Золотые ворота. Черное солнце — страница 10 из 10

I

«И куда это ее занесло? Пять суток глаз не кажет… Да за это время на четвереньках можно доползти сюда с хутора! Не понимаю, где можно столько шататься… Вот и полагайся на нее, вот и доверяй!.. В два соберутся хлопцы, а что я им скажу… Ну, что я им скажу?..»

Скрежеща зубами, метался Иван по комнате. От одной только мысли, что собрание придется перенести, его щеки вспыхивали недобрым румянцем. Нет, от своих планов он не привык отказываться! Невзначай наткнулся на стул и больно ударился коленом. Вот тут-то его и прорвало. Он схватил стул и трахнул им что было силы о пол. А потом добавил еще и ногами. Когда от стула остались одни обломки, на душе как будто полегчало. Вытирая ладонью пот со лба, оглядел он побоище, и ему стало стыдно. Отвернулся, взглянул на часы. И замер — стрелки показывали двадцать три минуты второго.

«Значит, уже не вернется!.. Как будто не понимает, что она здесь нужна… Можно подумать, нарочно задерживается, чтобы сорвать совещание… Но нет, все равно совещание состоится! А ей я еще покажу, припомню…» Но тут же устыдился своих мыслей. Олина никак этого не заслужила. Старательно, порой даже слепо выполняла она его просьбы, приказы, а то и просто капризы. И если не успела в этот раз вернуться вовремя, то, конечно, по уважительным причинам. Поход на хутор Заозерный — не увеселительная прогулка.

Все это Иван понимал, но сдержать свой гнев, унять свои чувства не мог. Сдали нервы. И это уже не впервые. Утомили, слишком утомили его бесконечные думы и тревоги. Донимал и голод. За последние два дня во рту у него даже крошки не было. Надеялся, что Олина принесет из села какие-нибудь харчи, а пока старательно глушил голод табачным дымом. Но, как на грех, и табак вчера кончился. И на базар уже не с чем было идти, чтобы променять на самосад. Ах, только бы Олина поскорее вернулась…

Еще раз взглянул на часы — и быстро стал надевать ватник. До двух оставались считанные минуты, хлопцы уже, наверное, ждали его. Не откладывать же свидание только потому, что Олина не сумела вовремя принести известия от Миколы. Без услуг Олины вообще можно обойтись, а вот без хлопцев, которые возглавили «тройки» и «пятерки»…

После провокации, которую эсэсовцы устроили в мединституте, Ивану пришлось распрощаться с давней мечтой сформировать из вузовской молодежи ядро будущей партизанской бригады. Студенты поняли, для чего их заманивают в учебные аудитории, и стали разбегаться из Киева. Нужно было немедленно начать вербовку патриотов среди рабочих. Время не ждало, настал час активных и решительных действий. Через листовки подпольный центр регулярно информировал население о все новых победах Красной Армии на разных фронтах. Внимание киевлян было приковано к Ржеву и Юхнову, Гжатску и Барвенкову. Было ясно, что немецкое командование постепенно утрачивает стратегическую инициативу и что с наступлением весны следует ожидать решающего контрнаступления советских войск. У Ивана эти вести вызвали и радость, и тревогу. Успеет ли он осуществить свои намерения к приходу наших? Поэтому с такой болезненной поспешностью он готовился к рейду по вражеским тылам.

Микола по его приказу еще с января обосновался на хуторе Заозерном и готовил базу для будущего отряда. Оставалось только подобрать надежных людей и суметь вывести их из города. Но именно это для Ивана оказалось непосильным делом. Выйти на улицу и открыто вербовать желающих идти в партизаны он, конечно, не мог, а с трудовым коллективом он не был связан. Даже с товарищами по своей группе в основном связывался через Олину. Вот почему столь большие надежды возлагал он на «тройки» и «пятерки», организованные на различных предприятиях Миколой и Платоном. Собственно, нынешнее совещание он и созвал, чтобы попросить помощи у руководителей этих «троек».

Застегиваясь на ходу, Иван выскользнул из дома. Шмыгнул вдоль забора на опустевший соседний двор, а оттуда — на улицу. Под ногами, как и в минувшие дни, похрустывал снег, однако Ивану показалось, что солнце светит уже по-весеннему. По календарю действительно скоро должна была наступить весна. «Но она не застанет меня в городе. Весну я непременно встречу в партизанском лесу… Скоро все увидят, на что способен Кушниренко!» От этих мыслей на сердце стало спокойно. А ноги, как чужие, несли его к сожженному еще осенью продовольственному складу, где киевляне теперь целыми семьями просеивали мусор и пепел, добывая недогоревшее зерно.

В этих руинах его уже ждали. Подкравшись к закопченным стенам, Иван увидел четырех парней. Хлопцы ковыряли палками в истоптанном и сотни раз просеянном пепелище, делая вид, будто ищут съестное. Иван — к ним:

— А где Платон? Не приходил?

Да, Платон еще не приходил. И вообще ребята не видели его вот уже несколько дней.

«Странное совпадение: ни Олины, ни Платона… — Что-то неприятное шевельнулось у Ивана в груди. — Впрочем, главное — хлопцы в сборе. Что же касается Платона, то, может, и к лучшему, что его сегодня нет. По крайней мере обойдется без споров…»

В том, что Платон непременно затеял бы дискуссию, сомнений у Ивана не было. Всегда, когда речь заходила о всенародном восстании в фашистском тылу, у этого молчаливого хлопца появлялась на губах саркастическая усмешка. И не раз он советовал Ивану:

— Выбросил бы ты из головы эту авантюру. Восстание — не паляница: его не испечешь, когда захочешь. Давай-ка лучше делом заниматься…

Направляясь к руинам, Иван побаивался, как бы Платон и сегодня не стал давать свои «советы» в присутствии руководителей первичных ячеек. Попробуй потом склонить их на свою сторону.

Но опасения оказались напрасными.

— Времени у нас, товарищи, к сожалению, в обрез, так что не будем ждать Платона. Я потом ему все расскажу… Как, согласны?

Возражений, конечно, не было. Четверо молодых людей с бледными, измученными голодом лицами окружили своего вожака. Иван по старой привычке выпятил грудь, откашлялся и деловито начал разговор. Охарактеризовал внешнеполитическую обстановку, беспощадно вскрыл захватнический со стороны гитлеровцев характер войны и наконец подошел к событиям на фронтах. Об этом присутствующие и сами знали из листовок подпольного горкома партии ничуть не хуже Ивана, но доклад есть доклад. Хлопцы надеялись, что докладчик не забудет поведать о цели собрания. И он не забыл. Правда, перед этим сделал многозначительную паузу, а затем стал изрекать дальнейшее таким тоном, словно отчеканивал каждое слово на скрижалях истории:

— Так вот, друзья мои, час настал! Период выжидания и сомнений навсегда канул в прошлое. Отныне начинается период боевого состязания с оккупантами!.. — Краешком глаза он взглянул на хлопцев: от недавнего равнодушия не осталось и следа. — С сегодняшнего дня не существует ни «троек», ни «пятерок».

Восхищение в юношеских глазах сменилось удивлением. Как это не существует? А кто же будет продолжать борьбу? Однако резкая перемена в настроении слушателей нисколько не смутила Ивана. Все шло четко, по заранее обдуманному плану. План же был такой: убаюкивать внимание хлопцев общеизвестными лозунгами, притупить, так сказать, критическую мысль, а когда в них заглохнет стремление анализировать услышанное, бросить искру. Безусловно, идея всенародного восстания взбудоражит души юношей, ослепит их своим величием. Нужно только потом не допустить никаких рассуждений и споров. Когда же идея эта будет воспринята и одобрена всеми, пусть попробует кто-нибудь отречься от нее…

— В борьбе с фашизмом необходим размах. А что можно сделать силами наших «троек» и «пятерок»?.. Поэтому отныне каждая из групп должна взять на себя функции подпольного райкома комсомола. Да, да, каждая из групп должна перейти на положение подпольного райкома комсомола!

— Но среди нас ведь не все комсомольцы…

— Вы хотите сказать, что не у всех есть комсомольские билеты? Но ведь сердцем, сердцем, надеюсь, эти ребята не с фашистами!

— К чему такие слова, Иван? Но ведь некоторые райкомы, наверно, существуют…

— Существуют? А откуда это видно?.. Что они сделали для великого дела?.. Нет, я никогда не назову группку людей, которая перебивается по закуткам, райкомами. Родине сейчас нужны райкомы-борцы, райкомы-организаторы, райкомы-вожаки. Вот такими и должны стать ваши группы!.. Конечно, для некоторых такая постановка вопроса может показаться неожиданной и даже дерзкой. Как же, мол, если нас никто не выбирал! Подобные настроения могут порождаться лишь в результате политической недальновидности. В нынешних условиях о каком-то там праве нужно забыть. Теперь каждый должен делать все, что в его силах, чтобы приблизить день освобождения. Довольно чесаться! Довольно ждать, что кто-то поднесет нам права на серебряном блюдечке. Единственное право сейчас — это желание помочь Отчизне. Безынициативность — вернейший союзник врага!

Говорил он с таким пылом, с такой уверенностью, что возразить ему было невозможно. Но этого никто и не собирался делать. Разве он не прав, что безынициативность — надежный союзник фашистов? Да, в борьбе с оккупантами нужен размах. Только вот как надо вести себя в роли вожаков молодежи — ребятам было не ясно. В таких делах у них не было никакого опыта. Да и вообще они никогда не стремились в руководству. Иван — вот это действительно врожденный командир. Такому все под силу, он все сумеет…

— Не буду скрывать: на этом пути нас ждут трудности, невероятные трудности. Но могут ли они запугать истинных бойцов? В час испытаний пусть вдохновляет нас беспримерная жизнь нашего вождя и учителя. Вспомните, сколько раз приходилось ему убегать из сибирской ссылки, скольких замаскированных врагов удалось разоблачить… Идите на предприятия, идите к знакомым и собирайте вернейших и преданнейших великому делу людей. Помните, время не ждет. Каждый из райкомов в двухнедельный срок должен подготовить минимум пять-шесть человек, которые бы в любую минуту могли отправиться на выполнение любого задания. Пожар всенародного восстания должен вспыхнуть здесь, в Киеве. Или, может, у нас недостаточно для этого сил и умения?

— Сил хватит, конечно, хватит!..

— После того как на каторгу в Германию стали отправлять молодежь, тысячи киевлян мечтают пойти в партизаны. Сейчас стоит только бросить клич.

— Через неделю у нас будут боевые резервы!

На этом и разошлись.

На душе Ивана было легко и тепло. Выбрался из руин на дорогу и задумался: куда идти? Еще полчаса назад собирался на Рейтарскую, но усталость и голод заставили его изменить это намерение. В глазах потемнело, нестерпимо хотелось есть. Подумав, пошел к Якимчукам в надежде, что Олина вернулась. Брел по давно знакомым улицам, однако чувствовал себя уже наполовину чужим в этом городе. Пройдет еще несколько дней, и тогда… Ему хотелось начать героический рейд по вражеским тылам в юбилей Красной Армии. Только бы не подвели хлопцы!

…Олина была уже дома. Сидя на корточках перед пылающей плитой, она готовила обед. Услышав шаги, обернулась. Иван заметил, что у нее обморожены щеки. И пальцы на руках забинтованы. Его так и тянуло броситься к Олине, обнять ее, расспросить о путешествии, о Миколе. Но вовремя сдержался. Вспомнил, что Платона не было на совещании, и сдержался. Вот если бы она утром вернулась…

— Что же ты молчишь? Как на хуторе?

Она опустила голову и прошептала:

— Нет больше хутора, Иванку…

— Не мели ерунды! Что это значит: нет?

— Каратели его сожгли. Дотла! Несколько дней назад нагрянули и сожгли. А людей… ни старого, ни малого не помиловали.

— А Микола? Что с группой Миколы?

— О Миколе ничего не удалось узнать. Перебазировался или, может… В соседних селах хотела узнать, но там творится такое…

Олина еще о чем-то рассказывала, но он больше ничего не слышал. Да и к чему ему знать о ее злоключениях, когда случилось самое ужасное! Он тупо глядел на яркие языки пламени, злорадно пожиравшие обломки стула, и в его голове не было ни единой мысли. Только перед глазами мелькала огромная площадь, вся запруженная народом. Непонятно, почему именно сейчас ему представилась праздничная площадь. Багряные стяги, цветы и портреты, портреты… И ни на одном Иван не увидел своего лица. Были другие, ему же не нашлось места среди героев победителей. А разве он меньше других старался, рисковал?..

«История слишком тороплива, чтобы быть справедливой, — вспомнились ему давно прочитанные где-то слова. — Она возвеличивает только свершения, только победный конец, а не отважную попытку. Лишь вершителя венчает она, но не зачинателя; лишь победителя озаряет она своим светом, борца же оставляет во мраке… И выходит, что все еще жив древнейший варварский закон, требовавший принесения в жертву первенцев…» Вдруг ему стали невыносимыми и присутствие здесь Олины, и мрачная комната с низким потолком, и пламя в печи. Опрометью выскочил он на улицу и побежал, не ведая куда…

Ноги сами принесли его на Рейтарскую. Вот и дом, где жил Платон. Не раздумывая, Иван направился туда. Постучал. Тишина. С недобрым предчувствием переступил порог. В доме — темно и холодно. Однако в сумерках все же было видно, на кровати кто-то лежит под кучей разного тряпья. Иван робко стал подходить к кровати. Платон! Но почему у него такое страшное, зеленоватого цвета лицо?

— Ты жив? Ты меня слышишь?

Чуть-чуть вздрогнули потемневшие веки. Значит, жив!

— Платон, что с тобой! Ну, скажи хоть слово! Не узнаешь? Это я, Иван, друг твой… Ну, отзовись же!..

— Иван… — зашептал Платон. — Вот хорошо, что ты пришел. Я, как видишь…

— Это ничего, пройдет… Ты крепись только, не поддавайся.

— Как там Олина? Здорова?

— Олина? Все в порядке. Правда, щеки немного приморозила. На село за продуктами ходила.

— Не пускал бы ты ее. Олину надо беречь… А Микола, что с Миколой?

— О Миколе не тревожься, он парень сообразительный, — Иван убеждал себя, что поступает гуманно, обманывая больного. — Такие не пропадают…

— Что нового в городе? О чем пишут листовки?

— О наступлении наших. Бои уже как будто под Харьковом. А ты давно?

— Больше недели. Простудился на ремонте водопровода. А тут еще и колено… И дрова кончились.

«Какая же я все-таки свинья! Платон неделю лежит голодный и холодный, а я даже не вспомнил о нем. Что он подумает обо мне после этого?»

— Знаешь, я тоже неделю провалялся. С желудком было что-то, — соврал он.

— Я так и думал, иначе кто-нибудь бы давно зашел. — Принципиальный и непримиримый в деловых отношениях, Платон был по-детски доверчив и кроток в быту. Другой бы на его месте на всю жизнь обиделся за такую нечуткость, а он даже слова укора не проронил.

— Слушай, Платон, давай я печь растоплю. И сварю что-нибудь: ты ведь голоден.

— Это потом. Ты вот что, пойди вместо меня на свидание. Со связистом подпольного горкома. Это очень важная встреча… Умоляю, сходи. Он ждет…

Иван не мог отказать:

— Хорошо, я пойду. Какой пароль?

II

…На его лице играл лунный свет. Он посеребрил покрытые густым инеем усы и брови, а глаза его излучали неизъяснимый радостный блеск. Это Кудряшов заметил тотчас, как только Петрович переступил порог. Однако спрашивать, чем закончились переговоры с представителями группы «Факел», не решался. Слишком много раз слышал он в ответ хмурое: «Ничего утешительного», чтобы поверить в успех. Все же не выдержал:

— Что слышно, Петрович?

Тот не ответил. Стоял у дверного косяка и улыбался.

— Весна… На дворе уже весна… — наконец прозвучал приглушенный мечтательный голос.

— По твоим обледеневшим усам это не заметно.

— Нет, в самом деле все вокруг уже дышит весной. Я только что уловил ее аромат. Просто невероятно, что мы пережили эту проклятую зиму. Ты помнишь строки: «Віхола! Віхола! Віхола! Мозок і кров леденіють, вітер вгорі скаженіє, крутить сніжні стовпи!..» А вот сейчас — уже весна!

Кудряшов удивленно пожал плечами. Ему никогда не приходилось замечать, что этот суровый, вечно озабоченный человек склонен к сентиментальности. А у Петровича на это просто не хватало времени. Он всегда был обременен бесконечными и тяжелыми заботами. Ежедневно нужно было изучать сообщения своих людей из полиции, управы, редакции, чтобы ориентироваться в обстановке, каждый вечер прослушивать по радио из Москвы сообщения Информбюро о событиях на фронтах, готовить тексты очередных листовок, продумывать вопросы для обсуждения горкома. Да разве все перечтешь? На что уж он, Кудряшов, привычен к ночным бдениям, и то не мог понять, когда же отдыхает секретарь горкома, какая сила держит его на ногах. И вдруг такая мечтательность!

— Может, разделся бы? Шапку снял?

— Шапку? А в самом деле: к чему сейчас шапка? Весна идет! Наша весна! — Сорвал с себя ушанку и хватил ею оземь.

— Послушай, Петрович, ты случайно не хлебнул?

— Хлебнул, друг, хлебнул, как на собственной свадьбе. Дай обниму на радостях!

— Ба! По какому это поводу?

— Есть повод. Этот день должен стать для всех нас праздником. Представляешь, с кем я встретился? Ни за что не догадаешься!

— Ну уж и не догадаюсь. Я ведь знал, куда ты идешь. Смахнув с усов капельки, Петрович подошел к боевому товарищу и шепнул:

— Так вот: никакого «Факела» не существует. Это — камуфляж, ширма, за которой действует подпольный горком комсомола. Я только что разговаривал с его секретарем.

— С секретарем? А поговаривали, что он расстрелян в Бабьем яру…

— К сожалению, правду говорили. Первый состав горкома комсомола почти весь погиб. Это возрожденный.

Кудряшов так сжал руку Петровича, что у того даже пальцы захрустели.

— Спасибо за такие вести! Значит, период собирания сил можно считать завершенным.

— Да, можно считать. По улице уж шагает весна…

И верится, и не верится Кудряшову, что наконец преодолен важнейший и труднейший этап. Самые большие оптимисты и те несколько месяцев назад не могли бы поверить, что до весны в Киеве будет полностью восстановлена обескровленная, истерзанная бесконечными разгромами подпольная организации.

— Послушай, а кто же возглавляет комсомолию?

— Иван Кушниренко.

— Не слышал о таком. Где он до войны работал?

— Он учился. В университете. А с весны работал в горкоме комсомола. На оккупированной территории был оставлен в составе молодежной группы. Но руководитель группы Евгений Броварчук в первый же день оккупации…

— Броварчук? Ну, уж это ты брось, Броварчука я знаю. Это человек, который не мог быть предателем.

Но кого могли тогда убедить голые заверения. На каждом шагу можно было увидеть столько мерзости, что никто уже не верил словам без весомых доказательств. Возможно, Броварчук действительно до войны был порядочным человеком, но по довоенным характеристикам редко кто теперь судил о человеке. Да и кому лучше знать Броварчука — Кудряшову или Кушниренко?

— Какой же этот Кушниренко?

— Скоро увидишь. Я хочу пригласить его на расширенное совещание нашего актива.

— На совещание? Послушай, а ты вполне уверен, что он надежный человек?

— Во-первых, давай разграничим осторожность и подозрительность, — сказал раздраженно. Петрович. — А во-вторых, что это было бы за учредительное совещание, если на нем не представлена молодежь? За Кушниренко говорят его дела. Этот парнишка не сидел на печи в труднейшее время. Пока мы собирались с силами, его группа наводила ужас на фашистов… Кто военную комендатуру на Крещатике взорвал? Группа Кушниренко. А типографию, где националисты печатали свои брошюры, кто уничтожил? А офицерский ресторан у стадиона? А городской водопровод, склад лесоматериалов на Днепре, пункт приема зимней одежды на Безаковской?.. Одним словом, Кушниренко со своими комсомолятами не дремал. Разве это не дает ему права на доверие?

— Да я не о доверии!

У Кудряшова и в самом деле не было предубеждения против Кушниренко. Просто ему не понравилось, что Иван при первой же встрече с Петровичем вымазал дегтем своего бывшего руководителя. Если бы даже Броварчук в самом деле оказался предателем, то откуда бы об этом мог узнать Кушниренко? Ведь подобные дела совершаются без свидетелей. Каким-то сомнительным показался ему и подпольный горком комсомола. О нем ничего не было слышно. Не липовый ли он атаман, этот Кушниренко?

— Хорошо уж и то, что атаманы есть, — улыбнулся в ответ Петрович. — А что до армий, то они у нас будут… Ты слишком строг к Кушниренко. Учти, он еще юноша. Но сумел восстановить четыре райкома. Уже за одну инициативность честь ему и хвала.

Кудряшов покачал головой.

— Подкупил тебя, вижу, этот Кушниренко.

— Подкупил — не то слово. Вернее: пленил.

О Кушниренко больше не говорили. Вернулся безногий Микола. Он вынул из своей нищенской сумки бузиновую цевку и подал Петровичу. При слабом свете каганца Петрович стал читать очередное послание Олеся.

— Слушай, что Искатель сообщает. Ты только послушай! — после паузы обратился он к Кудряшову. — Министерство Розенберга собирается издать в ближайшее время «Новый земельный устав» для Украины. Колхозы ликвидируются, а вместо них — общественные хозяйства. Да это же новая барщина!

— Вот так Искатель!

— Я же говорю: с такой молодежью можно смело глядеть в будущее.

— Нужно немедленно информировать об этой барщине народ. Пусть готовится к отпору.

Стали составлять текст листовки для крестьян.

А в это время над Киевом рокотал одинокий самолет. В ночном небе замелькали тысячи и тысячи белых лепестков. Они безмолвно сообщили, что Светлана счастливо добралась до своих и посылала с Большой земли привет однополчанам невидимого фронта…

III

— Я жду объяснений, господин бригаденфюрер! — вскричал Рехер вместо приветствия, влетая в кабинет главного эсэсовского деятеля. — Я требую от вас объяснений!

Подчеркнуто резкий тон ошеломил Гальтерманна. Как школяр перед строгим учителем, он оторопело вскочил с кресла, впился водянисто-холодными глазами в каменное лицо Рехера. Уже самый факт, что гордый и высокомерный советник Розенберга счел нужным лично появиться здесь, не предвещал ничего хорошего.

— Слушаю вас, господин рейхсамтслейтер!

— Я хочу знать, что творится у вас в Киеве! Почему тайны особой государственной важности становятся добычей большевистских агентов сразу же, как только попадают в дебри здешнего управленческого аппарата?

— Простите, я не совсем понимаю, о чем речь, — прикинулся наивным полицейфюрер, выжимая на лице постную улыбку.

— Вам известно вот об этой мерзости? — Рехер бросил на стол обрывок шероховатой низкосортной бумаги.

Гальтерманн пробежал глазами по знакомым строчкам большевистской листовки.

— Впервые вижу!

В действительности же еще накануне из Фастовского и Белоцерковского гебитскомиссариатов ему были доставлены такие же агитки с оперативными донесениями, что среди местных крестьян наблюдается рост недовольства. А что он мог сделать? Посылать новый карательный отряд? Но ведь и недели еще не прошло, как вернулся предыдущий. Приказал активизировать агентуру, чтобы как можно быстрее выявить подпольную большевистскую типографию.

— Впервые видите? — повторил Рехер уже совсем ледяным тоном. — Чем же тогда занимается вверенная вам служба безопасности? Эти дьявольские листовки уже подняли настоящую бурю во всем генерал-комиссариате, а вы первые их видите! Я отказываюсь понимать ваши слова. Я даже не могу допустить, что это сказано руководителем СС и полицейфюрером, — и он потянулся рукой за листовкой, видимо собираясь уйти.

Гальтерманн предупредительно схватил его за руку. Он понимал, что, если не задобрит сейчас этого человека, фортуна отвернется от него — и, может, навсегда. В Берлине непременно будет сделан вывод, что он неспособен обеспечить порядок в округе.

— Господин рейхсамтслейтер! Прошу вас… У меня дети…

— Это к делу не относится. Из-за вашей нераспорядительности поставлено под угрозу одно из важнейших предначертаний фюрера. Новая земельная реформа еще до официального провозглашения, можно сказать, наполовину провалена. И только потому, что вы прозевали, без боя отдали инициативу в руки большевистской агентуры… Знаете, как их пропаганда окрестила наше мероприятие? Нет? Новейшей барщиной! А барщина для украинского народа — это проклятие. Поэтому мы можем повсеместно встретить самое бешеное сопротивление, и, возможно, придется силой загонять вчерашних колхозников в общественные дворы[26]. Вы представляете себе хотя бы приблизительно тот вред, который причинили эти мерзкие агитки?

«Вот оно что! На меня хотят свалить ответственность за возможный провал земельной реформы… — При этой мысли у Гальтерманна отвратительно заурчало в животе. — Но при чем тут я? Я и в глаза не видел этого проклятого устава. Пусть за провал отвечают те, кому была доверена эта государственная тайна».

Рехер, видимо, по глазам полицейфюрера догадался о его мыслях и ехидно проговорил:

— Вы можете утешать себя чем угодно, но факт остается фактом: большевики опять свили себе гнездо в Киеве. Как можно было допустить, чтобы под боком СД функционировала коммунистическая типография?

Против этого Гальтерманн ничего возразить не мог: подпольная большевистская типография в Киеве действительно снабжала листовками всю округу, несмотря на усилия гестапо найти и уничтожить ее. Однако он сделал еще одну попытку защититься:

— А вы не допускаете, что эти листовки могли быть сброшенными с советских самолетов? Над Киевом уже начали появляться советские самолеты…

— Погодите, не хотите ли вы сказать, что в Берлине засели…

— Нет, нет, я совсем не хотел этого сказать, — поспешил откреститься полицейфюрер от своего намека. — По шрифту, по качеству бумаги видно, что листовки местного производства. Вы меня убедили: эта мерзость — дело рук киевских подпольщиков.

— Но вы понимаете, чем это пахнет?

Да, Гальтерманн все прекрасно понимал, особенно после устранения Квитцрау с должности генерал-комиссара Киевского округа. Официально это имело вид перехода на другую работу, но каждому было ясно, что Квитцрау ждет фронт. Не скрывал этого и новый генерал-комиссар Магуния. В своей первой, так сказать, программной речи он откровенно заявил: «Мы призваны фюрером разрешить на завоеванной нашими доблестными солдатами земле вопросы мирового масштаба. И кто не отвечает этим высоким задачам или не желает им отвечать, будет немедленно смещен и отправлен на фронт». И действительно, через несколько дней Магуния отправил в действующую армию немалое пополнение. Над оккупационными учреждениями Киева навис призрак тотальной чистки кадров. Как же было не понять Гальтерманну, чем пахнет провал «Земельного устава»?

— Господин рейхсамтслейтер, клянусь, я сделаю все, что в моих силах…

— А кого интересует, что вы делаете? Фюрер оценивает нас не по словам, а по результатам, только по результатам. А вот подобные «дела»… — Рехер брезгливо показал на листовку. — Такие дела не смогут служить украшением, тем более что это уже не первый случай. Вспомните, как был сорван сбор теплой одежды в фонд зимней помощи армии. Вспомните, почему провалились наши планы вербовки рабочей силы для нужд фатерлянда. Да и вообще, какое из наших мероприятий не было торпедировано большевистской пропагандой? За последнее время мы с подозрительным постоянством пожинаем одно поражение за другим…

От этих слов у Гальтерманна потемнело в глазах. А что, если в верхах и в самом деле всю ответственность за эти неудачи свалят на него как на руководителя службы безопасности? А ведь он, Гальтерманн, до прибытия в этот проклятый Киев считался непревзойденным обермейстером погромов коммунистического подполья! И считался по праву. Он знал коммунистов не по книгам и не по чужим рассказам, а по собственному опыту. Несколько лет назад он сам принадлежал к их партии, и только когда убедился, что из этого никакой выгоды для себя лично не извлечешь, переметнулся к штурмовикам Рема. Сначала ему не доверяли, поэтому он, чтобы доказать свою преданность фюреру, добровольно вызвался пустить кровь своим бывшим единомышленникам. И он выполнил это черное дело с таким пылом, что очень быстро заслужил и высокое доверие и достиг высоких чинов. Сам Гейдрих после одной из успешных операций, проведенной среди гамбургских портовиков, прислал ему телеграмму следующего содержания: «Я восхищен вашими действиями, партайгеноссе. Уверен, что вы еще не раз удивите Германию своими подвигами во имя фюрера». И ему действительно хотелось подвигов. При первом же случае он поспешил в Россию, чтобы не только Германию, а весь мир удивить подвигами. И вот после всех стараний — такая оценка!

Нет, этого Гальтерманн никому бы не простил. Кроме Рехера, потому что он не понимал этого загадочного человека и остерегался его. Хотя большинство ответственных киевских чинов связывало падение Квитцрау с миссией Прюцманна — Ильфагена, однако он нюхом чуял, что первую скрипку в этом сыграл именно Рехер.

— Мне трудно вам возразить, — сказал, помолчав, Гальтерманн. — Большевики действительно поднимают голову…

— Точнее, подняли. И самое печальное во всей этой истории то, что руководство подпольем узнает о наших планах и намерениях значительно раньше, чем эти планы попадают в руки непосредственных исполнителей, — перебил его Рехер. — При господине фон Ритце такого не случалось.

Гальтерманн задрожал, услышав имя Ритце. Сколько уже времени прошло, как погиб уполномоченный фельдмаршала, а Гальтерманн до сих пор не мог забыть кровной обиды, нанесенной ему выскочкой-генералом.

Наверное почувствовав настроение собеседника, Рехер немного смягчился:

— Поверьте, я совсем не хочу преуменьшать ваши личные заслуги в наведении порядка в городе. Для каждого непредубежденного человека не секрет: один Ритце не смог бы усмирить большевистскую стихию. Но факт остается фактом. Бабий яр, Крещатик, применение душегубок связаны как раз с именем покойного генерала. Конечно, он, как и все смертные, не во всем был безупречен. Но это — детали. Главное же, он сумел убедить всех в Берлине, что Киев, благодаря его стараниям, превращен в самый смирный город Европы. А теперь представьте себе реакцию в близких к фюреру кругах, когда им станут известны здешние провалы… Не мне вам говорить, что эта реакция для некоторых из здешних руководителей будет иметь фатальные последствия. Фюрер никому не простит потери уже завоеванных позиций.

Этого Рехер мог и не говорить. Гальтерманн хорошо знал, какая участь может его постигнуть, если в Берлине станет известно, что в «самом тихом городе Европы» вовсю действуют большевистские агенты. В лучшем случае — разжалование и фронт. «Но, может быть, в Берлине уже все известно! Может быть, Рехер уже доложил обо всем рейхсминистру… Но в таком случае почему меня не отправили на фронт вместе с Квитцрау? Почему Рехер заступился за меня перед Прюцманном?..» В животе Гальтерманна на этот раз заурчало так, что Рехер посмотрел подозрительно.

— Что же делать?

Казалось, Рехер только этого и ждал.

— Советовать или приказывать вам не в моей компетенции. Но если вы хотите знать мое мнение… — Чтобы придать беседе оттенок интимности, он непринужденно откинулся на спинку большого кресла, жестом пригласив Гальтерманна сделать то же самое. Закурили сигареты, привезенные Рехером из фатерлянда. — Если бы я оказался на вашем месте, то непременно осуществил бы какую-нибудь блестящую, а главное — необычную операцию. По-моему, это единственная для вас возможность избежать беды. Вот, например, если бы вам удалось разгромить подпольный центр, воспоминания о неудачах были бы отодвинуты на задний план.

— Да разве мало я громил подполье? — искренне возмутился Гальтерманн. — Только сегодня расстреляно свыше ста человек. Кстати, мы все же поймали виновника гибели вспомогательного полицейского батальона. Это артистка капеллы бандуристов… Ну, как же ее? Ага, вспомнил: Брамова. Правда, нам не удалось вырвать у нее признания — она покончила с собой в камере, но все же установлено, что цианистый калий она получала с завода «Металлолит». Брамова не раз отравляла наших солдат…

На лице Рехера появилась кислая усмешка:

— Простите за откровенность, но это явно не то. Разглашение истории с террористкой может только усложнить ваше положение. На кого производит впечатление расстрел сотни туземцев, когда вы без боя потеряли полтораста наших солдат? Нет, нет, на истории с Брамовой вам не нажить морального капитала. Я советовал бы вам забыть о ней. В нынешней ситуации Берлин удовлетворит только операция, которая свидетельствовала бы о вашем полководческом размахе и государственной изобретательности. А для этого надо глубже понять психологию и цели местных коммунистов.

— Вы хотите сказать, что я не…

— Я хочу сказать, что местные коммунисты — особое племя. С ними шутки опасны! Выборочные или повальные расстрелы подозрительных лиц только укрепляют их ряды. Не удивляйтесь, это парадоксально, но это — истина, которую многие не могут понять… Учтите, большевики длительное время находились в подполье и сумели выработать эффективную тактику борьбы в подобных условиях. Фон Ритце надеялся, что беспощадным террором раздавит киевское подполье, изолирует его от масс. Но случилось обратное! Поголовные репрессии оттолкнули от нас население, бросили его в объятия уцелевших советских функционеров. Теперь вам приходится иметь дело с массой, а ее не перестреляешь. Но это — только начало, настоящая битва еще впереди. Уверен, что вы скоро в этом убедитесь…

Наступила тишина. И Гальтерманн впервые в жизни почувствовал, какой страшной может быть тишина.

— Посоветуйте, господин Рехер, что же делать…

— Обезглавить массу. Вырвать у нее сердце.

— Да, да, это — единственный выход. Единственный! Но как ее обезглавить? Где искать ее сердце, как до него добраться?

— Не иначе как с помощью самих же большевиков. Пусть они и укажут вам дорогу.

— Но они молчат! Они скорее умирают, чем выдают своих.

— Вы просто замучиваете их на допросах.

Гальтерманн встрепенулся и быстро-быстро заморгал веками. «В гестапо их действительно замучивают… Уж не умышленно ли Эрлингер это делает? Его давно манит должность полицейфюрера генерального округа… А может, он и получает показания, но скрывает от меня? Чтобы после моего падения выслужиться…»

— Да, на допросах мы их действительно не балуем.

— Убить — легче всего. Искусство же вашей профессии состоит в том, чтобы выведать у арестованных тайну.

— Но большевики не желают выдавать тайн, — тут уже полицейфюрер стал хитрить. — Ни при каких обстоятельствах.

— Не желают? Это для меня новость! А кто же надеялся, что они развяжут языки, как только попадут за решетку? — Рехер бросил насмешливый взгляд на покрытый капельками пота нос Гальтерманна. — Я опять делаю ударение на том, что прежде всего вам необходимо понять психологию местных коммунистов. Решеткой их не запугать, к тюрьмам они привычны. Но вам стоило бы знать, что у них есть свое представление о чести и долге, И вряд ли пытки способны изменить это представление.

— Так что же вы предлагаете?

— Проявить мудрость.

— А конкретнее?

Было видно, что Гальтерманна начинает раздражать разговор. И если он сдерживался, то только потому, что побаивался Рехера и втайне надеялся на его помощь.

— Конкретнее: не травмировать арестованных морально. Например: кому приятно считать себя предателем? Ясное дело, даже унтерменш хочет видеть себя выше, чем он есть в действительности! Вы же именно предательства требуете от арестованных. В результате — они предпочитают смерть такому предательству… Неужели это не навело вас на мысль, что существующие методы дознания неэффективны? Я глубоко уверен, что большевик только тогда может заговорить, когда над ним не будет висеть страх оказаться предателем. Надо поставить его в такие условия…

Гальтерманн нетерпеливо заерзал в кресле, рассыпая пепел сигареты на колени, буркнул:

— Все это — теория. Практика часто гораздо сложнее теории.

— Конечно, если за такое дело берется дилетант.

— Даже если бы за это дело взялись вы, господин рейхсамтслейтер, держу пари, что и у вас ничего бы не вышло.

— Не слишком ли поспешно вы делаете вывод? Предупреждаю, вы можете крупно проиграть…

— Ставку назначайте по вашему усмотрению.

Улыбающимися глазами Рехер посмотрел на раскрасневшееся лицо полицейфюрера. Высокопоставленным правителям Киева хорошо известно, что Гальтерманн — заядлый любитель спорить, заключать пари. Злые языки даже говорили, что перед войной он якобы проиграл на три ночи собственную жену… Но сейчас Гальтерманн затеял спор совсем не из азарта. Он знал, что в свое время Рехер помог фон Ритце добиться генеральских погон, и только он мог отвести грозу, которая собиралась над его, Гальтерманна, головой. Но не будет же он все это делать просто за красивые глаза. Предлагать взятку полицеймейстер не решался. Значит, пари и давало возможность Рехеру принять вознаграждение как должное.

— Что ж, я согласен, — сказал, после обычной в таких случаях паузы, Рехер. — Только потом не пожалейте.

— Ваши условия?

— Условия? Во-первых, прошу мне не мешать. Во-вторых, дайте в мое распоряжение десяток арестованных, заподозренных в связях с подпольем. Сегодня же! А что касается моих условий — об этом потом…

IV

Они расстались в полусотне шагов от перекрестка. Расстались, не прощаясь. Иван хотел пожать Платону руку, сказать несколько напутственных слов, но Платон не пожелал ничего слушать. Слегка прихрамывая, он пошел вниз, к вокзалу. За спиной у него — замасленная брезентовая сумка, с которой он ходил на работу, в руке — веревка от самодельных санок. На санках — громоздкий деревянный ящик для мусора.

Иван мельком посмотрел вслед товарищу, потом настороженно огляделся, пересек улицу и шмыгнул сквозь пролом в стене в опустевшее, давно заброшенное помещение бывшей аптеки. По обледеневшим, замусоренным ступенькам, чудом уцелевшим после взрыва, добрался на второй этаж и притаился у оконного проема. Согласно плану операции, отсюда он должен был страховать Платона, пока тот будет устанавливать и начинять взрывчаткой ящик для мусора на углу улиц.

Из засады Ивану была хорошо видна Коминтерновская, упиравшаяся одним концом в бульвар Шевченко, а другим — в серый клубок полуразрушенного железнодорожного вокзала. Улицу Саксаганского видно хуже, особенно ту ее часть, которая ведет к Галицкому базару. Она прячется за черным скелетом трехэтажного дома, сожженного еще осенью, и за облупленными, приземистыми домиками. А тот отрезок улицы как раз более всего беспокоил Ивана. Не подкрался бы именно оттуда немецкий патруль!

Но на тротуарах тихо и безлюдно. Между сугробами снега маячит лишь согнутая фигура Платона. «Хорошо, что я настоял начать операцию сегодня! — думал Иван. — Киевляне по воскресеньям больше предпочитают сидеть в своих холодных квартирах, чем показываться на глаза оккупантам. А патрули, верно, лакомятся перед дневной сменой сытными завтраками. В такой день, пожалуй, на самую середину улицы можно бы заложить снаряд… Еще бы минут двадцать никто не появлялся, тогда… Но что это? Платон не спешит. Почему он так вяло плетется?»

Кому-кому, а Ивану было хорошо известно, что Платон только что поднялся с постели и ему трудно ходить с больным коленом, но подавить в себе досаду не мог. Он вспомнил, каким мрачным было лицо Платона, когда Иван делился с ним планом покушения на гитлеровского министра Заукеля, который не сегодня завтра должен прибыть в Киев. Припомнил он и то, как Платон придирчиво спрашивал, согласована ли эта операция с подпольным горкомом партии. Ивана так и подмывало выскочить из засады, догнать товарища, вырвать из его рук санки и самому установить заряд на перекрестке. Однако он даже не пошевелился. Сидел как окаменевший и только сжимал кулаки. Он хорошо знал, что без Платона ему не обойтись.

О такой операции Иван мечтал уже давно. С того момента, как оставил покосившийся, неприметный домишко на Борщаговке, где Петрович устроил собрание секретарей подпольных райкомов партии и руководителей боевых групп по случаю годовщины Красной Армии. Иван увидел, что он был самым младшим среди созванного актива. По этой причине присутствующие — а он многих знал с довоенных времен — как-то холодно и даже с удивлением встретили его в своем кругу. Он понимал эту подчеркнутую сдержанность и надеялся, что Петрович, чтобы развеять атмосферу предубеждения, расскажет собранию о его, Ивана, подвигах. Но Петрович подробно рассказывал о событиях на фронтах, о группировке сил в городе, а об успехах «Факела» почему-то не обмолвился ни словом.

— Я рад доложить вам, что на сегодняшний день в Киеве восстановлены все райкомы партии, а количество боевых групп возросло до пятидесяти. На этом подготовительный период будем считать законченным. Отныне мы вступаем в период активной и, если хотите, вооруженной борьбы с оккупантами. Чтобы помочь действующей армии, мы должны…

«Мы должны, должны… — передразнил его мысленно Иван. — А не поздно ли вы вспомнили о своем долге? Теперь все в герои стремитесь, а что вы делали, пока наши армии не переходили в контрнаступление?.. Выжидали? Смотрели, чья возьмет?» Ему самому стало неприятно от этих мыслей, но подавить обиду он не мог. Вот если бы Петрович рассказал о подвигах «Факела»…

На том же заседании Иван, чтобы показать присутствующим, с кем они имеют дело, взял слово. Похвалив директиву ЦК, рассказал присутствующим об операциях, совершенных его группой. Говорил приподнято, со страстью, но речь его не вызвала аплодисментов, и ему подумалось, что секретари райкомов и руководители других групп просто завидуют его успехам. А может быть и не верят. «Ну что ж, я заставлю вас всех поверить мне и уважать меня». И стал придумывать такую операцию, которая бы ошеломила всех своей дерзостью и героизмом.

Сначала загорелся идеей сжечь городскую биржу труда. Однако сразу отказался от этой затеи: кого удивишь поджогом биржи после повальных осенних пожаров! Вот если бы живьем схватить коменданта Киева… А уж если не живьем, то хотя бы повесить за ноги где-нибудь на людном месте, как это было проделано с фон Рошем. Но для такой операции не хватало ни людей, ни опыта.

Как-то во время очередной встречи Петрович сообщил, что в Киев в ближайшие дни должен прибыть из берлинского министерства труда сам Заукель. И посоветовал усилить конспирацию, поскольку гестапо, побаиваясь возможных инцидентов, активизировало свою работу. Однако Иван решил воспользоваться именно приездом Заукеля.

Конечно, одному человеку не под силу совершить террористический акт против гитлеровского приспешника, поэтому Иван обратился за помощью к Платону. Платон без энтузиазма отнесся к этой идее. Нужно ли это, спрашивал он, для общего дела? Не вызовет ли убийство Заукеля новой волны расстрелов? Чтобы принудить Платона к действию, Ивану пришлось сказать, что это задание поставил перед их группой сам секретарь подпольного горкома. Только после этого Платон согласился. Поэтому сейчас Иван мучился в догадках, не передумал ли Платон…

Черным-черно на душе у Ивана. Но что это? Платон уже стоит на перекрестке и вытирает пот со лба. То есть делает вид, что вытирает, на самом же деле внимательно озирается вокруг. Вот он снял с санок ящик и принялся устанавливать его на самом краешке тротуара.

Иван онемел от радости. Теперь он уже не сомневался в успехе операции. Ведь другой дороги от вокзала до генерал-комиссариата не было, а все приезжие чины с вокзала непременно направлялись к резиденции Магунии. Поедет и Заукель… От сильного волнения у Ивана стали слезиться глаза. Мысленно он уже видел черный гигантский букет, вырывавшийся из-под машины берлинского министра… И сквозь мелкий перезвон колокольчиков в висках ему слышались одобрительные восклицания горкомовцев. Эти восклицания становились все громче, пока не переросли в овацию, похожую на далекий грохот моторов. Тряхнул головой — тщетно: грохот не смолкал. Но теперь Иван уже четко услышал, что рокот долетает с улицы. Выглянул — и онемел: от бульвара Шевченко по Коминтерновской двигалось несколько немецких автомашин с солдатами в кузовах. Перевел взгляд на перекресток — Платон все еще ковырялся в снегу на том же самом месте, где они прошлой ночью замаскировали взрывчатку в пакетах. Неужели же он не видит, что приближаются немцы? Иван раскрыл рот, чтобы крикнуть, предупредить, но в этот миг передняя машина поравнялась с его засадой. Какая-то невидимая рука оттолкнула Ивана от окна и повела, повела прочь…

Не оглядываясь, бросился он задворками наутек. Куда? Он и сам не знал. Только бы подальше от опасности! Несколько прыжков — и заснеженный сквер остался позади. Впереди — каменный забор. Перемахнул его с удивительной легкостью. Не перебежал — перелетел двор. Выскочил на тротуар. Бульвар Шевченко.

— Стой! Стреляю! — раздалось рядом.

Рванулся к ближайшему подъезду, а оттуда — как лезвием бритвы:

— Хенде хох!

Померкло в глазах: облава!

V

В толпе задержанных были преимущественно юноши и девушки. Ивана отправили под конвоем в районное отделение полиции. Небольшой, стиснутый высокими стенами с колючей проволокой вверху двор уже кишел невольниками. А полицаи пригоняли все новые и новые группы. От друзей по несчастью Иван узнал, что фашисты произвели облаву, чтобы набрать людей для отправки в Германию.

— Многих уже погнали на биржу. Говорят, эшелон завтра отходит…

«Эшелон завтра отходит… Значит, времени еще много. И главное — впереди ночь», — у Ивана немного отлегло от сердца. Он стал лихорадочно обдумывать план бегства. Он должен бежать во что бы то ни стало, выбрать удобный момент и бежать!

Примерно через час полицаи втолкнули его в толпу, которую должны были гнать на биржу. Но перед этим каждого из задержанных уводили на предварительный допрос. Толстомордый страж нового порядка гаркнул, едва только Иван перешагнул порог прокуренной комнаты:

— Фамилия? Имя? Год рождения?.. — И впился крохотными глазками в документы, отобранные у Ивана. Рассматривал тщательно, придирчиво. Иван обратил внимание на то, как сжимались мясистые губы предателя, и от этого у него по спине забегали холодные мурашки: заметит или нет?..

Следователь заметил что-то подозрительное в паспорте и приказал задержать Ивана. Его тут же вывели во двор, бросили в закрытый автомобиль и повезли куда-то по ухабистой дороге. Охрана на этот раз состояла только из немецких солдат. И все же Ивана не оставляла мысль о бегстве. Она исчезла лишь тогда, как его привезли в помещение гестапо и впихнули в душный застенок.

Там сидели мученики, истощенные, заросшие, с кровавыми ссадинами на лицах. Они бросились к нему с расспросами:

— Кто? Откуда? За что арестован? Как там на воле? Не подходит ли Красная Армия к Киеву?

Но Ивану было не до разговоров. Опустился в углу на холодный пол, охватил руками голову и застыл. Его больше не трогали. Что ж, пусть потужит парнишка. А утешать… Чем они могли его утешить? Рассказами о ночных вызовах в камеру пыток, о самих пытках и нестерпимом ожидании расстрела?.. Нет, обо всем этом он сам скоро узнает. А сейчас пусть потешится надеждами на спасение…

Но Иван не лелеял никаких розовых надежд. Ему не раз приходилось слышать, что ждет того, кто попадает за эти стены. Но не тоской было сейчас наполнено сердце Ивана, его угнетало мучительное сожаление о такой нелепой гибели. И притом в самую горячую пору! Нет, не мог он смириться с тем, что другие будут доводить до конца начатое им дело и придут к победе дорогой, которую вымостил он… Гудит, звенит в голове. Кажется, даже стены камеры стонут, А может быть, они и в самом деле стонут? Иван прислушивается, прислушивается. И вдруг до его слуха доносится:

Я бачив, як вітер, берізку зломив,

Коріння порушив, гілля потрощив…

Эту песню он слышал еще в детстве. Мать обычно затягивала ее, когда ее обижали. Склоненная над шитьем голова, дрожащие руки, заплаканные глаза. И такие знакомые, такие дорогие губы со скорбными лучиками в уголках…

Испуганно поднял голову: не сходит ли он с ума? Но заключенные прислушиваются. Значит, и они слышат звуки песни?

Ще б трошки пожити на думці було,

І, може, пожив би, так сонце зайшло…[27]

«Солнце зашло»… «Я не хочу, чтобы заходило солнце!» Вскочил, побежал к окованным железом дверям и… остановился. Чудак! Разве затем бросили его сюда, чтобы сразу же раскрыть перед ним дверь на волю?..

Возвращаясь назад, в угол, скользнул взглядом по стене. О, что это была за стена! Она сохранила сотни завещаний людей, которые навсегда ушли отсюда в небытие. Надписи, надписи, десятки разных надписей!.. Боль и тоску, отчаяние и проклятие нес на себе безмолвный камень. Иван стал перечитывать последние слова погибших.

«Умираю непокоренным, как и подобает большевику. Нестеровский…»

«Прощайте, родные и друзья! Завтра нас повезут на расстрел. Не забывайте нас! Галина Пилипец, Аня Варавка, Вера Братченко…»

«Передайте моему сыну, пусть он никогда не стыдится своего отца. Чтобы расколоть наши ряды, гестаповцы выдают меня перед товарищами за провокатора. Но клянусь самым святым: я никого не предал, ничего не рассказал. Умираю честным перед партией и народом. Дриманченко…»

Перед глазами Ивана поплыли разноцветные круги. И среди них он четко увидел бледное, осунувшееся лицо. И услышал обессиленный, умоляющий голос: «Фашисты провоцируют вас. Клянусь! Я ни в чем не виновен!»

Отогнал непрошеное воспоминание: «Ложь! Дриманченко — опытный провокатор; такой умеет заметать следы!» Как вдруг его внимание привлекли неровные, нацарапанные чем-то острым почти над самым плинтусом строчки. В рыжих сумерках их трудно было прочесть, и все-таки Иван разобрал:

«Сегодня я, Евген Броварчук, решил покончить с собой. Люди, не судите меня за малодушие. Почти месяц я переносил жесточайшие пытки, но дальше не хватает сил. Да и для чего все это, когда впереди все равно расстрел? Жаль только, что не смог отомстить… Меня предал в первый же день оккупации, приведя на конспиративную квартиру гитлеровцев…»

Иван закрыл глаза. Никогда еще не сковывал его такой ледяной ужас, как сейчас. Кровь заледенела в жилах. «Надпись Евгена прочитало уже множество арестованных!.. Стоит одному из них вырваться на волю, и подпольному горкому станет известна судьба Евгена. А тогда… — Огнем жгут душу Ивана эти строки, перехватывает дыхание, как будто рука Евгена сжимает ему горло. — Что же делать?..»

— Нож, есть у кого-нибудь нож? — спросил он и сам не поверил, что этот отвратительный подобострастный голос вырвался из его груди.

— Ты что, забыл, где очутился? Какие могут быть ножи в камере?

— А зачем он тебе?

— Надпись на стене хочу оставить… Может, когда-нибудь прочитают наши…

Короткое молчание, затем кто-то прошепелявил из угла:

— Это гвоздем делается. Из подметки. Могу дать.

Покалеченная рука с набрякшими, израненными пальцами протянула коротенький гвоздик. Иван схватил его и, не задумываясь, бросился царапать стену на место надписи Евгения. А из соседней камеры все неслась скорбная мелодия:

На світі у кожного сонце своє,

Любенько живеться, як сонечко є…

А згасне те сонце — і жити шкода,

На світі без сонця усе пропада…

«На світі без сонця усе пропада»… Как хорошо сказано: без солнца все пропадает! А какое у меня солнце?» Иван искренне удивился, почему он никогда раньше не задумывался над этим. Да и когда ему, собственно, было задумываться над своими поступками, когда всю сознательную жизнь он выступал судьей других. А в такой роли разве же трудно уверовать в свою правоту, непогрешимость? Странно, но он считал себя правым даже тогда, когда подкусывал исподтишка своих одноклассников, когда порочил перед университетскими студентами Олеся Химчука. Даже тогда, когда писал под диктовку Шнипенко анонимки. Правда, порой в его душе все же просыпалось какое-то неясное чувство, походившее на раскаяние, но он легко глушил в себе «гнилого интеллигента». Да и нравилось, ох как нравилось, что все его характеристики пестрят похвалами: политически грамотный, принципиальный, требовательный, бдительный. Не было в них только одного — честный. Но он никогда того не замечал…

А песня лилась и стонала за тюремной стеной. И чем больше вслушивался Иван, тем более знакомым казался ему бархатный голос певца. Вскоре Иван уже не сомневался, кому принадлежал этот голос. А может, и в самом деле это Платон?..

VI

…Ночь. В камере тишина. Арестанты не спят. Лежат вповалку на холодном полу и до боли в висках вслушиваются в то, что творится в коридоре. Скрип дверей и шаги — это кого-то взяли на допрос, стон и крики — кого-то тащат из камеры пыток. У каждого мучительная мысль — пронесет ли сегодня, доживу ли до утра?

Около полуночи раскрылась дверь, и на пороге выросла фигура конвоира. Кого же поведут на допрос? Кого?..

Повели Ивана.

— Крепись, сынок! — шепчут вслед приглушенные голоса.

Но он ничего не слышит. Как во сне плетется за конвоиром с опустевшей душой и ледяной шапкой на затылке. До сих пор его мучил страх перед пытками, но сейчас этот страх развеялся, исчез. Осталась только ледяная шапка на затылке. Да еще скорбная мелодия:

А згасне те сонце — і жити шкода,

На світі без сонця усе пропада…

Длинный, затканный рыжими сумерками коридор. Поворот направо — и ступеньки вниз. Нескончаемые крутые ступеньки. Потом опять коридор, пропитанный тошнотворно сладковатым запахом.

Через минуту конвоир втолкнул его в каземат под сноп яркого электрического света, направленного абажуром на входную дверь. От неожиданности Иван зашатался и какое-то мгновение стоял с закрытыми глазами. Стоял, пока не почувствовал на себе пристального взгляда. Раскрыл глаза, огляделся вокруг. Но не увидел ничего особенного. В затененном углу слева — стол; рядом столик с графином и стаканом. Направо, сразу же за боковой, войлоком обитой дверью, — высокий, похожий на книжный шкаф, сейф» И ни нагаек, ни какого-либо другого инквизиторского орудия.

— Два шага вперед! — резкий голос из угла.

Иван шагнул, как было велено, к столу и очутился перед самой лампой. Однако успел заметить в углу за сейфом высокого гестаповца с круглой, как арбуз, головой. Лица его разглядеть не смог: затененное, оно казалось невыразительным пятном. «Нарочно спрятался. Видно, рассчитывает на психологический эффект».

Скрип хромовых сапог — и круглоголовый эсэсовец с расстегнутым на груди кителем опустился в кресло. Пошевелил бумаги, хлебнул прямо из графина несколько глотков и начал допрос:

— Фамилия?

— Шерстюк.

— Настоящая!

— У меня она единственная.

— Лжешь!

— Посмотрите в паспорте. Он должен быть у вас.

— Паспорт фальшивый! Где ты его взял?

— Там, где все берут. В управе.

— Не крути! Нам известно, что ты за птица!

«Так зачем же спрашиваешь? — Несмотря на суровость гестаповца, Иван чувствовал свое превосходство, хотя и не мог сорвать с затылка ледяную шапку. И чтобы как-то подавить в себе страх, начал мысленно поносить гестаповца: — Подонок! Кричи, хоть тресни, а я ничего не скажу. Я презираю тебя, как шелудивого пса…»

— Кто твои сообщники?

— Нет у меня сообщников.

— С кем ты был у вокзала?

— Я там не был. Меня схватили на бульваре Шевченко.

«Вон вы чего добиваетесь! Неужели они раскрыли наш замысел? А что с Платоном? Удалось ли ему?…»

— Чего ты там слонялся?

— Просто так.

— Врешь! По воскресеньям вас веревкой на улицу не вытянешь.

— Газету хотел купить. «Новое украинское слово»…

— Газету? А где живешь?

— В паспорте ведь сказано.

— Значит, на Куреневке?.. И это ты оттуда топал за газетой? На Куреневке свой киоск есть!

«Да, тут он перехитрил меня, — отметил Иван. — Но это пока не беда. Только бы не схватили Платона…»

— На Куреневке к тому времени уже раскупили газеты. Вот я и пошел в город…

— Кто был с тобой?

«Какой осел! На такой дешевке даже пацанов не купишь. Так я тебе скажу, кто со мною был…»

— Я шел один.

— А кто может это подтвердить?

— О свидетелях я не позаботился. Но в следующий раз непременно…

— Если сейчас же не сознаешься во всем, они больше тебе не понадобятся.

— А в чем я должен сознаваться?

— Кто закладывал взрывчатку на перекрестке? Как его фамилия?

Этот вопрос показал, что фашисты схватили Платона и что он ничего им не рассказал. Поэтому они и стараются сейчас вылепить его фамилию. Значит, о плане операции они не имеют ни малейшего представления. Только бы Платон молчал!

— Какая взрывчатка? О каком перекрестке идет речь?.. — Иван спросил с таким неподдельным удивлением, что и сам поверил в свою искренность.

Но гестаповец не поверил:

— Не строй дурачка! Лучше все выкладывай начистоту, не то…

— Но я не имею никакого представления ни о какой взрывчатке.

— Врешь! Ты все знаешь! Все вы тут знаете про большевистские штучки, только молчите, прикидываетесь смиренными агнцами. Но в моих руках далее камень начинает говорить. Я заставлю тебя сказать правду. Кто твои сообщники? — закричал он во все горло и так замолотил кулаком по столу, что даже лампа задрожала под потолком.

— Я уже сказал: у меня никаких сообщников нет.

— Чем занимался при большевиках? Где семья? Место работы? С кем поддерживаешь связи?..

В ответ — молчание.

— Ага — так? — выскочил из-за стола и трах Ивана по лицу.

Иван отшатнулся. И не столько от удара, хотя рука следователя была довольно тяжелой, сколько от сильного водочного перегара.

— Будешь отвечать? Говори!

Тишина.

Какой-то миг гестаповец ощупывал пьяным взглядом Ивана, потом подал знак конвоиру, торчавшему у двери. Тот щелкнул каблуками и бросился к боковой двери, обитой войлоком. Иван услышал из соседнего каземата приглушенные голоса, непонятный скрип и отрывистые, тяжелые шаги хромающего человека. И сразу же догадался, чьи это шаги. Но и бровью не повел.

— Что, не ждал этой встречи? — с злорадной ухмылкой гестаповец обратился к Платону. — Это он, — и ткнул пальцем в Ивана, — попросил устроить такое свидание. Как видишь, он сговорчивее.

Ивану словно раскаленных угольев в глаза насыпали. «Провоцирует, гад! Кулаки не помогли, так теперь провоцирует…» Повернул голову, чтобы хоть взглядом предупредить Платона: не верь фашисту, и чуть не вскрикнул. Перед ним едва держался на ногах призрак, мало чем похожий на Платона. Растерзанная одежда, распухшее, все в ссадинах лицо, искусанные до крови губы. А руки, что это были за руки! «Его только что пытали… Ногти вырваны…»

— Нам теперь известно, что ты собирался учинить на перекрестке. Так что можешь молчать. Сколько угодно!

«Неужели Платон поверит? Как его предупредить? Почему он не хочет даже взглянуть на меня?..» — разрывается в немом отчаянии сердце у Ивана.

— Ложь все это! — наконец крикнул Иван. — Я его впервые вижу!

— Молчать! — И в этот миг почувствовал страшной силы удар между глаз.

Закружилась перед Иваном камера, заморгали яркие каганцы, но на душе стало легче: «Теперь Платон будет знать, что я ничего не сказал…»

— Ты его знаешь? — спросил гестаповец Платона.

— Впервые вижу.

«Значит, поверил! Молодец, Платончик, держись!..»

— Впервые видишь? — ревел гестаповец. — А почему же ваши фальшивые паспорта подделаны одной рукой?

Вопрос, вопрос. Но хлопцы молчат.

— Ну, я вам сейчас покажу, большевистские шкуры! Вы у меня херувимами запоете. На повторный сеанс! Обоих!

Конвоир только этого и ждал. Подбежал к Ивану сзади и — бах кулаками в спину. Иван открыл лбом обитую войлоком дверь и очутился в просторном, с первого взгляда напоминавшем гимнастический зал помещении. На мокром, только что вымытом цементном полу были расставлены причудливые треноги с остриями вверху, дыбы, агрегаты с зубчатыми колесами. От потолка, на котором пузырились плафоны в металлических сетках, свисали цепи, на стенах — крюки, пузатые баллоны, резиновые шланги, нагайки, щипцы и лапы разных размеров. А в углу — горн, в котором тлел уголь. У Ивана похолодело внутри: так вот каков он, этот цех мук и смерти…

Сюда же втолкнули и Платона. И началось…

Перед Иваном вырос небольшой, но жилистый здоровяк в лоснящемся фартуке, с закатанными до локтей рукавами. Шишковатая голова, рыжие, смазанные чем-то и прилизанные назад редкие волосы, запавшие бледные щеки и широкий подбородок. Этот изверг что-то дожевывал и с любопытством разглядывал Ивана. Потом, подойдя вплотную, не говоря ни слова, сорвал с него пиджак. Иван попытался было сопротивляться, но не тут-то было. Ударом по голове его свалили на пол, заломили за спину и крепко связали руки. Еще мгновение — и под потолком завизжали блоки. Ивана потащило вверх. И чем выше он поднимался, тем нестерпимее становилась боль. Казалось, переламываются, крошатся все кости, разрываются жилы.

Гестаповцы следили за малейшими движениями мышц на его лице. И на губах у них — улыбки.

— Ну, что, вспомнил свою фамилию? Скажешь, кто ты?

— Га-ады…

— Что же, покачайся, подумай, — и неторопливо закуривали сигареты.

Прошло с минуту. Но эта минута показалась Ивану более длинной, чем все прожитые годы. Он чувствовал, что скоро у него не хватит сил терпеть. Если бы не было рядом Платона, наверное, он уже и сейчас бы… Нет, нет, всей правды он бы ни за что не сказал! А потом постарался бы больше сюда не попадать: лучше уж сразу умереть, чем терпеть такие муки… «А Евген терпел! Почти месяц терпел…» — вдруг пришло в голову. Он до крови закусил язык, чтоб с него не сорвалось ни единого слова, а красноватая поволока постепенно заливала глаза. Остались только каракули Евгена на стене да изувеченные пальцы Платона…

Очнулся Иван на полу. Он не мог даже пошевелить руками, в плечах как будто вбиты клинья, все тело пылало. С большим трудом раскрыл глаза.

— Встать! — раздалась сразу же команда.

Его опять подвесили. И спрашивали, секли нагайками, загоняли под кожу шило, снова спрашивали и снова били, пока он не впадал в забытье. После этого его опять опускали, поливали водой. И все начиналось сначала. Часа два, а то и больше, его пытали, но так и не смогли ничего добиться. Тогда посадили на стул-пятачок — своеобразное инквизиторское приспособление на одной высокой ножке, ввинченной в пол, с сиденьем чуть пошире мужской ладони, а голову зажали в металлический обруч, прикрепленный двумя цепями к потолку. Ни усидеть, ни встать! А сами принялись за Платона.

О, что они делали с Платоном, даже в горячке не приснится! Подвешивание, дыба, жаровня с тлеющими углями… Иван зажмурился, чтобы ничего не видеть… Но крик… Куда деваться от нечеловеческого крика? Ивану уже было все равно, сознается Платон или нет. Ему даже хотелось, чтобы Платон сознался. Ведь какой смысл отпираться: все равно смерть. Платон не сознавался. Мучился и не сознавался…

— Будьте вы прокляты! — вдруг раздался неистовый выкрик. Потом — звучный плевок.

Иван раскрыл глаза и… Из раскрытого рта Платона ручьем текла кровь, заливая подбородок, а на полу — кровавый сгусток. Гестаповцы, которые вырывали у арестованных ногти и заливали рассолом раны, вырезали женщинам груди и поджаривали пятки, и те, пораженные ужасом, глядели на этот сгусток. Видимо, им никогда еще не приходилось даже слышать, чтобы заключенный откусывал себе язык, дабы не выдать тайны.

Платона, захлебывающегося кровью и бесчувственного, спустили на пол и приказали конвоирам убрать. И сами ушли. Остался только Иван…

VII

Ржавый скрип железа вернул Ивана из забытья.

«Опять за мной? Опять на допрос?» — резанула по сердцу зловещая догадка. В тот же миг упругая волна хлестнула в лицо маслянистым сладковатым смрадом, а перед глазами затрепетали быстрые языки пламени, от которых закружилась голова. К горлу подступил давящий клубок рвоты. Иван попробовал было приподняться на локоть, но тщетно. Тело, как вываренное, обмякло и стало непослушным.

— Господи, только бы не за мной, — шевельнул он искусанными губами. — Разве уже вечер?

В слепое подземелье никогда не пробивался солнечный луч. Не долетал сюда ни шум улицы, ни дуновение ветра. Здесь навеки поселились только страх и духота. Даже время и то, казалось, остановилось в этом каменном мешке. И всякий, кого злая судьба забрасывала сюда, сразу же терял счет часам, неделям, месяцам. Безошибочно определяли только наступление вечера; в это время начинались допросы.

Тюрьма жила по своим законам. Неизвестно почему, но пытки арестованных начинались непременно после захода солнца. На рассвете палачи прекращали свою адскую работу — и тюрьму охватывало жуткое, полубезумное забытье. Поскольку из одиночных камер подземного яруса на прогулки никого не выводили, арестанты могли отдохнуть перед новыми пытками. Но как быстро проносились эти минуты затишья! Едва только смотрители начинали разносить вонючую баланду, наставала пора тревожного ожидания: кого поведут на допрос?

На этот раз взяли Ивана. Пока хрупкую тишину коридора крошили неумолимыми аккордами тяжелые, неторопливые шаги конвоиров, он неистово молил судьбу отвратить от него руку палачей. Но вот раскрылась дверь камеры — и в его груди не осталось ни страха, ни сожаления. Машинально поднялся на ноги, машинально отправился в мрачный полумрак коридора. Шел без мыслей, без надежд. И с каждым шагом в нем крепла уверенность, что назад ему уже не вернуться.

На этот раз конвоиры повели его почему-то не в камеру пыток, а толкнули на крутые ступеньки, ввинчивавшиеся в верхний ярус подземелья. «Это — на казнь! — словно бы о ком-то другом подумал Иван. — Это в Бабий яр!..» — И то ли от сознания, что наконец кончились пытки, или, может, от свежего воздуха, хлынувшего сверху, ощутил во всем теле легкость. Только бы скорее все кончилось!


…Его ввели в небольшую комнатку с единственным оконцем под потолком, промереженным металлической паутиной решетки. Приказали сесть посередине на табуретке. Побрили. Потом отправили в душ, выдали чистую одежду. И опять мрачный гулкий коридор. Опять ступеньки. Нескончаемые крутые ступеньки в верхние этажи. Иван чувствовал, что ведут его не в камеру пыток и не на казнь. Но куда? От ходьбы по крутым маршам, от недоброго предчувствия щеки его горели, а глаза время от времени застилала темная завеса с фиолетовыми и оранжевыми кругами. Нечеловеческих усилий стоило Ивану держаться на ногах, не упасть на частых поворотах. И, как ни странно, конвоиры не толкали его в спину, не окрикивали, как раньше.

Вот провожатый обернулся и небрежно указал ему на цветистый коврик, убегавший в глубь коридора. Иван пошел по нему. А в голове тревожная мысль: «Что, если новая очная ставка со Шнипенко?..» Более всего на свете он не желал сейчас встретиться со своим бывшим покровителем и наставником. Хотя какое это теперь могло иметь значение: Шнипенко, конечно, успел уже его продать.

У двери, обтянутой блестящей темной кожей, конвоиры остановились. Один из них одернул мундир, поправил пояс, пилотку и как-то нерешительно взялся за фигурную медную ручку. В следующее мгновение Иван очутился в просторной светлой комнате. Тысяча солнц, маленьких и ярких, так неожиданно ударили с полированного стола, что он сразу зажмурился. Раскрыл глаза и увидел немолодого стройного человека в безукоризненном темном костюме с галстуком. Интеллигентный облик, высокий, даже красивый лоб, глубокие, но слишком равнодушные глаза и неправдоподобно белые профессорские виски. Неужели это и есть главный палач?

— Прошу к столу, — высоколобый изъяснялся на чистом украинском языке.

Иван сел лицом к окну. Хозяин устроился в тени, спиной к окну. Какое-то мгновение он рассматривал пришедшего с нескрываемым любопытством, как рассматривают приятеля после длительной разлуки. Потом, как бы очнувшись, протянул ему раскрытый портсигар. Иван вдруг почувствовал острое желание закурить, однако отрицательно покачал головой. Хотел даже отвернуться, чтоб не видеть этих искусительных белых, ровненьких сигарет, но не мог оторвать взгляда от руки важного гестаповца — точеной, матово-бледной, как бы изваянной из мрамора. Неужели такая рука способна проливать невинную кровь?

— Вы удивлены любезностью? — высоколобый, наверное, понял взгляд Ивана. — Вы, вероятно, думали, что за этими стенами совершаются только кровавые дела? Да, это не то учреждение, где господствует божественно высокий дух. Но ведь и в самом строгом законе непременно бывают исключения.

«Говори, говори… Так я тебе и поверю. В этой душегубке все вы одним миром мазаны, — убеждал себя Иван, чтобы побороть волнение и избавиться от неприятной дрожи в животе. — У вас известный прием: пытками своего не добились, так теперь мурлыкать начнете. Не на того напали!»

— Я вызвал вас, Кушниренко…

— Моя фамилия Шерстюк. В документах ясно сказано.

Высоколобый усмехнулся. Только уголками губ. Но от этой усмешки мороз побежал у Ивана по спине: «Ему все известно! Теперь сомнений нет, это Шнипенко постарался…»

— Послушайте, юноша, к чему эти разговоры? Предлагаю вести честную игру.

Честную игру… После встречи со Шнипенко в подземелье Ивану, конечно, не было никакого смысла выдавать себя за Шерстюка — гестаповцы, несомненно, знали не только его настоящую фамилию. Но он все равно не собирался сдаваться.

— Моя фамилия Шерстюк.

— Пусть будет так. Но скажите: вы знали Кушниренко?

— Не слышал о таком.

— Да нет, вы ошибаетесь: учились ведь вместе…

— Нигде я не учился.

— Да нет же. Вы явно путаете. Вот, взгляните. — Он вынул из ящика листок плотной бумаги, подал Ивану.

Входя в этот кабинет, Кушниренко твердо решил не вступать ни в какие разговоры и не принимать никаких предложений. Но тут он вдруг забыл о собственной клятве, взял листок. И сразу же горько раскаялся. Это была хорошо знакомая ему фотография, сделанная однокурсником полтора года назад. С удивительной четкостью вспомнил Иван то далекое сентябрьское утро, когда студенты начинали свой последний мирный год учебы. Вспомнил, как предлагал хлопцам сфотографироваться перед первой лекцией на фоне университетских колонн, как бегал по длинным коридорам в поисках профессора Шнипенко и как радовался, когда тот положил ему руку на плечо… Так они и сфотографировались, обнявшись. Разве же мог Иван тогда предвидеть, что фотография эта окажется роковой?

«Значит, продал меня старый интриган! Это его фотография. Ишь, еще и крестик над моей головой поставил. Выродок!..» Несколько минут назад Иван был равнодушен к своей судьбе, ему хотелось только одного — достойно умереть. Но сейчас… сейчас его пронзила нестерпимая жажда жить, жить, жить… «О, если бы вырваться отсюда! Хотя бы на одну только ночь! Я бы отплатил проклятому перевертышу за всех, кто пал от его рук. Только бы вырваться!..» Но он знал, что ему не выскользнуть из ловушки, которую захлопнул за ним Шнипенко. И он в бессильной ярости заскрипел зубами.

— Не надо так переживать, — успокаивающе сказал гестаповец, заметив, как по лицу Ивана расплывается смертельная бледность. — Подобное может случиться с каждым. Особенно в поединке: кто кого? На этот раз вы проиграли. Но ведь мы цивилизованные люди, могли бы и договориться…

— Договориться? О чем договориться?

— Пусть вас не мучит совесть, мы могли бы…

— Ничего не выйдет! Слышите? Я не из тех, кто ценой измены покупает себе жизнь. Я не Шнипенко.

Но гестаповец остался невозмутимым:

— Вообразите себе, я и не собирался вас о чем-то расспрашивать. Было бы утопией надеяться, что вы выдадите секреты подполья. Такие, как вы, не предают. Да, собственно, это мне и ни к чему. Не скажу, что нам известно все о вашей деятельности, но уже того, что известно, совершенно достаточно, чтобы вас расстрелять.

— Так зачем же медлить? Стреляйте!

— Ну, с этим всегда можно успеть. Я, видите ли, придерживаюсь мнения, что и в самом сложном положении человек может найти выход, когда по-настоящему этого захочет. Вы еще юноша, и я надеюсь…

— Тщетные надежды! Я все равно ничего вам не скажу! Режьте, распинайте, а все равно ничего не добьетесь!

— Погодите, юноша. Я же вызвал вас не на допрос. Мне просто хотелось посмотреть на вас, понять и, возможно, помочь. Не удивляйтесь, я действительно имел намерение помочь вам. Грех, чтобы такие люди напрасно гибли. Мне много говорили о вашем мужестве. Не скрываю: своим поведением вы заставили уважать себя… Как человек вы вызываете у меня восхищение.

Рассудительный, мягкий голос высоколобого немного успокоил Ивана. Ему стало даже приятно оттого, что такой опытный палач склоняется перед его мужеством.

— Мы, немцы, более всего ценим в человеке твердость духа. Это черта, которая свойственна арийской расе. Но в то же время мы не можем забывать, что вы — большевистский диверсант…

«А о диверсиях откуда ему известно? Шнипенко ведь понятия не имеет о совершенных мною диверсиях. Неужели Платон?.. — И вдруг Ивану стало почти дурно: — Но Платон не успел, Платон откусил себе язык, чтобы ничего не сказать…»

— Послушайте, Кушниренко, что бы вы делали, если бы я сейчас приказал выпустить вас на волю? — ни с того ни с сего спросил гестаповец.

— Вы этого не сделаете.

— А все-таки.

Минутная пауза.

— Я опять боролся бы.

Гестаповец вскочил со стула, восхищенно воскликнул:

— Поздравляю! Вы полностью оправдали мои надежды. Именно таким я вас и представлял. Истинный патриот даже в час смерти думает о судьбе родины. Что ж, это делает вам честь.

На лице Ивана не дрогнул ни один мускул. Он старался показать, что похвала врага для него ничего не значит. Хотя в действительности… в действительности эта похвала не оставила его равнодушным.

— Я в самом деле склонен выпустить вас, — опять тот же рассудительный голос. — Не думайте, что мы, немцы, неспособны на благородные поступки. Такими людьми, как вы, могла бы гордиться любая нация. Вы рождены для подвигов, и хотя мы враги… Постарайтесь лишь понять мои слова. Понять. Подумайте, что произойдет с вами, если вы окажетесь на свободе. Вас ждет внезапная смерть из-за угла! С вами расправятся ваши же бывшие сообщники. Думаете, они поверят вам? Уверяю вас, для них вы будете провокатором. Да, да, они станут остерегаться вас и постараются как можно быстрее от вас избавиться… Вы же сами, наверное, распространяли слухи, что из гестапо честные люди не возвращаются. Вы вызывали своей пропагандой ненависть и недоверие к гестапо, но этим самым вы отрезали себе путь к отступлению. Стоит вам сейчас выйти отсюда, как вы станете жертвой свой же агитации.

Эти слова ошеломили Ивана. «И правда, разве поверят мне товарищи, если я вырвусь отсюда? Чем я смогу доказать, что никого не выдал? А что, если со мной поступят так же, как я с Дриманченко?..» Он ощутил, как ледяная шапка снова опускается на темя, а горло сжимает железная пятерня.

— Разрешите сигарету, — вырвалось невольно.

Высоколобый с готовностью поднес портсигар и зажигалку.

— Вы можете не придать значения моим предостережениям просто по молодости. Но я хотел бы рассказать вам одну поучительную, хотя и грустную историю… Прошлой осенью нам удалось арестовать секретаря одного из местных райкомов партии. Вы должны знать этого человека, его фамилия Дриманченко. Арестовали его на Бессарабском рынке. Должен честно сказать, что на допросах он держался мужественно и никого не выдал. И мы решили отпустить его. Так сказать, в порядке эксперимента. Нам было любопытно, как отнесутся к нему большевики. И что же вы думаете: через несколько недель его нашли с раздробленным черепом…

Гестаповец говорил еще что-то, но слова его уже не доходили до сознания Ивана. Перед его глазами вдруг всплыло бледное, осунувшееся лицо Дриманченко. Там, в канаве, на окраине Киева, куда его заманил Платон по поручению Ивана. Иван даже услышал голос бывшего секретаря райкома: «Опомнитесь! Я ни в чем не виноват… Фашисты провоцируют вас. Они хотят разжечь в наших рядах подозрительность и недоверие… Я ни в чем не виноват!..» Но Дриманченко тогда не поверили. Иван сам опустил на его голову кирку. Даже теперь он ощущал, как жжет ладони скользкая рукоятка той кирки…

— Что вы от меня хотите? Что вы хотите?..

Высоколобый навалился плоской грудью на стол. Взгляд его стал холодным и торжествующим.

— Хочу, чтобы мы разошлись по-рыцарски. У вас, молодого, сильного, есть перспективы куда более приятнее, чем гнить в земле неоплаканным и забытым. Но без моей помощи вам не избежать могилы. Даже если бы и удалось вырваться из этих мрачных стен. У меня, тоже есть необходимость в вашей помощи. Так почему бы нам не обменяться услугами? Нет, нет, не подумайте, что я толкаю вас на предательство. Это недопустимо! Если говорить честно, меня менее всего интересуют ваши сообщники. Я тревожусь о будущем здешнего народа. И просил бы вас помочь нам спасти местное население от уничтожения… Киев — древний центр славянской культуры, колыбель высоких идей и символ единства украинской нация. Подумайте, что останется от него через год-полтора, если ежедневно гибнут сотни и сотни людей, разрушаются памятники старины, сравниваются с землей целые кварталы. Своими авантюрами большевистские агитаторы обрекают Киев на гибель. Вы умный человек и должны понять, что именно большевики вынуждают нас обращаться к крайним мерам…

«Вот так рыцарство: большевистские агитаторы обрекают Киев на гибель! — сморщился Иван от возмущения. — Вы расстреливаете тысячи невиновных, а большевики — отвечай! Истинно фашистская логика!.. Да и откуда вдруг возникла такая трогательная забота о будущем Киева?»

— Я вижу, вы не совсем правильно меня поняли. Но скажите, Кушниренко, на что надеются большевики? Неужели они не понимают, что карта Сталина бита?.. Вот вы засыпаете Киев подстрекательными листовками, устраиваете диверсии, совершаете террористические действия. А что это дает? Поколебали эти действия немецкие фронты хотя бы на миллиметр? Я вам так скажу: судьба войны решается не здесь, а на полях сражений. Так не целесообразнее ли нам с вами заключить договор: вы прекращаете пропаганду и диверсии — мы прекращаем массовые расстрелы.

— А кто же вам поверит? Вы уже раз заключили с нами договор о ненападении…

— Да, у вас в руках сильный козырь, но вы переносите разговор в иную плоскость. Видите ли, я не компетентен толковать поступки фюрера, я говорю лишь за себя. Мы с вами — серые лошадки войны и обязаны заботиться… Война пусть себе катится своим ходом, а в Киеве пусть установится перемирие.

«Перемирия захотелось, — улыбнулся в душе Иван. — А осенью бы о нем и не заикались. Были уверены в своих силах. А уж если просите перемирия, значит, не дают вам покоя наши диверсии и пропаганда. Нет, ироды, никогда не найти вам покоя на нашей земле! Хотя… Хотя можно бы принять эти условия, чтобы только вырваться отсюда. А на свободе я показал бы им перемирие!.. Вот только поверят ли мне товарищи? Не заподозрят ли в измене?..»

— Мне понятны ваши колебания, Кушниренко, Такой договор, согласно вашим традициям, правомочен заключать только подпольный горком партии. Да и то с благословения Москвы. Все это мне, конечно, известно. Но я не напрасно завел этот разговор именно с вами. Мы имеем четкое представление о настроении в вашем стане. И нынешнее ваше руководство считаем недолговечным. Надеюсь, вы не станете возражать, что значительная часть рядовых подпольщиков недовольна политикой своего руководящего центра, которая ведет к уничтожению жизненных сил родного края. Рано или поздно, а реалисты открыто выступят против фанатиков. А это значит, что нынешний состав горкома будет отстранен.

— Провокация!

— Воля ваша, но посудите сами: зачем бы я стал тратить столько времени на разговоры с каким-то советским диверсантом, если бы не был уверен в недолговечности подпольного горкома партия? Неужели вы думаете, что оказываю подобное уважение всем арестованным?.. Не стану умалчивать, мы видим в вашем лице будущего руководителя подполья. Не удивляйтесь, в своих предвидениях я редко ошибаюсь, они основываются на реальных данных разведки. А данные эти говорят, что рядовые подпольщики восхищаются вашими подвигами и умом… Может, вы станете возражать?

«А Петрович тоже намекал во время последнего свидания, что есть мнение кооптировать меня в члены горкома. Только откуда известно обо всем этом в гестапо? Неужели среди горкомовцев есть предатели?..»

Но размеренный голос не давал Ивану сосредоточиться.

— У вас есть все данные быть вожаком. Вы умный и волевой человек, приобрели опыт руководства еще в университете. А если учесть молодость, энергию… Одним словом, вы рождены быть кормчим. И если бы я мог помочь вам в этом…

Иван ужаснулся: «Что это? Палач Киева предлагает мне пост руководителя подполья? Да какое же это будет подполье, если его вожак будет в гестаповских руках? Нет, нет, уж лучше могила, чем стать игрушкой в руках врага! И почему этот бандит прилип именно ко мне с таким омерзительным предложением? Неужели Шнипенко так меня разрисовал? И вообще — почему гестапо не устраивает разгрома подполья, если оно так много знает о нем?..»

— Я вижу, вас удивило мое предложение. Напрасно! Мы стали врагами по чужой воле, а в действительности разве мы мешаем друг другу? Разве для нас не хватит места под солнцем?.. Неизвестно, как еще сложатся события дальше, так давайте подумаем о завтрашнем дне. Сегодня я помогу вам, а завтра…

«Провокатор! Только что заверял: карта большевиков бита, а сейчас — давайте подумаем о завтрашнем дне… Нет, меня нелегко сбить с толку! Я все понимаю. Вам нужно такое подполье, на котором можно было бы время от времени демонстрировать перед Берлином «кипучую» деятельность гестапо. Это же — ордена, медали, рыцарские кресты! Ради этого вы с радостью выпустите меня и даже «поможете» занять пост Петровича. Вам бы хотелось иметь такую куклу в своих руках…» И Иван ощутил ужас перед этим выхоленным высоколобым палачом. Тех, что пытали, он просто презирал, ибо чувствовал свое превосходство над ними, а этого боялся. Один ложный шаг, одно неосторожное слово, и этот хитрый хищник с интеллигентным лицом втянет его в свои сети.

— Не нужно! Не нужно мне никакой помощи! Я отказываюсь… От всех ваших предложений отказываюсь!

Иван понимал, что этими словами он подписывает себе смертный приговор. Ему только хотелось, чтобы его расстреляли сразу, а не тащили опять в подземелье на новые муки.

Но высоколобый как будто ничего не слышал. Заученно улыбаясь, протянул открытый портсигар. И только после того, как оба закурили сигареты, сказал все тем же невозмутимым тоном:

— Отказываться не спешите! Лучше подумайте хорошенько. Я дам вам возможность подумать.

Незаметным движением ноги он нажал под столом педаль секретной сигнализации — в кабинет ввалился конвоир.

— Господин хочет отдохнуть. Проводите!

Его поместили в камеру-одиночку на первом этаже. В сравнении со слепым вонючим казематом она была прямо-таки светлицей. Сухие, а не покрытые многолетней сыростью стены, топчан с матрацем вместо истлевшей соломы на холодном полу, а главное — в камере есть окно. Ничего, что оно крошечное, густо зарешеченное, прорезанное под самым потолком, все же через него можно увидеть кусочек неба. Иван сразу же бросился к окошку и, как глаза любимой, стал разглядывать прохладную синеву за решеткой. А небо было таким по-весеннему ласковым…

Не успел он оторваться от окна, как звякнул замок в двери — принесли обед. Порядочный ломоть пшеничного хлеба и полнехонький котелок пшенной похлебки с мясом. Не то что в тюрьме — на воле он редко видел такой сытный харч. «Не иначе как из солдатской кухни. Это высоколобый, наверное, старается. Думает, обедом и льстивым словом купит меня. Не на того напал!»

На следующее утро Иван так и сказал высоколобому на допросе:

— Предателем я не стану. Это — мои последние слова.

Тот, видимо, не впервые слышал такие ответы, так как внешне остался равнодушным. Только маленькие нежные пальцы стали мять сигарету:

— Что ж, меня не обрадовало ваше решение. Но этого надо было ожидать… Однако я постараюсь поколебать ваше решение.

На этом расстались.

VIII

Иван был уверен, что его опять потянут в подземную душегубку. Но, к великому его удивлению, конвоиры повели в одиночку. И смотритель, как и вчера, принес щедрый обед с солдатской кухни. Но на этот раз Иван не дотронулся до еды. Все его мысли и чувства вытеснил ледяной страх перед неизвестностью: что будет дальше?

Но об Иване как будто забыли. Другим на допросах ломали кости, рвали тело, вели на казнь, а он томился в напряженном ожидании перед зарешеченным оконцем. Так прошло трое бесконечно длинных суток. На четвертые сутки ему приказали собираться в путь. С полным равнодушием оставил он камеру и поплелся в сопровождении конвоира на тюремный двор. Там уже ждала закрытая машина. Значит, Бабий яр!..

Вот злобно зафырчал мотор. Машина закачалась на ледяных ухабах дороги. Теперь жизнь Ивана измерялась метрами…

— Выходи! — раскрылись дверцы.

Вышел. Но что это? Перед ним не заснеженный пустырь Бабьего яра, а закопченное гигантское сооружение. От неожиданности он даже сразу не узнал изувеченный взрывом железнодорожный вокзал. Только когда увидел окруженную эсэсовцами колонну людей с узлами на плечах, понял, куда попал. Но зачем его привезли сюда? Что с ним хотят сделать?

Нет, Иван не может поверить в свою догадку. Просто боялся поверить. Даже после того, как конвоиры сдали его под расписку пожилому майору, набивавшему пленными товарные вагоны. Поверил только, когда очутился среди рыдающей толпы. И заплакал. Не от горя, что его ждет каторга в Германии, а от радости, что спасся от смерти. Он не помнил, кто помог ему забраться в темный «телятник», как эсэсовцы заколачивали наглухо вагоны, как тронулся поезд…

К сознанию его вернула песня:

У неділю рано-вранці

Зозуля кувала.

У неділю рано-вранці

В Німеччину брали…

Выстукивали колеса на стыках рельсов, свистели в щелях ветры, а песня подстреленной птицей билась в груди. Иван не заметил, как и его голос вплелся в скорбную мелодию:

Залунали зойки, крики,

Гіркий плач дівочий.

Брали бранців душогуби

До темної ночі…

На дворе тоже ночь. Поезд все катится и катится на запад.

Наконец ослабела мелодия и оборвалась на высокой ноте. Осталась только ночь да тяжкие вздохи. Гложут невольников тоскливые думы: «Что ждет там, в Германии? Да и доедем ли до нее? А может, этот «телятник» станет братской могилой?..»

«Это, наверное, и есть моя могила, — сжатый со всех сторон, думает Иван. — Все мы тут помрем. Задохнемся! Вагон наглухо закупорен!..»

Как вдруг — толк-толк его кто-то локтем под бок. И горячий шепот в ухо:

— Нож есть?

— Нож? Зачем нож? Нет у меню ножа.

— В углу пол трухлявый. Был бы нож…

Иван окаменел: вот так новость! Непреодолимое стремление вырваться отсюда пронзило сердце, высекло в глазах слепящие искры. Любой ценой, но вырваться! Вот только бы раздобыть нож!

— У кого есть нож? Тут полы трухлявые…

Замер вагон. Тишина, тишина…

Но вот зашевелились, зашептались вокруг. Бросились к узелкам. И пошли, пошли по рукам ножи.

— Где трухлявые доски? — спросил Иван у невидимого соседа.

— Вот здесь, в углу.

— Расступись!

Толпа послушно шарахнулась из угла. Невольники прижались друг к другу.

Иван стал на колени. Ощупал доски, простукал, выверяя толщину и крепость досок. Нет, древесина не такая уж трухлявая. Но он сжал пальцами нож и на ощупь начал работу. Лезвие с трудом входит в дерево. Со скрипом. К тому же вагон на стыках раскачивается, и нож то и дело выскальзывает из рук.

Вскоре Ивана сменил человек, предложивший план бегства. Затем на его место встал третий, потом следующий и так далее. Работали старательно, торопливо. До рассвета надо было все закончить.

А поезд все мчался, мчался на запад…

Наконец проломилась первая доска. В отверстие сразу же ворвался упругий быстрый ветер и громкий стук колес. В вагоне с облегчением вздыхали: воля, скоро воля! Когда перерезали и вторую доску, отверстие увеличилось. А через полчаса выломали и третью. Теперь выход был готов!

Но кто осмелится первым броситься под движущийся вагон? Одно неосторожное движение — и попадешь под колеса…

— Попробую я, — сказал предложивший побег. — Если все благополучно…

Минута колебаний. Парень присел над отверстием.

— Ну, счастливо тебе! — нетерпеливо желали ему отовсюду.

Он медленно сполз в прорезанное отверстие. «Ну, скорее же! Скорее!» — так и рвалось с языка Ивана, но он сдерживался. Может, этот человек доживал последние секунды. Потом послышался треск разрываемой ткани, и темнота с прищелкиванием проглотила смельчака…

С болезненной поспешностью стал опускать Иван в отверстие ноги. Сильный воздушный поток сразу же подломил их, потянул под колеса. Ивану стало страшно. После всего пережитого — и попасть под колеса… Но не возвращаться же назад! Впиваясь пальцами в края досок, полез из вагона. Загремело, зазвенело возле самого лица. Казалось, что это не колеса, а изголодавшееся чудовище щелкало зубами, предчувствуя кровавый банкет. А сверху нетерпеливо:

— Да скорее там!

«Ну, будь что будет!» — Иван зажмурил глаза и, качнувшись в сторону, опустил доски. Еще сильнее заскрежетало над головой, еще мучительнее дернул ветер и закрутил, завертел…

Падение продолжалось только один миг, но этот миг показался Ивану вечностью. Он не ощутил удара о землю, не заметил, когда утих грохот поезда. Раскрыл глаза — над ним раскинулось предутреннее небо. И тишина. Непривычно настороженная и густая тишина. Неужели это она, долгожданная воля?..

— Ну как, руки-ноги целы? — услышал он знакомый голос.

Перед Иваном появилось знакомое скуластое лицо. А, это тот, кто первый предложил бежать. Ивану очень хотелось сделать что-нибудь очень хорошее этому парню, даже имени которого он не знал.

— Да как будто целы, — и стал приподниматься. И только тогда ощутил тупую боль в плече. Но что такое эта боль, когда ты на свободе!

— А я уж думал… Жду, жду, а ты не встаешь.

— Как другие? Прыгают?

— Об этом не время. Светает — нас могут заметить. Бежим отсюда!

«Чудесный парень. Кто я ему? А вот не бросил, заботится…» — подумал Иван, продираясь сквозь кустарники подальше от железнодорожного полотна. Они пересекли поле, на котором уже темнели проталины. Потом долго бежали. И только на опушке леса, не сговариваясь, упали навзничь на жесткий снег.

— Как же тебя зовут? — спросил Иван наконец. — Откуда ты?

— Из-под Остра я. Омельяном Калантырей звать.

— Ну, а меня Иваном. Выходит, познакомились.

— Куда станем путь держать, Иван? Домой мне никак нельзя. Опять на каторгу отправят… А родичей нигде нет. — И уже шепотом: — А что, если нам пуститься к партизанам?

«К партизанам? Это хорошо бы — к партизанам. Только где их искать?.. Да и что подумают обо мне в горкоме? Дезертир, предатель?.. — Иван понимал, что ему некуда идти. — Я должен вернуться в Киев. Поговорить с Петровичем. Чтобы не возникло никаких подозрений, скажу ему, что попался во время облавы. А по дороге в Германию бежал. Свидетель есть! Омельян доказал, что его можно не бояться».

— Я в Киев собираюсь. Может, вместе пойдем? Вдвоем оно бы спокойнее…

— А что я там стану делать?

— Была бы охота — дело найдется. И неплохое! — добавил Иван многозначительно.

— Мне что, можно и в Киев. Только бы не в Германию.

И они зашагали на восток…

IX

«Как мы уже сообщали через Студентку, Киев с первых же дней оккупации стал гнездом различных разведывательных и контрразведывательных органов Германии. За последние два месяца нам удалось изучить структуру и частично руководящий состав одного из крупнейших разведывательных органов «Абверштелле-Киев». Дислоцируется он на улице Кирова, 7/9 (бывший Крепостной переулок) под вывеской «ОКВ-Фербиндунгштелле». Подчиняется штабу «Абверштелле-Украина», находящемуся в Ровно, который в свою очередь подчинен оперативному отделу штаба «Валли» при ведомстве адмирала Канариса.

Руководителем «Абверштелле-Киев» с октября прошлого года является кадровый разведчик Отто Кремер (проживает на бывшей даче Петровского в пяти км от города). В состав вверенного ему органа входят такие отделы и группы:

1. Группа «Абверштелле-Альгемейн» (начальник — капитан Лазарек).

В ее задачи входит: вести контрразведывательную работу среди немецких и особенно венгерских солдат и офицеров киевского гарнизона; вербовать агентуру из вражески настроенных к Советской власти военнопленных для обучения в диверсионно-шпионских школах (одна в г. Полтаве, а другая в г. Мюнстере); с ведома «Абверштелле-Украина» засылать провокаторов и террористов в советские вооруженные силы: собирать сведения о наших военачальниках, ставших командующими корпусами и армиями уже в ходе войны.

2. Группа «C» (начальник — капитан Петерс).

Укомплектована наполовину бывшими эмигрантами. Ведет контрразведку среди различных группировок и течений украинских и польских националистов. Особый интерес проявляет к так называемым «самостийникам» и «автономистам». Кроме того, наблюдает за деятельностью автокефальной православной церкви.

3. Группа F-IV (руководитель — доктор Нейман).

Занимается выявлением и обезвреживанием советских разведчиков, парашютистов, партизан. В ее распоряжении — радиоцентр по перехвату и расшифровке радиограмм советских станций.

4. Группа (шифр не установлен). Руководитель — доктор Паульзен.

Проводит работу по раскрытию партийного и комсомольского подполья. Известно, что Паульзен конкурирует с высшими руководителями киевского гестапо. В его распоряжении — целый штат платных агентов и провокаторов.

5. Группа — «K-III» (начальник — подполковник Генхарт).

Ведет борьбу с саботажем, диверсиями и различными проявлениями вредительства на промышленных предприятиях, на стройках мостов, дорог и в сельском хозяйстве, пригородной зоны.

6. Группа — R-IV (начальник — капитан Кемпф).

Административно-хозяйственная. Обеспечивает деятельность всех выше упомянутых групп. Имеет типографию, склады снабжения, транспорт.

Формально «Абверштелле-Киев» подчинен также и отдел «Виртшафт-III». Но это только формально. Насколько нам удалось установить, «Виртшафт-III» является абсолютно самостоятельным разведывательным органом. Размещен он в разных концах города. В своей работе опирается как на сотрудников «Абверштелле-Киев», так и на политическую полицию СД (гестапо). Основное его ядро — киевский филиал оперативного штаба министерства Розенберга. Следует отметить, что деятельность этого органа распространяется не только на Киев, но и на всю Украину, где введено гражданское управление.

Возглавляет «Виртшафт-III» майор Гвидо Гласс (немец лет сорока пяти — сорока восьми, родом из Вены, немного владеет русским языком. Его резиденция в помещении штадткомиссариата). Заместитель Гласса — обер-лейтенант Герберт Бальдерманн (немец русского происхождения, до революции длительное время проживал в Москве и в Киеве). Однако настоящим руководителем этого разведывательного органа надо считать личного советника Розенберга по восточным вопросам доктора Георга Рехера. (Настоящая фамилия — Григорий Квачинский, в прошлом один из деятелей украинской Центральной рады, который в 1918 г. эмигрировал с гетманом Скоропадским в Германию и длительное время возглавлял там так называемую Свободную Украинскую академию. В Киеве бывает наездами.)

Круг вопросов, которыми занимается «Виртшафт-III», довольно широк. Это — антисоветская пропаганда, экономическая разведка как на оккупированной, так и неоккупированной территории Советского Союза, контрразведывательная работа по выявлению различных антифашистских групп и организаций, вербовка и подготовка высококвалифицированной шпионской агентуры, церковь, снабжение рабочей силой немецких предприятий, эксплуатация экономических ресурсов Украины.

Антисоветская пропаганда. Ведется в тесном контакте с органами гестапо и имеет целью вызвать у местного населения ненависть к идеям коммунизма. Непосредственно ею занимается специальная группа (семь человек) из филиала оперативного штаба Розенберга. В ее руках — профашистская пресса, радио, фронтовая кинохроника. Не исключаются и другие средства идеологического влияния. Широко используются церковные амвоны, платные агитаторы (отбираются самые продажные элементы и после определенной подготовки направляются на рынки, предприятия и в другие людные места с наказом клеветать на все «советское»). Кроме того, эта группа время от времени устраивает «разоблачительные выставки» (существовал даже музей «23 года в большевистском рабстве»), распускает по городу через своих агентов мерзкие сплетни о руководителях нашей партии и правительства, рассылает угрожающие письма и другое.

Экономическая разведка разделена между двумя группами.

Задачи группы «ОСТ-Е-I» сводятся к тому, чтобы выявить на оккупированной территории все материальные и духовные ценности, изготовлять экономические проспекты для немецких фирм, составлять техническую документацию для тех заводов и предприятий, которые могли бы быть введены в действие без больших капиталовложений для обеспечения нужд действующей армии, привлечь к работе тех ученых из числа местной интеллигенции, которые смогли бы принести максимальную пользу немецкой экономике. Размещается «ОСТ-Е-I» на бульваре Шевченко, 18.

Группа «ОСТ-Е-II» занимается исключительно сбором разведывательно-экономических сведений о неоккупированной территории СССР. Во всех лагерях военнопленных эта группа имеет своих представителей, которые проводят опрос пленных по специально изготовленным анкетам (Место работы до службы в армии? Характер предприятия? Количество рабочих? Базы снабжения? Транспорт?). Потом эти анкеты поступают в бюро экспертов, в составе которых работают и несколько киевских профессоров — специалистов по технике. На основе этих анкет, а также технических справочников, журналов, книг составляются подробные описания промышленных районов, городов и даже отдельных объектов. Особый интерес «ОСТ-Е-II» проявляет к дислокации эвакуированных в глубокий тыл предприятий оборонного характера. Все полученные сведения направляются непосредственно в Берлин. Размещается эта группа (бюро экспертов, типографское бюро и переводчики) в помещении редакции «Нового украинского слова». Конечно, без всякой вывески или названия. Поэтому о ее существовании мало кто знает.

Свою контрразведывательную деятельность по выявлению антифашистского подполья в пределах генерал-комиссариата «Виртшафт-III» проводит в тесной взаимосвязи с органами гестапо и группой Паульзена, но ни к системе заложников, ни к массовым расстрелам не прибегает. Основной ее метод — агентурная работа, неусыпное наблюдение за всеми прослойками населения. Теперь точно установлено: на всех киевских предприятиях, во всех учреждениях, во всех районах округа этот отдел имеет платных агентов. Как правило, они объединяются в кустовые резидентуры, во главе которых стоят опытные и испытанные на практике шпионы. Резидентуры эти зашифрованы под хозяйственные или торговые учреждения. Так, в Киеве под видом немецких фирм «Омега», «Туннель-Тифбау», «Диккарт» действуют контрразведывательные органы. Неопровержим и тот факт, что корреспондентские пункты «Нового украинского слова» являются не чем иным, как резидентурой «Виртшафт-III» (надеемся в ближайшее время получить списки «сотрудников» этих корпунктов, каковые и передадим через связного). Свою агентуру «Виртшафт-III» вербует в основном из числа смертников (политически нестойких лиц, разоблаченных разведчиков и подпольщиков), а также из кулацких элементов. При Дарницком лагере военнопленных с октября прошлого года находится специальная группа вербовщиков (руководитель — зондерфюрер Касснер, его заместитель — шарфюрер Оскар Ольб). Завербованные там агенты после тщательной проверки направляются на учебу в специальную школу, которая расквартирована в районе Святошина. Школа эта замаскирована под обычный лагерь военнопленных. Сейчас в ней обучается около ста человек разных национальностей. Подготовка ведется по таким профилям:

а) агенты для засылки в партизанские отряды;

б) агенты для засылки в партийное подполье;

в) агенты для выявления антифашистски настроенных лиц в полиции и административно-хозяйственных учреждениях;

г) агенты для засылки в советский тыл.

При святошинской школе есть большой склад гражданского и военного обмундирования, (им обеспечиваются агенты, отправляющиеся на задание), первоклассная фотолаборатория, библиотека с подшивками газет «Правда», «Известия», «Красная звезда» и записями важнейших передач советского радио. Известно также, что там функционирует инженерно-технический центр под шифром «ОСТ-Ц-Би» (начальник — капитан Сиверс). Этот отдел специализируется на изготовлении всевозможных фальшивых документов, разных чертежей, обрабатывает данные аэрофотосъемок, печатает лжесоветские листовки и газеты.

По данным, которые, однако, требуют еще уточнения, первый выпуск агентов святошинской школы должен состояться в ближайшие недели. Мы прикладываем все усилия, чтобы раздобыть списки святошинских «выпускников». Но настойчиво просим наладить с нами оперативную и надежную связь. Мы имеем возможность регулярно снабжать ЦК и советское военное командование архисекретными фашистскими документами, которыми сами в силу уже известных вам причин не всегда можем эффективно воспользоваться. Нужна, тысячу раз нужна надежная и оперативная связь!..»

Петрович кончил читать донесения в ЦК, но глаз от бумаги не отрывал. Сидел подперев голову рукой, печально смотрел на убористые строчки, стоившие стольких нервов и усилий. Он понимал: без списков абверовской агентуры вряд ли это сообщение об осиных гнездах фашистов в Киеве принесло бы большую пользу советскому командованию. Нужны списки, крайне нужны списки агентуры! А как раздобыть их, пока продажные души не расползлись из Святошина? Удастся ли Олесю и на этот раз выйти сухим из воды? Ведь, кроме Олеся, никому из подпольщиков не под силу выполнить такое задание. Но он хорошо знал и то, чем заплатит Олесь за малейшую неосторожность. Поэтому, как никогда, тревожился о судьбе юноши.

С тех пор как Олесь переселился с Соломенки на квартиру отца, Петрович вообще потерял покой. У него не было ни малейшего сомнения, что за парнем установлен строгий надзор. А он ведь так неосторожен! Как и раньше, раздобывает из секретных сейфов ценные сведения и щедро снабжает ими подпольный горком, хотя никто его к этому не понуждает. Более того, Петрович не раз уговаривал Олеся не размениваться на мелочи, не рисковать напрасно. Но где там: он действовал с пылкостью орленка, который наконец поверил в силу собственных крыльев. Это и радовало, и беспокоило Петровича. Рано или поздно, а оккупанты заметят, что из их рук выскальзывают секреты, и тогда…

— Вы, кажется, прочитали?

Петрович вздрогнул — он уже совсем забыл о посланце Центрального Комитета партии. Взглянув на худощавого черноглазого паренька, сидевшего напротив с миской на коленях, усмехнулся виновато:

— Да, Сергей, уже прочитал.

Тот красноречиво поглядел на часы, висевшие на стене.

— Ты совершенно прав: у нас времени в обрез. Можешь разводить гипс…

Пока Сергей размешивал в миске медицинскую муку, Петрович складывал полосками свой отчет о шестимесячной работе киевского подполья, расширенный перспективный план, списки ответственных руководителей генерал-комиссариата, гестапо, комендатуры, управы…

— У меня готово, — блеснул глазами Сергей и начал закатывать левый рукав выше локтя. — Можете бинтовать.

Петрович с какою-то робостью принялся за непривычное дело. Разве мог он когда-нибудь подумать, что ему своими руками придется накладывать гипс? Не спеша обматывал бинтом совершенно здоровую руку юноши, а под нитками марли постепенно скрывались свернутые полосками донесения в ЦК. Спрятать документы под гипсом — это идея Сергея, уже второй раз сумевшего пробраться на оккупированную территорию. Конечно, он был прав. Хотя загипсованная рука — немалая помеха в дороге, но так надежнее. Кому из фашистов придет в голову сдирать грязные бинты?

— Надеюсь, Сергей, ты не забудешь, что я говорил? Так и скажи в ЦК: киевское подполье вышло на широкую дорогу. У нас есть разветвленная организация, мы имеем прекрасную информацию… Одно только мешает нам в работе: отсутствие регулярной и оперативной связи с Большой землей. А без такой связи нам никогда не стать по-настоящему грозной силой. Поэтому мы настойчиво просим, чтобы в Киев немедленно прислали радиста. Хотя бы одного! О месте высадки и явки я уже говорил. Напоминаю: лучшим для этого, с нашей точки зрения, является район междуречья Днепра и Десны. Сейчас весна, и путь оккупантам туда отрезан…

— Я помню все.

— Еще передай: нам нужны средства. Сам же видел, в какой нужде мы здесь перебиваемся. Подполье разрастается, и фашисты не могут этого не замечать. Гестаповские и абверовские агенты уже давно шарят повсюду, пытаются напасть на наши следы. Поэтому товарищам, которым угрожает провал, приходится переходить на нелегальное положение. Кроме того, многим нашим, особенно из молодежи, угрожает отправка на немецкую каторгу. Они также вынуждены идти в нелегалы… Недели две назад произошел такой случай: внезапно исчез один из организаторов комсомольского подполья. Мы с ног сбились, разыскивая его. И все безрезультатно. Думали: гестаповцы выследили его. А позже выяснилось, что его схватили во время облавы для отправки в Германию. Хорошо, что он парень разбитной и сумел бежать из невольничьего эшелона. Ночью прорезал дырку в дне вагона и прямо на ходу выпрыгнул. Но ведь такая счастливая случайность не всем выпадает… Поэтому, чтобы сберечь руководящие кадры, мы вынуждены широко практиковать переход на нелегальное положение. А без средств прокормить несколько десятков человек в вымирающем от голода городе дело очень нелегкое. Так что мы просим хоть немного помочь нам деньгами. Через месяц-полтора сами добудем все необходимое, когда сформируем партизанский отряд. Но сейчас…

— Не беспокойтесь, я все передам.

Когда рука была перевязана, они распрощались. Сергей лег перед дальней дорогой отдохнуть — на рассвете его должны были проводить за Днепр, — а тем временем Петрович решил навестить Ковтуна, получить «почту» от Олеся и оставить текст листовки для типографии.

Уже вечерело. Но солнце светило все еще ясно и игриво. И воздух был по-весеннему душистый, напоенным кисловато-терпким ароматом набухших почек. Правда, в садах еще лежал снег. Посеревший, пропитанный влагой, он цепко держался за землю. Но было ясно: вот-вот дохнет теплый ветер, начнется бурное половодье — и зима отойдет в небытие.

«…Зима ушла в прошлое! Наступила пора великого посева, — повторял про себя Петрович запомнившиеся ему строки. — Каждый, кому дорога честь и свобода, должен стать сеятелем зерен, из коих созреет урожай победы над врагом… Бросайте работу, беритесь за оружие, идите в леса! К борьбе, киевляне!»

На Соломенку Петрович пришел со светлыми мыслями и радужными мечтами. А Микола встретил его хмуро:

— Тебя давно Олесь ждет.

— Что случилось?

— Заходи в дом, расскажет.

С недобрым предчувствием перешагнул порог жилища, которое было для него не раз надежным убежищем. Олесь, завидев старшего друга, не кинулся, как бывало прежде, навстречу. Встал, протянул руку, сказал:

— Чуть не лопнуло терпенье… Уже собирался бежать… Хорошо, что ты подоспел.

— Не опасно ли, что ты сюда пришел? Отец ведь…

— Он знает, что я к Миколе захаживаю. Я намеренно не скрываю. Так лучше.

«Так действительно лучше. Меньше подозрений. С Миколой они ведь были соседями, давнишними друзьями, а сердечность — в характере Олеся… Что ж, пусть Рехер гордится сердечностью сына».

— Я принес списки всех шнипенковских «корреспондентов». Полюбуйся!

Петрович взял обыкновенный исписанный листок бумаги. Ему хотелось сказать какие-то особенные слова, но в это мгновение не нашлось в памяти слов, достойных мужества Олеся.

— Я не только списки принес. Я пришел предупредить, что возле тебя вьется предатель…

— Предатель?

— Да, кто-то из твоих приближенных фашистский агент.

— Откуда ты это взял?

— Я слышал о нем разговор.

Тонкие жала впились в сердце Петровича.

— Расскажи по порядку. Возможно, это — очередная провокация гестапо.

— Не думаю, — Олесь закурил. — О предателе я узнал сегодня. Когда пришел домой обедать. Вообще я не хожу обедать, а сегодня, сам не знаю почему, пошел. Сел на кухне, жду, как вдруг слышу: в комнате голоса. Я сразу же узнал голос полицейфюрера. Он к отцу в последнее время что-то зачастил. Сначала разговор шел о чьем-то приезде, об охране. Этого я не понял. Потом они заговорили о каком-то пари. Смеясь, Гальтерманн сказал: «Уверяю вас, что вы проиграете, господин Рехер…» Отец, тоже смеясь, ответил: «Рано успокаиваетесь, герр бригаденфюрер. В таких делах обычно мне везет». — «Но прошел ведь уже месяц!» — заметил Гальтерманн. «В моем распоряжении еще есть время. Теперь их логово уже под «рентгеном». Могу порадовать вас: в окружении Ивкина уже есть наш человек». Я четко услышал слова: «В окружении Ивкина уже есть наш человек…» Не думаю, чтобы это была провокация. В таких делах отец не шутит…

Петрович давно уже этого ждал. Гестапо всегда обращается к услугам предателей. Но беда Петровича состояла в том, что он по своей природе был человеком доверчивым и несколько терялся в таких ситуациях. А что, мол, если подозрение падет на невиновного?

«Прежде всего надо созвать заседание горкома… Хотя нет, лучше предупредить товарищей каждого в отдельности, — решил он. — Предупредить и не подавать знака. Пусть тот гад думает, что я ничего не знаю. А Микола пусть печатает листовку. Формирование партизанского отряда придется ускорить. Недельки две еще бы продержаться, пока не начнется разгром. Чтобы успеть вывести из города людей…»

— Вот такие-то, Петрович, вести. Неважные, но что поделаешь. Узнаю что-нибудь новое, немедленно дам знать. А сейчас пойду: мне пора.

X

В гулкой тишине испуганно звякнула металлическая щеколда, скрипнула наружная дверь. Воровато и зловеще. От этого скрипа у Ивана кольнуло сердце. Не помня себя, вскочил он с холодной постели: «Что там? Неужели он выследил и прислал своих янычар?»

По заледенелым струпьям снега под окнами заскребли чьи-то торопливые шаги. Иван облегченно вздохнул. «Да ведь это же Олина! Она каждое утро бегает к колодцу». Опять лег, закрыл глаза, Но сон бесповоротно исчез. В голову мутными ручьями потекли тревожные мысли. И не хватало сил, чтобы вымести из души тревогу. «Эх, если бы ночь затянулась лет на десять и заморозила все вокруг… Проснуться бы по окончании войны…» Но грядущий день уже неумолимо раздувал на краю неба костер, и день этот надо было как-то пережить.

С ведром воды вернулась на кухню Олина. Иван слышал, как она дует на задубевшие пальцы, как раздувает пламя в плите, переставляет пустые кастрюли. Ивана раздражал этот шум за дверью; он так и порывался накричать на Олину: «И какого черта ты там возишься! Все равно обеда не сваришь — не из чего. Лучше бы лежала и не мешала другим». Но сдержался. Натянул на голову одеяло, стиснул зубы и занемел.

На скамье задвигался Омельян. Иван насторожился: «Неужели и этого поднимает нечистая сила?» Позевывание, хруст суставов, опять позевывание. Затем — шлепанье босых ног по доскам и шуршанье одежды. «Омельян тоже встал. Ну, теперь начнется!..» Иван знал, что Омельян станет сейчас делать зарядку, потом пойдет на кухню умываться и будет там хихикать с Олиной.

Омельян и впрямь поплелся на кухню. Оттуда донесся плеск воды и приглушенные голоса. Слов не разобрать, но Иван по тону отгадал: разговор серьезный. «О чем бы это они? — на мгновение вспыхнуло любопытство, но он погасил его. — Не все ли равно о чем. Пусть себе болтают сколько влезет. Только бы меня не трогали».

Полжизни, кажется, отдал бы Иван, чтобы только не вставать, не думать о еде, о гестаповских шпиках. До тошноты, до неистовства все это ему надоело. Ведь с тех пор, как он бежал из эшелона и добрался с Омельяном до Киева, он не знал ни минуты покоя. Как тень, ползла за ним боязнь снова встретиться с тем палачом, который предлагал ему перемирие. Образ седовласого тевтонца преследовал Ивана даже во сне. Иван был уверен, что гестаповцы непременно начнут его разыскивать, как только узнают о его бегстве из эшелона. А встретиться с ним вторично… Поэтому он неделями никуда не выходил из дома Олины, чтобы не попасть вторично в их силки. Но так ли надежно это укрытие? Гестаповцы в любой момент могут сюда нагрянуть. Нужно немедленно что-нибудь придумать…

Из кухни вернулся Омельян. Уже по шагам можно было угадать, что он чем-то недоволен. «Наверное, ушел от Олины несолоно хлебавши. Молодец дивчина! — обрадовался Иван. — Но зачем он надевает ватник? Куда собрался? Никогда он не выходил из дома так рано… Может, Олина послала его на базар?»

Одевшись, Омельян подошел к кровати Ивана:

— Ты спишь?

Притворился спящим.

— Послушай, Иван, — потряс он его за плечо.

Тот не откликнулся.

— Ну, спи. Черт с тобой!

Вдруг Ивана охватила тревога: а что, если Омельян задумал неладное?

Спросил сонным голосом:

— Ты куда?

— Я ухожу от вас. Совсем.

— Совсем? — Иван вскочил с постели. — Да ты что?

— А ты думал, я век буду тут около вас сидеть? Довольно, насиделся! Дураков нет.

Иван вдруг почувствовал себя до крайности одиноким. Казалось, никогда еще у него не было столь острой нужды в надежном друге. Нет, нет, Омельян должен остаться! Его надо удержать!

— Почему же ты так внезапно? Хотя бы предупредил…

— Предупредил… А ты что, не знаешь, зачем я сюда шел?

Да, планы Омельяна и его желания Иван знал еще с тех пор, как они отдыхали в лесу после бегства из поезда. Омельян никогда не скрывал своего горячего стремления мстить оккупантам. Не раз он заводил об этом разговор. Да только Иван был сдержан, не спешил перед ним открываться. Все выжидал, приглядывался к новому другу, боялся довериться человеку сомнительному. «Вот и дождался!»

— Послушай, Омельян, ну, куда ты пойдешь один? — спросил он, догадываясь, куда мог собраться Омельян. Человеку, у которого фашисты уничтожили семью, путь один — в партизаны.

Иван с огромной радостью и сам бы ушел в леса, но его удерживал в городе не то долг, не то страх перед горкомом партии. «Что могут там подумать? Как оценят подобный поступок? Еще, чего доброго, окрестят ренегатом, отступником… Петрович и так что-то подозревает. Вряд ли он поверил моим рассказам о бегстве из эшелона… А может, до него дошел слух про надпись Евгена на стене камеры? А что, если Платон… — От этих мыслей гудела, туманилась голова, а на затылок снова упала ненавистная ледяная шапка. — Эх, если бы Микола не попал в беду, минуты бы здесь не остался! Пусть бы говорили горкомовцы что им вздумается, а я делал бы свое дело: формировал повстанческую армию… Но где теперь Микола? Идти же просто куда глаза глядят…»

— Не ходил бы ты один, Омельян. Такое время…

— Можешь не волноваться, друзей я себе найду. Слава богу, честные люди еще не перевелись на нашей земле. Слышал, что творится в лесах за Верхней Дубечней? Вот туда и пойду.

Не прощаясь, Омельян зашагал к дверям.

— Останься, прошу тебя.

Тот обернулся, сморщил широкий нос:

— Можешь не просить. Нечего мне здесь делать. Я думал, что ты…

— Ты правильно думал. Я не трус… Если б ты знал обо мне побольше… — Иван, заметив, что Омельян отпустил дверную ручку, продолжал: — Я тебе серьезно говорю: не пожалеешь, если останешься. А о моих делах… Эх, если бы ты хоть немного знал меня!

— Так чего же ты молчал!

— Я не из тех, кто любит о себе говорить. Да и вообще…

— Остерегаешься? И это после всего? Ну и Фома неверующий! Неужели я не доказал…

— Не осуждай: время нынче такое.

Минута молчания. Потом Омельян примирительно:

— Что же, ты прав. Теперь и отцу родному нельзя довериться. Извини за резкость, но знаешь, что творится тут? — Он ткнул себя кулаком в грудь. — Криком душа кричит. Другие оккупантов бьют, а я…

— Не беспокойся, хватит и для тебя дел.

— Ну, а что, например, ты можешь мне предложить? Конкретно.

Этот вопрос опять насторожил Ивана, но только на миг. Довольный, что Омельяна удалось уломать, он не стал скупиться на обещания:

— Кое-что могу. Об этом скоро узнаешь. Сегодня после обода у нас будет важная встреча. А дальше видно будет…

— Вот это дело! Спасибо, друг! — и улыбка заиграла на лице Омельяна.


…После обеда они отправились на свидание с руководителем «тройки», которая по заданию Платона действовала на речном складе. День был по-вечернему погожий и теплый. Улицы уже очистились от снега, просохли, лишь кое-где из-под уцелевших заборов проглядывала слякоть. Однако Ивана мало радовал приход весны, его мучила мысль — не поспешил ли он разгласить тайну, правильно ли поступил, взяв с собой Омельяна? «Парень-то он как будто бы и надежный. И, главное, смелый, находчивый. Но лучше было бы, пожалуй, еще выждать, приглядеться. Но тогда он не стал бы ждать! Нет, все-таки его надо было взять… Да и велика ли беда, если он узнает кое-что? Не с Петровичем же я собираюсь его знакомить…»

Вышли на Большую Подвальную. И тут произошло именно то, чего Иван все эти дни ждал и больше всего боялся. В черной легковой машине, проезжающей мимо, он увидел своего недавнего высоколобого мучителя. Да, это был он, тот самый гестаповец с аристократическими манерами и маленькими выхоленными руками. А рядом с ним… рядом с ним сидел Олесь Химчук. Непринужденно раскинувшись на сиденье и с вялой улыбкой на губах. «Так вот с кем ты водишь дружбу, гадина! — задохнулся Иван от давящей злости. Ему вдруг показалось, что во всех его бедах виноват Олесь. — А я эту гремучую змею человеком считал. Прощения даже просил… Дурак! Какой же я дурак! Почему не придушил еще тогда, в университете?.. Ну, уж теперь-то ты не выскользнешь из моих рук! Не выскользнешь!» Он смотрел вслед машине, и на его бледных губах играла зловещая усмешка. Она даже Омельяна обеспокоила.

— Что с тобой? Чего остановился? Не пойдем?

— Пойдем, пойдем… От своих слов я не отступлюсь.

XI

Олесь был крайне удивлен. Отец не звонил ему в редакцию о тех пор, как они жили под одной крышей, а тут на тебе — телефонный разговор.

— Что делаю? Перевожу кое-что для редактора.

— А как настроение?

— Как всегда.

— У меня есть предложение: давай устроим сегодня небольшую прогулку. Вдоль Днепра. Там, говорят, ледоход начался. Согласен?

Ледоход! С детства Олесь любил ледоход и, сколько помнил себя, каждую весну приходил на днепровские кручи любоваться вскрытием Славутича. Это зрелище всегда пробуждало в его душе чувство радости. И вдруг такое предложение!

— Собственно, я не против.

— Собирайся.

— Так сразу? Но ведь статьи…

— Собирайся. Через десять минут я буду у подъезда.

Действительно, минут через десять он подъехал к редакции. Олесь не успел даже предупредить Шнипенко, увидел в окно плоскую черную спину машины и поспешил вниз по ступенькам, на ходу застегивая пальто.

Отец встретил Олеся широкой улыбкой. Предупредительно распахнул дверцу, пригласил к себе на заднее сиденье. Нетрудно было заметить, что настроение у него приподнятое, игривое. «Что это он сегодня точно именинник? — спросил себя Олесь. — Приятное известие из Берлина получил или какое-нибудь дельце удачно провернул?» Но ни словом не обмолвился. Между ними так повелось: ни о чем не расспрашивать друг друга.

Когда машина покатила к Днепру, Рехер вдруг спохватился:

— Что за напасть! Забыл больного приятеля проведать. Обещал и забыл… И как это у меня из головы выскочило? Слушай, сынок, ты не рассердишься, если я на минутку к нему заскочу?

— Разве ж за это сердятся? Иди, раз обещал.

Шофер получил приказ ехать на Печерск.

У Олеся даже дыхание перехватило, когда машина остановилась возле двухэтажного дома, в котором проживали Крутояры. Недоброе предчувствие червяком шевельнулось в груди: «К кому это он собирается заходить?»

— Пойдем вместе, сынок. Что тебе тут одному скучать. А больной только рад будет… — и он любезно раскрыл дверцу.

Олесю ничего не оставалось, как идти. Вот и знакомый подъезд.

«По этим ступенькам ходила Светлана… Любопытно, не к Крутоярам ли он?!»

Отец постучал к Крутоярам. Раскрылась дверь — на пороге появилась Глафира Дионисиевна. Пригласила гостей в комнату. У Олеся похолодело в груди. Словно чужими шагами вошел он в холодный, темный коридор, в кабинет. Увидел Дмитрия Прокофьевича, неподвижно лежавшего с вытянутыми костлявыми, восковыми руками, и почувствовал, как странное равнодушно наполняет все тело. Теперь он догадывался, какая роль отводилась ему.

Но разговор о Светлане не заходил. Отец держался с Крутояром как с давним приятелем. Расспрашивал о самочувствии, советовал, какие принимать лекарства, обещал прислать добавочные продовольственные карточки.

— А как там твой соединительный раствор? Еще не застыл?

— О чем спрашиваешь? Вон смерть стоит у меня в изголовье, а ты — раствор…

— Ну, смерть ты гони прочь, Дмитрий. О смерти тебе никак нельзя думать. Это грех — не завершить дела, которому посвятил всю жизнь. Ты еще удивишь мир!

— Я и так удивлял его больше, чем нужно.

— Пан Квачинский, вы бы повлияли на него. Только о смерти и говорит… — вмешалась в разговор Глафира Дионисиевна. — Я вас очень прошу: позаботьтесь о нем.

— А я за этим, собственно, и пришел, Глафира Дионисиевна. Послушай, Дмитрий, ложись-ка ты в военный госпиталь. Я давно обо всем договорился. Там прекрасные врачи. Уверен, они тебя быстро на ноги поставят.

— Зачем мне все это? Никакие врачи теперь мне не помогут. С тех пор как не стало Светланы… — его голос оборвался.

Тишина, тишина.

«Неужели им так и не сообщили о Светлане? Почему Петрович запретил заходить сюда и мне?»

— А вы напрасно так беспокоитесь о дочери, — промолвил Рехер загадочно. — Насколько мне известно, она жива и здорова.

«Известно? Откуда известно?!.» — чуть не вскрикнул Олесь.

Всплеснула руками Глафира Дионисиевна.

— Неужели это правда? Неужели?..

— Хорошенькое утешение! — воскликнул Крутояр, чтобы оборвать жену. — Как она могла спастись?

— Сейчас такие времена, что и мертвые воскресают. А верные друзья могли помочь Светлане спастись. Не так ли, сын?

— Конечно, могли.

— Где же она, пан Квачинский?

— Вот этого я сказать не могу. Земля большая, и для умного человека местечко всюду найдется. Но не горюйте: такая девушка не пропадет.

Олесь видел, как закрыл глаза Дмитрий Прокофьевич, чтобы скрыть слезы. И если бы не дрожащая улыбка на истощенном лице, можно было бы подумать, что он лишился чувств. Так они и оставили его с улыбкой на бескровных губах. Когда спускались по лестнице, Рехер заметил:

— Вытри пот со лба. Простудишься.

Больше никто из них не проронил ни слова до самого Днепра. К чему слова, если они и так прекрасно понимали друг друга!..

Славутич неистовствовал. Пробудившись от тяжелого забытья, осатанело рвал он на себе ледяные кандалы. Под могучим напором с грохотом и стоном крошился толстый ледяной панцирь. Неудержимый поток подхватывал льдины и нес в безвестность. И не было в мире сил, которые сдержали бы этот поток! Зима отступала.

С нетерпением ждал Олесь этого времени. Ему казалось, что с наступлением весны кончатся ненавистные дни неволи. Но и Днепр уже тронулся, а Красная Армия была далеко. Более того, немецкие газеты подняли шум о поражении советских войск в районе Барвенкова. Была ли это правда или нет, Олесь не знал, но зато он видел, что фашисты активизировали работу по ликвидации подполья. И в этом, конечно, не последнюю скрипку играл его отец. «Он совсем не случайно заманил меня к Крутоярам. Он подозревает… Надо немедленно предупредить Петровича. Пусть оставит город. Ему нельзя здесь оставаться. Если уж я… Любопытно, а что он собирается сделать со мной?»

Рехер, опершись грудью о гранитный парапет, стоял без шапки и задумчиво смотрел на взбунтовавшуюся реку. На его непроницаемом лице — легкая грусть, как у людей, вспоминающих что-то далекое и неповторимое…

— Меня всегда волнует ледоход, — услышал Олесь мечтательный голос. — Какая величественная гармония природы! Подумать только: сколько усилий нужно, чтобы разорвать такие страшные кандалы! Но удержали ли они хоть раз седого Славутича? Никогда! И все это потому, что природа так мудро устроена. Маленькие полевые ручейки поят своими соками речки и озера, а те отдают свои воды Славутичу, а он, вобрав в себя силу своих детей и внуков, становится непобедимым в этом титаническом поединке. Единство, достойное удивления! Вот у кого бы нам учиться. Если бы сыновья всегда шли дорогой отцов, а отцы не сходили с пути дедов и прадедов, люди никогда не знали бы оков. Но среди людей не прекращаются распри, несогласия. Поэтому-то и удается так легко набрасывать им на шею ярмо. И что с того, что отдельные одиночки готовы принести себя в жертву ради свободы? Одному оковы не разорвать…

Не нужно было долго размышлять, чтобы понять, куда клонит Рехер. Знакомая песня! Не раз уже заводил он речь о необходимости духовного единения между поколениями, не раз призывал Олеся поверять ему свои идеалы. Но сын оставался глухим к его призывам.

— Послушай, мальчик, — рука Рехера легла на руку Олеся. — Давай поговорим о наших отношениях. Только абсолютно откровенно. Как на исповеди. Ты ведь, кажется, уже убедился, что меня бояться нечего?.. Меня очень беспокоят наши отношения. Чужие мы с тобой. Сколько времени прошло, как мы живем под одной крышей, но родными так и не стали. Ты что-то скрываешь от меня. Я не знаю, где ты бываешь, о чем думаешь, с кем встречаешься.

— А ты бы хотел, чтобы я отчитывался перед тобой?

— Совсем нет. Единственное мое желание, чтобы ты считал меня отцом. В душе. Конечно, двадцать лет разлуки нелегко переступить, но не моя в том вина, что нам выпала такая доля. Я любил твою мать, светлой любовью любил и мечтал сделать ее самой счастливой женщиной на свете. Но жестокий сапог нашей беспокойной эпохи растоптал мои мечты. Судьба украла у меня и родину, и любимую, и здоровье. Теперь один ты — моя надежда и отрада. Но ты чураешься меня…

«А в самом деле: что хорошего было у него в жизни? Без семьи, без отчизны…» Олесю на мгновение стало жаль этого седоволосого человека, прожившего так бесцельно свою жизнь. На одно-единственное мгновение. Слишком противоречивые чувства гнездились в его душе. Отца, о котором он мечтал еще с детства, он любил нежно и верно. Однако это нисколько не мешало ему вот этого отца, который отрекся от родины и возлюбленной ради какого-то призрачного идеала, презирать как человека, который слонялся по политическим свалкам Европы, а теперь примчался разорять родную землю. И Рехер почувствовал эти противоречивые чувства сына.

— Я понимаю, тебе не по нраву, что я связал свое имя с палачами. Но часто ли судьба спрашивает согласия, выбирая нам дорогу? Прошу тебя поверить: мои руки, моя совесть чисты перед народом, из которого я вышел. Я всегда хотел для него добра. И сейчас тоже делаю все… О, если бы ты узнал о моих мыслях!

«О чем это он? А может, как говорил Петрович, корыто треснуло — и он… — В лицо Олеся ударила жаркая волна, а в груди что-то затрепетало. — О Светлане знает, а молчит. Хотя, что можно ей причинить? А вот Петровича… Зачем же он тогда охотится за Петровичем, если желает добра своему народу? Каково оно, это его добро?»

— Знаешь, Олесь, я устал жить, мне уже, собственно, почти ничего не надо… Да ты и сам видишь, что иногда со мною происходит. Голова. Если бы не голова… Однако смерть меня пугает. Меня страшит, что могу унести с собой то, что приобретено за долгие годы борьбы. А отец не имеет права унести в могилу свой опыт. Кому же он должен передать те мечи и забрала, которые выковал для своего святого дела? Вот если бы мой опыт да соединить с юношеским пылом…

— Ты хочешь, видимо, чтобы я…

— Да, я хочу, чтобы ты продолжил начатое мною дело. Ты умный и волевой, ты хитрый и терпеливый, ты достигнешь неслыханного. Стань же моим духовным наследником. Одному тебе я готов отдать славу, которая суждена мне. Тебе или никому!

— Не пойму: о какой славе идет речь?

— Настанет время, все поймешь.

— Что именно? Ну, скажи, скажи! — решил схитрить Олесь и заметил, как потеплели глаза отца.

— Тебе скажу. Но только после того, как буду убежден, что ты отрекся от большевистской веры.

— А может, я никогда ее и не исповедовал? Как я могу это доказать?

— Делами.

— Говори какими, я готов. Что я должен делать?

— Прежде всего, выполнить мой совет, или, если хочешь, просьбу, — Рехер заглянул в глаза сыну, как бы стараясь убедиться, действительно ли разговором о славе подкупил его сердце. — Через две недели в Киев прибывает Альфред Розенберг. Я представлю тебя рейхсминистру. Твоя задача — произвести на него должное впечатление. Знакомство с такими людьми поможет тебе стать чистокровным арийцем. По крайней мере так, как мне, по документам. Это — первый шаг. А затем…

«Что будет потом — я знаю. Германия! Он хочет меня отправить в Германию. Но не выйдет! Пусть и не думает!.. Хотя нет, он не должен во мне сомневаться. Я даже с Розенбергом встречусь, чтобы… — И тут его осенила дерзкая мысль: — Нет, нет, я вовсе не затем встречусь с Розенбергом. Если ждать славы, то эта встреча непременно принесет ее. Еще вы: в Киеве навсегда погаснет для Розенберга солнце… Только бы отец не передумал! Буду соглашаться со всем, чтобы он не передумал… А Петрович? Как отнесется к этому Петрович? Наверное, не захочет и слышать. Он нянчится со мною… Но ведь Розенберг давным-давно заслужил такую кару. К тому же смерть его прозвучит для киевлян как призыв развертывать борьбу. А Петрович… Почему другим дается возможность вешать палачей, а я должен все время заниматься бумажками? Нет, нет, я непременно пожму руку Розенбергу. От меня уже скоро все равно не будет пользы, раз отцу известно про Светлану. Это он убаюкивает меня славой, чтобы я его не скомпрометировал, а шпиков ко мне между тем приставил… Что ж, я пожму Розенбергу руку, так пожму, что от него мокрого места не останется!»

Необычайное облегчение почувствовал Олесь, придя к этому решению. Посветлевшими глазами посмотрел он на раскованный Днепр, потом на отца:

— Я готов выполнить все твои наставления. И ты еще увидишь, на что способен твой сын. Всю жизнь я мечтал совершить что-нибудь значительное, но то ли не хватало ума, то ли не выпадал случай. И если ты мне поможешь… О, только бы ты мне помог!

Какую-то особо чуткую струну в душе Рехера затронули эти по-настоящему искренние слова. И он, ни слова не говоря, привлек к груди Олеся:

— Мальчик мой! Я знал, что в твоих жилах течет моя кровь. Я знал…

XII

— Петрович! Слышишь, Петрович! — дрожащая рука тормошила за плечо, но у него не было сил поднять отяжелевшую голову. — Ну, проснись же! Слышишь? — не унимался молящий голос.

«Кто это? Зачем будит в такую пору? Разве не знает, что на рассвет назначен выход из Киева особой группы? Все получили приказ основательно отдохнуть перед дорогой». С огромным трудом Петрович раскрыл тяжелые, как чугунные заслонки, веки.

— А, Микола… Что тебе?

— Беда, Петрович. Олесь застрелен.

— Олесь?! Что ты выдумываешь? Не может этого быть…

— Правда, Петрович. Своими глазами видел…

— Когда?

— Откуда знать? Я по воду пошел, вижу: дверь у Химчуков настежь. Я в дом, думал, старый Гаврило приблудился. А там Олесь. Посреди светлицы. С простреленной грудью.

— Где он сейчас?

— В больницу отправили. Бесчувственного… — Заскорузлой, сплошь усеянной мозолями ладонью Микола прикрыл глаза.

Петрович охватил руками голову и застыл. О, как часто доводилось ему за последние недели слышать подобные вести: Пушкаря схватили… Заремба убит… Чайки не стало… Что ни день, то новая и новая утрата. В его памяти вдруг всплыли последние слова Олеся: «Немедленно оставь город. Немедленно! Кто-то из твоих приближенных — провокатор». Трудно было тогда поверить в эти слова, но события настойчиво подтверждали: немецкая контрразведка сужает железное кольцо вокруг горкома. Чтобы избежать провала, пришлось передать руководство подпольем запасному горкому партии. Сам же он со всеми активистами, над которыми нависла смертельная угроза, решил исчезнуть из Киева. Путь был один — идти в полесские леса и формировать партизанский отряд. Уже выработали план выхода, маршрут, как вдруг Олесь внезапно назначил свидание. О, Петровичу никогда не забыть той встречи. «Он просил у меня разрешения умереть… Наверное, предчувствовал свою близкую беду! Его нельзя было отговорить, он бредил встречей с Розенбергом… Кто же теперь заменит Олеся?»

Долго висела в подвале скорбная тишина. Наконец Петрович встал, нетвердым шагом подошел к ведру с водой. Умылся. И уже сурово:

— Передай Тамаре, пусть устроит мне встречу с Кушниренко. Завтра поутру. У завода «Большевик», В сквере.

— Но ведь на рассвете ты должен оставить Киев.

— Передай товарищам, что я задержусь на сутки. Только на сутки. Все пусть выходят, как приказано, а я задержусь.

Морщины меж бровей Миколы стали глубже.

— Может быть, ты отложил бы эту встречу. Или перепоручил кому-нибудь. Не нравится мне, когда меняют решения. Говорят, не к добру это.

— Нет, я непременно должен встретиться с Кушниренко. Намеченная операция не должна сорваться. Теперь надежда только на Ивана…

— Ну, как знаешь.

Нехотя, как на кладбище, направился Микола к выходу.


…Нескончаемо долгая и гнетущая ночь.

Иван лежит на спине с раскинутыми руками и широко открытыми глазами. Лицо его словно натерто красным перцем, тело щемит. Туманится, раскалывается голова.

О сне Иван и не думал. Гнетущие мысли без удержу буравили, пронизывали мозг: «И зачем он меня вызывает? Что ему надобно? Неужели кто-нибудь передал про надпись Евгена? Или, может, Платон… — Встречи с Петровичем Иван ждал, как вызова на допрос. И самое страшное, что не появиться в сквере у «Большевика» нельзя. — Тогда уж непременно заподозрят. И не станут вызывать, а просто выследят и… А может, Петрович ни в чем меня и не подозревает? Платон, конечно, оттуда не вышел. Нет, нет, Петрович ни о чем не знает. Видно, хочет поручить какое-нибудь неотложное задание», — пытался успокоиться Иван.

Но зловещий шепот шептал над ухом: «А почему же он раньше не поручал? — Опять на голову Ивана опускается ледяная шапка. — В самом деле, почему Петрович не делал этого раньше? Я ведь умолял его послать меня на связь с партизанами, а он… Не захотел почему-то… Почему и в горкоме меня сторонятся? За последний месяц ни разу не пригласили на заседание, хотя сами к чему-то готовятся. Чует моя душа, что готовятся… Все-таки зачем он меня вызывает?»

Пухнет от мыслей голова, но найти успокоительный ответ Ивану не удается. Вдруг перед глазами у него встал захламленный глубокий ров. В точности такой, в какой он заманил прошлой осенью Дриманченко.

«А за «Большевиком» тоже есть рвы». Эта догадка парализовала, швырнула в забытье Ивана. Он вдруг увидел себя в кругу горкомовцев. И понял, почему у них такой грозный вид. «Мы раскусили тебя, Кушниренко, — доносится голос сверху. — Сейчас ты сдохнешь собачьей смертью, иуда!» Вздрогнул: что за напасть, эти же слова он сказал тогда Дриманченко. И вдруг услышал слова: «Одумайтесь, хлопцы. Клянусь, я ни в чем не виноват. Я стал жертвой провокации!.. Не спешите!»

«А я поспешил… Почему не задумался над его словами? Возможно, Дриманченко в самом деле был не виноват, возможно, сказал святую правду… — И Иван пожалел, впервые пожалел о своей поспешности. Разве мог он тогда предполагать, что именно так произойдет и с ним самим? — Проклятая судьба! Все время водит меня по скользким дорогам. А чем я ее прогневил?..»

Вдруг перед ним встало лицо Олеся Химчука. В тот момент, когда он, Иван, целился Олесю в грудь. Странно, что Олесь не просил, не дрожал, он только смотрел удивленно на дуло пистолета. От его взгляда и сейчас еще все переворачивается у Ивана в душе. «Химчук — немецкий прихвостень, гестаповский лакей. Кто меня осудит за то, что я отомстил ему за предательство?..» — оправдывал себя Иван, но оправдать никак не мог.

Нет для человека горше муки, чем отвращение к самому себе. И эта мука наконец настигла Кушниренко. Глазами беспристрастного и сурового судьи он посмотрел на свои прошлые поступки и нашел их омерзительными. В порыве отчаяния подбежал к окну. Вынул из укрытия под подоконником пистолет, приставил к груди. «Нет, таким, как я, места на земле. Только так я смогу искупить свои грехи», — вдохнул полной грудью, как перед прыжком в воду, но тут заскрипела кровать.

Олина вскочила с постели: видно, сердцем почуяла беду, проснулась, подбежала к Ивану, положила ему на плечи ладони:

— Что с тобой, Иванку? Болит что-нибудь?

Он оттолкнул девушку. Набросил пальто — и во двор. Утоптанной тропкой кинулся в сад, к круче. Вскарабкался на высокий пригорок, обернулся лицом к востоку, и не то от мысли, что выход наконец найден, не то от предутренней прохлады, но на душе стало легче:

— Ну что ж, не сумел правильно жить, сумей вовремя кончить! — провозгласил он заученную со школьной скамьи фразу.

«Но ведь другие будут жить! — стрельнула иная мысль. — Они даже не заметят моей смерти… Все мои заслуги припишут себе. А меня никогда и не вспомнят. — Сердце Ивана наполнилось тяжелой злобой, а глаза вспыхнули недобрым огнем. — Нет, черта лысого! Я не допущу, чтобы меня растоптали, как червяка, Не на того напали, голубчики. Я еще поборюсь!»

Бросился стремглав с кручи. «Скорее к Омельяну! Теперь вся надежда на Омельяна! Он один остался верным мне. Пусть он охраняет!» Спотыкаясь, побежал Иван к своему спасителю, а где-то над головой звучала скорбная мелодия:

А згасне те сонце — і жити шкода,

На світі без сонця усе пропада…

…Утро как золотой ранет. После душной ночи облегченно вздыхает изнеможенная земля. На растениях — солнечные искорки росы, по небу — золотые покосы. Легкий заднепровский ветерок сдувает в овраги глубокие туманы, разносит настоянные ароматы распустившихся почек и молодой травы. У Петровича даже голова кружится от этих терпких запахов. Прищурив тяжелые веки, он не торопясь идет по тихой улице, а губы шепчут:

— Скоро зацветут каштаны… Скоро зацветут каштаны…

Ему нестерпимо хотелось увидеть цветение киевских каштанов. И побродить ранним утром под их шатрами, как, бывало, бродил с дочуркой на руках. С дочуркой… Одно лишь воспоминание о маленькой дочке наполняет его грудь необычайной нежностью. «Как там моя Маринка? В каких краях встречает она восход солнца? Вспоминает ли своего папу?»

Даже сам удивился: с чего это вдруг нахлынула на него такая нежность? После трагедии в доме Химчуков причин для нежности совсем не было. Выстрел в Олеся потряс его. Кто осуществит теперь операцию, которую добровольно взялся совершить Олесь? Кто сможет подобраться к Розенбергу и выполнить приговор?..

Все надежды Петрович возлагал теперь на Кушниренко. Ему нравился этот парень своей изобретательностью и настойчивостью. Одно лишь настораживало: Иван честолюбивый и эгоистичный. Эти черты в характере руководителя «Факела» он заметил еще во время первой встречи. Отчитываясь о выполненной работе, Кушниренко ни одним словом не обмолвился о товарищах, вместе с которыми плечом к плечу боролся столько месяцев, а все только: «я решил», «я приказал», «я сделал»… Проявления эгоизма и честолюбия Петрович не выносил, но Иван, как никто, умел делать дело. В условиях беспощадного террора он не только сохранил свою группу, но и создал несколько новых. Когда у многих, даже бывалых бойцов опускались руки, Кушниренко продолжал вести борьбу с оккупантами. Правда, не всегда лучшими способами, но разве можно его за это осуждать? Полтора десятка крупных операций, осуществленных группой Ивана, говорили сами за себя. Под впечатлением этих операций Петрович махнул рукой на честолюбивого молодого подпольщика. Болезнь роста, мол, возмужает — выправится. Правда, и после замечал он в суждениях Кушниренко пренебрежение к товарищам, зазнайство, но жгучая ненависть Ивана к врагам, неудержимое стремление действовать, непоколебимость перед лицом трудностей (а их было ой как много!) опять-таки обезоруживали Петровича. Обезоруживали, пока однажды Кудряшов не сказал:

— Поговорил бы ты, Петрович, с Кушниренко. Что-то не нравится мне его болтовня о собственных подвигах. Смердит от этих разговоров. Ты бы поговорил, а то…

— А почему бы тебе не попробовать ему помочь?

— Пробовал. Только не вышло у нас разговора. Обиделся Иван на меня, а понять так и не понял.

Обиделся… После этого предостережения Петрович твердо решил в ближайшие же дли лично поговорить с Кушниренко. Но это ему так и не удалось. Сначала Иван, попав в облаву, более чем на две недели исчез из Киева. Потом нахлынули такие события, что Петрович даже для сна не находил свободной минуты. Потребовалось немедленно сменить конспиративные квартиры и явки, подготовить в лесу базу для подпольщиков, которым угрожал в городе провал, ввести в курс событий и дел запасной горком партии. Однако Петрович не переставал корить себя за то, что не нашел времени ближе познакомиться с человеком, которому должен был поручить чрезвычайно ответственное и опасное задание. В преданности Кушниренко можно было не сомневаться, а вот сумеет ли он правильно понять задачу? Однако иного выбора не было — до прибытия Розенберга оставалось каких-нибудь пять дней…

Вот и сквер. На неподметенных аллеях — ни души. Только вдали двое рабочих в засаленных спецовках неведомо зачем рыли канаву между деревьями. Петрович выбрал покосившуюся скамью под березами и направился медленно к ней. Сел и, чтобы не привлекать к себе внимания, стал переобуваться.

Переобувался долго, а Ивана все не было. Петровича стала охватывать тревога: неужели что-нибудь стряслось? Хоть бы был табак, а то сидеть так без дела просто нестерпимо. Встал, чтобы уйти, и в это время увидел приближавшегося Ивана. Пошли друг другу навстречу. Когда поравнялись, Петрович спросил:

— Самосад есть? Курить хочу.

Иван с готовностью стал доставать из кармана табак и кресало. Петровичу бросилось в глаза, что у Кушниренко руки дрожат мелкой дрожью. Прикуривая цигарку, по привычке осмотрелся и сразу же заметил в конце аллеи подозрительного субъекта. А поодаль — еще двух. В серых плащах, с засунутыми в карманы руками.

— По-моему, ты притащил «хвостов»… — показал глазами из выход из сквера.

Иван вздрогнул. Повернул голову назад и обомлел. Гестаповцы! А среди них — Омельян. «Так вот ты какой, Омельян!..»

— Бежим отсюда! Быстрее!

— Не подавай вида, что заметил. Иди к заводу, а там — скорее в переулки. Встретимся вечером. У «цистерны» на Борщаговке.

Разошлись. Петрович заметил, как те двое двинулись ему наперерез. Но у него была лишь одна забота — об Иване. Только бы Иван успел заскочить в тесные переулки! Только бы не растерялся!

Как вдруг впереди появился еще один подозрительный тип в плаще. Сомнений не оставалось: западня! Петрович свернул с аллеи и пошел в глубь сквера, к забору.

— Стой! — послышалось сзади. Ускорил шаги — быстрее к забору!

Выскочили из канавы землекопы — в руках у них автоматы.

— Ни с места!

«Значит, и они ждали. Знали, что приду… Откуда? Откуда они могли узнать?.. Неужели Иван?» — промелькнуло в голове.

Что было силы бросился бежать. А за спиной:

— Стой! Стой!..

Бежал, словно и не слыхал предупреждений.

Тррах! — разорвал тишину выстрел.

За ним второй, третий…

Петрович почувствовал, как что-то дернуло, обожгло колено. И в тот же миг он повалился на землю. А до забора только каких-нибудь пять шагов…

«Теперь уже не убежать. Теперь…» И полными смертельной тоски глазами посмотрел вокруг. Нет, помощи ждать не от кого.

С трех сторон к нему подкрадывались осторожные фигуры. Трусливо, перебежками от дерева к дереву. Он вытащил из-за пазухи пистолет: что ж, подходите!

Шесть пуль — гестаповским агентам, седьмая — для себя. Перед тем как выпустить ее, оглядел сквер еще раз, посмотрел в безоблачное небо, вздохнул полной грудью. А фигуры подходили все ближе, ближе…

Приставил горячее дуло к виску и… Выстрела не услышал. Ощутил только, как оторвало его от земли. И понесло, понесло в бескрайнюю голубую прохладу…

А земля кружилась и корчилась в немых судорогах…

И натужно гудели, рыдая, ветры…

И клонились книзу тополя…

И висели на горизонте чреватые грозами тучи…

И меркло, чернело солнце…

Конец первой книги