь городу. Вон геологи летось напали на что-то. Выходит, Поддубник мой не только для пчел сгодится», — но на сей раз он повернул разговор в иную сторону. Он с сожалением и болью спросил Алексея:

— Откуда у тебя трусость такая взялась? Убег из дому!

Алексей отодвинул чашку с супом:

— Никакой я не трус. Нету мне в деревне житья, и все!

Он отвернулся и встретился взглядом с Петькой, стоявшим у стола в ожидании ужина.

— Вот так, Петька! — со вздохом проговорил Алексей, взял со стола свою чашку и вылил остаток супа в петькину посудину. — Ешь, дружок.

Он хотел погладить собаку, но она зарычала.

— Зря, Алеха, стараешься, — довольно усмехнулся Нефедыч. — Петька не всякому доверится. Вот он — собака, животина — и то разбор в людях имеет. То-то! Приглядится, потом сдружится. А ты? Каждому душу раскроешь. И с девкой тоже. Сначала, выходит, полюбил, а теперь в бега от нее.

— Не от нее! Мать поперек дороги встала. А Павла зря обижать не стоит. Он — человек. Все у него по-божески.

— По-божески, говоришь. Ну пусть.

Скворцов весь ужин молчал и, даже когда Нефедыч с Алексеем заговорили о нем, продолжал старательно обгладывать крылышко. А Нефедыч нахмурился, побарабанил пальцами по столу и продолжал:

— Мало матери твоей калачей по нужде есть приходилось. Я-то всякого на веку хлебнул и разуверился в божьей милости. У меня на счет этого свой резон имеется.

Старик встал из-за стола, вылил из кастрюли остатки супа в чашку, положил в нее кеклика и отнес все это собаке.

— У Петьки равная со мной норма. Заработанная.

Я принялся мыть посуду, Павел стал помогать мне и тихо, чтобы не слышал пасечник, пробормотал, обращаясь ко мне: «Зря старина о боге так. Верующих понимать надо!» Я хотел спросить, верит ли он сам в бога, но передумал — хотелось узнать дедовский «резон», о котором он мне никогда не рассказывал.

— Когда Колька мой народился на свет божий, крестить понесли. А батюшка страшный любитель хмельного был. На крестины звать и пришлось. Жили мы бедно, батрачили оба с матерью. Угостили, значит, попа, как смогли, а его, холеру, не прохватило. Пошмыгал носом, погладил бороду и говорит: «Не скупись на радостях, тебе бог даст!» Тут мне в голову-то и стукнуло: «Ведь он ближе к богу стоит, а у нас, сирых, просит. Неужто у всевышнего жадность такая, что для своих слуг житье вольготное не желает устроить? Он ведь все может».

Нефедыч достал из кармана трубку, набил ее табаком, раскурил, затянулся поглубже и продолжал:

— Как ни гнал я от себя эту думку, а она сверлит в мозгу, и баста. Проводил батюшку и давай богохульство замаливать. Думал, сатана в меня вселился. Никому не сказал о своей грешности. Что ты! Проклянут! А житье все хуже и хуже, хворь пришла в деревню и начала косить. Молились всем миром, а на кладбище — новые кресты. Тогда-то и схоронил я свою жену. За панихиду отдал последний полтинник. Кольку кормить надо, а в доме кусочка хлеба нет. Куда податься? И поклоны бил, и в грехах каялся, а толку-то? Посмотрел я на деревянную икону и бросил в печку. Пусть, думаю, разорвет меня бог, ежели он есть. Мне тогда все одно было. Вишь вот, живехонек, и Колька в люди вышел, меня старика не забывает.