ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
Над Днепром гремели громы. Сцепившись в смертельных объятиях, они неистово топтали, с оглушительным грохотом утрамбовывали распластанную землю, высекали из ее изувеченного, обожженного тела слепящие сполохи, от которых меркли звезды в безоблачной вышине. Этот яростный поединок начинался на оборонном ирпенском рубеже и в лесистых буераках за Голосеевом, цепко охватывал с запада полукругом Киев, с надсадным ревом и клокотанием прокатывался невидимыми валами по днепровским обрывистым кручам и расплескивался глухим эхом где-то за Дарницей, в Придесенье. А дубравы зябко дрожали в тревожном ожидании утра, и Славутич всю ночь натягивал на себя горькую шаль печали.
И всю ночь не сомкнул глаз профессор Шнипенко. Распахнув давно занавешенные старинными коврами окна, подставив сквознякам разгоряченное лицо, он стоял в одном белье и вслушивался в грозную симфонию ночного боя. Что слышалось ему в тех громовых раскатах? Отходный реквием прошлому, гимн затаенным давнишним мечтам, хоралы грядущих радостей?.. А может, зловещий рокот вокруг Киева навевал ему воспоминания о той давно припорошенной пылью будней памятной ночи, которая канула в небытие двадцать три года назад? Ночи, так непохожей на сегодняшнюю, но вместе с тем такой близкой, родственной ей…
Внизу, в сером коридоре ночной улицы, словно бесплотные призраки, молча текли и текли редкие, нестройные колонны ополченцев. Все к Днепру и к Днепру. И не ведали окруженцы, какие проклятия падают на их головы из уст исступленного в своей ненависти Шнипенко:
— Пусть лягут пропасти поперек вашего пути! Пусть выйдет Днепр из берегов и закипит от гнева! Пусть не будет вам возврата!..
Лишь на рассвете иссяк скорбный поток отступающих советских войск. И сразу по пустынной мостовой пустился в дикий пляс ветер-сечевик. Швырнул в спины последним защитникам города клочья затоптанных плакатов и воззваний, погнал по их следам тертую-перетертую тысячами ног, замешенную на плевках и крови пылищу, преградил путь назад сплошной стеной пожаров.
На рассвете кончилась и канонада. На измученных ожиданием улицах изнеможенно улеглась мертвая тишина. Но для Шнипенко эта тишина была невыносимее ночного грохота. Она непрошено заполняла и постепенно замораживала каждую клеточку мозга. Профессору не терпелось разметать ее вдребезги, чтобы поскорее приблизить появление солнца. Вымечтанного десятилетиями, освященного болезненным воображением долгожданного солнца новой эпохи. Он ощущал необычный, давно забытый трепет во всем теле, чувствовал, как каждый мускул, каждая жилка переполняются непостижимо буйной силой и порываются к действию. Но понимал: поддаться этому настроению — значит выявить себя преждевременно, погибнуть на пороге нового дня. А как укротить в себе застоявшиеся силы, удержать их?..
В отчаянье опустился на колени. Припал горячим лбом к полу, благоговейно смежил веки, зашептал:
— Заступник мой еси! Бог мой еси! Уповаю на тя, яко…
Вдруг во входную дверь — тук-тук-тук.
Профессор вздрогнул, проглотил молитву. Послышалось или на самом деле? Стук повторился. Тихий, но настойчивый, неумолимый. Под набрякшим от бессонницы правым глазом Шнипенко задрожало, импульсивно задергалось припухшее веко. Быстрыми, необычайно быстрыми пальцами он судорожно схватился за ковер и давай занавешивать распахнутое окно.
А стук не унимался. И от этого стука в лицо профессору вдруг ударила горячая волна, перед глазами замелькали пестрые круги. Он лихорадочно шарил ладонью по оконному наличнику в поисках вбитых для ковра крюков, как будто именно в них сейчас было спасение. Шарил и не находил.
Между тем в комнату, как всегда неслышно, вошла мать. Страшная своей худобой, в длинном, до полу, черном одеянии наподобие сутаны, она приблизилась к сыну, мягко взяла из его непослушных рук край ковра, взобралась на стул и завесила окно. Серые сумерки затопили комнату. И все же Шнипенко разглядел, вернее, догадался, что старуха повернула к нему иссеченное морщинами, высохшее лицо, точно спрашивая: «Что дальше делать?»
— Чего же столбом стоишь? Иди открой!
Рявкнул так, словно именно она была виновна в том, что к ним прибился непрошеный гость. Однако на ее отрешенном лице не дрогнула ни единая черточка. Опустив голову, покорно поплыла из кабинета с прижатыми к впалой груди натруженными руками. Какое-то мгновение Шнипенко отупело смотрел ей вслед, затем подбежал к стене, сорвал казацкий ятаган и спрятался за спину каменного бога в углу. «Если о н и — буду защищаться до конца. Живым не дамся!..»
Ему чудилось, что уже целую вечность стоит он за каменным богом, а в коридоре — тишина. Казалось, ладонь уже срослась со стальным ятаганом, даже глаза подернулись холодной слюдяной пленкой, а мать все не возвращалась. Чего же она медлит?..
Наконец душу полоснул скрип дверных петель. И сразу же послышался приглушенный голос:
— Вы тут живы-здоровы?
С головы Шнипенко спал железный обруч: голос был знакомый. Даже очень знакомый! Но чей именно, он вспомнить не мог. «А может, это их проводник? Может, его умышленно подослали? — мелькнула трусливая мысль. — Нет, в последний час я так просто не дамся!..» Поэтому не тронулся с места; таился за спиной древнего каменного бога, пока в кабинет не втиснулся невысокий, тучный мужчина неопределенных лет. Незнакомец отбил поклон, возвел коротенькие руки к небу и торжественным голосом пророка пропел:
— Христос воскресе, Трофимович! Отверзайте побыстрее окна-двери! На небе солнце новой эры занимается…
Если бы в кабинете появился сам искупитель грехов человеческих Христос, и тогда, пожалуй, Шнипенко удивился бы меньше. «Что это — призрак, наваждение господне или в самом деле паралитик Гоноблин? С каких же пор он снова обрел дар речи?!»
С Гоноблиным они были соседи. Уже больше десятка лет жили под одной крышей, шаркали подметками по одним лестничным ступенькам. В далекие двадцатые годы, как только Шнипенко переселился в этот дом, Гоноблин даже в приятели к нему настоятельно набивался. Но тщетно! Шнипенко всегда коробила скользкость, моральная нечистоплотность этого человека, а главное — глупость дремучая. Поэтому их знакомство не только не переросло в дружбу, а, напротив, постепенно сменилось подчеркнутой отчужденностью. В последнее время они не только не заглядывали друг к другу, но даже здоровались изредка. Особенно после того, как Гоноблин вследствие «паралича» в тридцать седьмом лишился речи.
— Да где же вы, Роман Трофимович?
Шнипенко встрепенулся, выбрался из-за тумбы. Непрошеный гость ринулся к нему с распростертыми объятиями:
— Голубчик вы мой! Позвольте расцеловать в честь… — но не докончил. Как-то странно икнул и окаменел. Только расширенные глаза сверкали в сумерках холодноватым матовым блеском.
Шнипенко увидел в своей руке казацкий ятаган и, чтобы успокоить соседа, молвил смущенно:
— Страж и проводник полковника Горбахи… Последний дар раскопок на затопленной Хортице… — И небрежно бросил старинное оружие на тахту.
— Фу-ты, — облегченно вздохнул Гоноблин. — А я уже подумал: на комиссара нарвался… Вы хотя бы окна раскрыли. В такой день грех окна занавешенными держать. Эпохальный день!
Не дожидаясь согласия хозяина, он бесцеремонно сорвал с окна ковер. Серый, жидковатый свет, словно бы разбавленное водой молоко, плеснул на его выутюженный смокинг, выхватил из сумерек ослепительно белые манжеты, гладко выбритое, лоснящееся от счастья, с подстриженной бородкой лицо. «Вот тебе и гнусавый паралитик! — едва дыхание не перехватило у Шнипенко. — Неужели все четыре года притворялся?..»
— Роман Трофимович, родной, разделим же радость бесконечную, — и непрошеный гость полез лобызаться.
Вконец ошарашенный Шнипенко не стал противиться. И горько поплатился за это: его обдало таким смрадом немытого, прелого тела и винного перегара, что к горлу подступила тошнота. Но, будучи человеком учтивым, воскликнул приподнято:
— Боже! Как я рад заключить в объятия посланца добрых вестей! С праздником вас, дорогой соседушка!
Гоноблин довольно закряхтел, высвободил шею из тесного воротника и без приглашения рухнул в кресло.
— Вы, кажется, удивлены, милостивый государь? Не удивляйтесь. Скоро и не такое увидите. Не то что паралитики — мертвые заговорят. И будет их речь предтечей страшного суда!
«К чему это он о страшном суде? Зачем его принесло? — бился в догадках профессор. — Душу излить или, может, надумал… Только какие у меня с ним могут быть счеты?»
— А я к вам по делу, коллега. Очень важному делу. Не догадываетесь?
Шнипенко театрально развел руками.
— Я прислан пригласить вас войти в состав общегородской вельможной депутации, — заговорил гость торжественным, прямо-таки державным тоном, нарочито растягивая слова, дабы выделить таким образом самое существенное. — Должны же сознательные граждане первопрестольного Киева встретить освободителей как подобает!
«Так вот зачем ты пожаловал сюда, голубчик. Пригласить в состав вельможной депутации… Но почему именно меня? Ищешь кто поглупее? Чужими руками жар хочешь загребать? Нет, брат, я свою голову умею беречь. Еще неведомо, чем все это обернется…» Но чтобы скрыть свои истинные мысли, Шнипенко с деланной радостью потирал ладони, улыбался гостю во весь рот.
— Дорогой Гордей Порфирьевич, просто не знаю, как вас и благодарить за оказанную честь. Но ведь в вельможной депутации место только наидостойнейшим. Мне как-то не совсем…
— Достойные найдутся, — успокоил его Гоноблин. — Гусько, Чепиженко, Василенко-Лымаривна… Короче, настоящий цвет киевской интеллигенции! Приветственную речь произнесу, конечно, я, а пани Василенко-Лымаривна и пан Дремуцкий поднесут освободителям хлеб-соль. Хы-хы-хы…
«А я, значит, просто для круглого счета? Для серого фона, на котором вы могли бы выделиться? Нет, дудки, паны с немытыми ногами!» Но вслух этого Шнипенко, конечно, не произнес. Сказал совсем другое:
— Гениально! Просто гениально придумано! Оркестр бы еще… А когда и в каком месте нужно встречать немецкое рыцарство? Ну, чтобы, не дай бог, не разминуться…
Гоноблин вскочил с кресла, засеменил коротенькими ножками в дальний угол кабинета, повернулся и звучно шлепнул себя по бедрам:
— Не разминемся! Пока вы тут нежились-отсыпались, мы все продумали и спланировали. Встретим их на Бессарабке! Именно туда прибудет германский главнокомандующий, чтобы принять хлеб-соль.
— Неужели? Сам главнокомандующий?!
— Провалиться мне на этом месте, — размашисто перекрестился Гордей Порфирьевич. — Он так и сказал моему Лукаше: ждите с хлебом-солью на Крещатике возле Бессарабки.
— Лукаше? Да ведь он давно в эвакуации!
— Был, да сплыл! Хы-хы-хы… С чего бы ему в эту Сибирь мыкаться? Не рехнулся же! В тридцать седьмом туда не замели, так сейчас самому туда переться? Лукаша мой уже из Броваров к освободителям махнул… А прошлой ночью, хвала господу, вернулся в отчий дом. Генералы немецкие его сюда прислали. Депутацию вельможную организовать…
«Вот тебе и слюнявые Гоноблины! Далеко же вы зашли, выжиги коварные! Но не рано ли кинулись лизать руки новым хозяевам? Комиссары еще и за Днепр не успели переправиться…»
— Так что собирайся, Трофимович! Тебя мы принимаем в свое общество, хотя ты и… — Он многозначительно погрозил пальцем.
Шнипенко переминался с ноги на ногу, мучительно соображая, как выйти из создавшегося положения. Путаться в рядах серого быдла гоноблинской компании он никак не хотел, но и категорически отказываться от такого приглашения было небезопасно. Как бы Гоноблин потом не припомнил ему этого отказа!
— Ну, так что же, коллега? Становитесь под наши знамена?
Шнипенко слегка поклонился гостю, словно сердечно его благодаря. А на ухо ему словно бы предупреждающе нашептывал чей-то суровый голос: «Не спеши с козами на торг. Еще неизвестно, какие ветры станут надувать паруса! Кто спешит, тот людей смешит. Умные и терпеливые вынырнуть на поверхность всегда сумеют…»
— Знаете, сосед, мне бы побриться! Неудобно же явиться на Бессарабку в таком виде. Мы ведь не азиаты…
Гоноблин, по-видимому, принял эти слова за согласие. Снова подбежал к Шнипенко и, обдав его густой волной смрада, чмокнул в щеку.
— Не медлите же, голубчик, время не ждет. Кстати, у вас не найдется ли вышитых украинских рушников? Под хлеб-соль, значит. Только настоящих — роменских!
«Так вот что тебя сюда пригнало. Рушничков захотелось! Нет, уж лучше пусть они сгорят, чем я тебе дорожку в рай буду ими выстилать!»
— Рушников? — переспросил Шнипенко, чтобы выиграть время и обмозговать ответ. — А как же, рушники должны быть. Сейчас я спрошу. В этом доме за хозяйку старуха…
Он благочестиво сложил руки на груди, бочком двинулся к выходу, не сводя с соседа, словно с чудотворной иконы, умиленного взгляда. Гоноблин буквально нежился в том взгляде. Ему было в высшей степени приятно, что гордец Шнипенко склонил наконец перед ним голову. «Но это еще не все! Скоро он станет передо мной на колени. Станет!» Обуянный гордостью, Гоноблин подкатился к тумбе в углу кабинета и сунул под каменный нос древней статуи фигу: знай, мол, и ты наших! Но скифский бог оставался абсолютно равнодушным к этой дерзости. Видимо, ему, созерцавшему скоропреходящие события с высот тысячелетий, мгновенные страсти какого-то недомерка казались жалкими и смешными. Это неприкрытое равнодушие не на шутку оскорбило Гоноблина. Он яростно засопел и плюнул в лицо каменной статуи.
— Ты тоже увидишь! Все вы еще увидите, кто я!
— Бу-гу-гу-гу… — вдруг забубнило за стеной. Сначала спокойно, размеренно, а потом как раскаты грома: — Да ты что! А меня ты спросила?
Гоноблин подбежал к двери, прилип ухом к щели: с кем это профессор воюет? В соседней комнате Шнипенко никто не перечил, однако он гневно клокотал:
— Да ты хоть понимаешь, что натворила? Руки б у тебя отсохли! Что я людям скажу?
Через минуту-другую он вернулся в кабинет. Растерянный, поникший, с дрожащими губами. Но это возбуждение показалось Гоноблину наигранным. Даже мелькнула догадка, что Шнипенко чертыхался за стеной сам с собой.
— Видели вы такое, Гордей Порфирьевич? Отдала старуха рушники… Говорит, комсомольцы приходили и все в фонд обороны забрали, на тот свет бы их забрало! Ограбили, одним словом. Ну, что теперь делать? Может, на Соломенку сходите? Я дам сейчас адрес…
— Лучше в Ромны! Вернее будет!
Гоноблин стал торопливо застегивать ворот сорочки. А лицо его багровело, наливалось синевой. Он злился на себя, что поспешил пригласить этого скопидома в солидную депутацию, а уж потом завел речь о рушниках. А тут еще и пуговка никак не слушалась. В сердцах Гоноблин так рванул воротничок, что петля разорвалась совсем.
— Обойдемся без твоих рушников! Без всех вас обойдемся! — И вылетел в коридор, не прощаясь.
В душе Шнипенко был доволен, что все так кончилось. Однако тревога не унималась. «А что, если они зайдут за мной? Отказаться?.. Не открывать?.. Прикинуться больным?.. Нет, все это не выход! Но и нести голову… С кем? С раскорякой Гуськом, слюнявым Гоноблиным или с липучкой Лымаривной, непрерывно болтающей о своих вещих снах и вечных болезнях? Нет, я только на кладбище за ними охотно пошел бы…»
Он приблизился к окну, навалился грудью на подоконник. Где-то за днепровскими далями, наверное, уже всходило солнце, хотя киевляне не увидели его в то утро. Серое, сплошь затянутое дымом от горизонта до горизонта, небо хмуро висело над землей. И все же сумерки хоть и медленно, но отступали. Сквозь запыленные каштановые ветви Роман Трофимович видел из своего кабинета чуть ли не всю Владимирскую улицу. Захламленную, жуткую, безлюдную. На ней царило томительное ожидание. И… больше ничего.
Правда, через некоторое время Шнипенко увидел юркие фигуры, которые то ныряли через пролом в подвал гастронома у Золотоворотского сквера, то, согнувшись под тяжестью мешков, быстро шмыгали оттуда в ближайшие подъезды. «Грабители, мародеры… Пользуются моментом». А другая мысль больно застучала в висок звонким молоточком: «А что, если Гоноблины все-таки зайдут?» Машинально выхватил из ящика зеркало и стал пристально себя разглядывать. Смотрел, смотрел и вдруг сообразил, что ему и впрямь следует побриться.
— Воды! Горячей воды!
Потом сел за туалетный столик, приказав матери:
— Приготовь умыться!
Приказал и тотчас забыл. Потому что в его мозг вонзилась мысль: как избавиться от Гоноблина? И когда старуха звякнула чем-то железным на кухне, подскочил как ужаленный. И в тот же миг ощутил острую боль под ухом. Глянул в зеркало и побледнел: заливая шею, из-под бритвы струилась кровь. «Чтоб тебе руки скрутило!» — уже раскрыл было рот, чтобы выругаться. Но неожиданно из груди его вырвался раскатистый радостный хохот.
На этот хохот прибежала мать. Взглянула на сына и закрыла лицо руками. Он ступил к ней, подхватил на руки, как бывало в юности, и закружил по кабинету:
— Спасительница моя! Спасибо тебе, спасибо! Теперь пусть приходит пан Гоноблин!.. — И поцеловал свою иссушенную горем мать окровавленными улыбающимися губами. Впервые за много лет поцеловал.
II
— Панове, пора! — раздался среди приглушенного гомона властный клич.
Разодетые в праздничную одежду люди, озабоченно сновавшие по просторной гостиной Гоноблиных, замерли. Потом стали настороженно поворачивать головы к двери: неужели пора? Между дверных косяков, словно батюшка на амвоне, красовался невысокий, плотный мужчина лет тридцати пяти. И величественная поза, и светло-коричневый безукоризненного покроя костюм свидетельствовали: этот человек приготовился провозгласить нечто чрезвычайно важное. Присутствующие хорошо знали, что скажет Гоноблин-младший, и все же ждали. И вот в нетерпеливой тишине прозвучало:
— Панове, час настал!
Рванулся с места Гоноблин-старший, упал на колени перед сыном и припал дрожащими губами к его руке.
— Лукаша, Украина запомнит эти исторические слова… Их отчеканят…
Сборище засуетилось. Вздохи, всплескиванье рук, всхлипывания, скрип обуви. Две пожилые дамы в причудливых шляпках с павлиньими перьями и в длинных слежавшихся платьях опрометью бросились к зеркалу, непослушными руками открыли заржавевшие замки ридикюлей, тщательно запудривали морщины на рыхлых шеях. Мужчины торопливо разбирали разносортные трости, натягивали на лысины кокетливые шляпы и цилиндры. Каждый уделял своей персоне столько внимания, словно готовился к выходу на сцену.
— Панове, в добрый путь! — уступал дорогу гостям Лукаша.
— Нет, нет! — раздался визгливый женский голос. — Перед такой дорогой следует на минутку присесть.
Заскрипели жалобно стулья и кресла.
— Если бы еще кто-нибудь с полными ведрами дорогу перешел…
Позвали домработницу Полю и велели немедленно перейти с полным ведром воды дорогу почтенному обществу.
— А где ее взять, эту воду? Разве вы забыли, что водопровод уже третий день только хрипит?..
— Так что же, у тебя ни капли воды на кухне не найдется?
— Ну, немного есть в бутыли.
— Вот с нею и переходи…
Недовольно пошла на кухню Поля. А вскоре явилась, прижимая к животу двухведерную бутыль.
— Где переходить?
— У тебя и на это ума не хватает, дурища! Перед дверью!
Поля невозмутимо зашагала перед дверью взад-вперед. Раз, другой, третий. Ходила, точно убаюкивала дитя, а гости сидели.
— Долго еще?
Присутствующие, как по команде, перекрестились. Первой к выходу бросилась пани Василенко-Лымаривна. Но у самого порога ее догнал хозяин. Он явно намеревался первым вступить в новую эпоху и так толкнул плечом свою спутницу, что та ударилась бедром о край буфета. Но даже бровью не повела, выпорхнула в коридор вслед за Гоноблиным. За нею ринулись остальные. Последним оставил отцовский дом Лукаша.
Сошли вниз и остановились у подъезда. Безлюдная, серая улица почему-то нагнала на всех недобрые предчувствия. А что, если большевики еще не оставили город? Утро было удивительно теплым, но у каждого из членов депутации зубы стучали, как на морозе. А тут еще старший Гоноблин:
— О боже праведный! Речь потерял! Слышите, господа, речь…
— Бери! — сунул отцу в руки пучок листков Лукаша. — Знал, что посеешь, и спрятал в свой карман.
Вдруг кто-то вспомнил:
— Панове, мы же Шнипенко забыли!..
— Возвращаться не станем. Это к неудаче, — промолвил Лукаша властно.
Его поддержал отец:
— Да, да, возвращаться не будем!
Двинулись. Настороженно озираясь вокруг, жались к стенам. Не выскочит ли из-за угла ополченец? Не полетит ли сверху камень? Но улица — как пустыня. И если бы не испуганные лица, появлявшиеся то тут, то там в окрестованных бумажными полосами окнах, можно было бы подумать: Киев начисто вымер.
Около оперного театра к гоноблинской компании присоединилось пять или шесть человек. Таких же молчаливо-напыщенных, непривычно одетых, трусливо одиноких. Они отвесили поклоны Лукаше и быстренько пристроились в хвост процессии.
— Дворники, — не то презрительно, не то надменно бросил Гоноблин.
Возле бывшего Педагогического музея депутация снова увеличилась. А к Бессарабке она подкатилась уже полусотенным скопищем. Там были преимущественно пожилые дамы и страдающие одышкой кавалеры, изредка — вертлявые юнцы и потасканные девицы. Почти все, как на подбор, в праздничной одежде. А вокруг них со страхом и удивлением собиралась толпа зевак. Со стороны казалось, что это бродячие актеры задумали показать киевлянам уличное представление-комедию. Но не комедия разыгрывалась на киевских улицах — это «благородное представительство», собранное за две ночи ловким Гоноблиным-младшим, вышло встречать своих «освободителей».
На глазах озадаченного люда подметали улицы, устилали пестрыми коврами, приносили охапки цветов. Когда место для встречи немецкого воинства было приготовлено, Лукаша принялся расставлять возле Крытого рынка свою вельможную депутацию. Первым конечно же поставил своего отца, имевшего, как он считал, наибольшие заслуги перед фюрером. Именно Гоноблину-старшему поручалось произнести приветственную речь. За ним следовали дароносцы, которые должны были поднести хлеб-соль немецким генералам. Поскольку роменских рушников нигде не удалось достать, решили преподносить дары на желто-блакитном полотнище. Эту почетную миссию исхлопотали для себя шестидесятитрехлетняя вдова погибшего сподвижника и единомышленника Симона Петлюры пани Василенко-Лымаривна и недавно выпущенный из тюрьмы ученый богослов Пантелеймон Дремуцкий.
Истово перекрестившись, они плечом к плечу стали за спиной Гоноблина, в торжественном молчании вытянули руки вперед. Лукаша одним махом покрыл их желто-блакитным полотнищем, бережно положил сверху пышную, с румяной корочкой, специально выпеченную паляницу из отборнейшей крупчатки и поставил на нее хрустальную солонку с солью. Шелковое полотнище, роскошный, пышный каравай сразу же придали праздничный вид разношерстному сборищу.
Лукаша засеменил к противоположному тротуару, чтобы со стороны оглядеть передний край церемонии. И тут до его слуха донесся непочтительный смешок из толпы:
— А что та паниматка голую задницу показывает? Ги-ги-ги…
Распорядитель метнул трусоватый взгляд на дароносцев — и его красивые голубые глаза сверкнули грозой.
— Пани Лымаривна, пани… — борзым псом подскочил к важной даме, застывшей в исторической позе. — Неужели у вас целого платья не нашлось?
— В чем дело, добродий?
— Гляньте на себя!
Лымаривна оскорбленно фыркнула. Все же неспешно, как и подобает светским дамам, повернула назад голову… Боже! Ее любимое девичье платье, в которое с таким трудом удалось сегодня втиснуться, бесцеремонно треснуло по шву от бедра чуть ли не до колена. А в прореху нахально вылезала нижняя рубашка.
— Это все ваш чертов буфет!.. — она истерично вскрикнула, закатила глаза под лоб и пошатнулась.
Кто-то успел подхватить ее, однако с наклонившегося каравая соскользнула хрустальная солонка и со звоном упала на асфальт. Оглянулся Гоноблин-старший, увидел рассыпанную соль, схватился за голову:
— Что натворили, окаянные! Это не к добру! Быть беде…
Пока относили Лымаривну и приводили ее в чувство, передний план строя нарушился. Встречающие перепутались, зашумели. Чтобы восстановить порядок, Лукаше пришлось, сунув два пальца в рот, пронзительно свистнуть. Этот свист сразу прекратил беспорядок. Депутаты заняли указанные им места. И только после этого вспомнили про каравай. Он куда-то исчез. Пан Дремуцкий клялся Иоанном Крестителем, что сунул его в чьи-то руки, когда бросился помогать напарнице. Искали злосчастный каравай повсюду, даже под ковры заглядывали, но тщетно.
Лукаша покусывал побледневшие губы и все косился в сторону бульвара Шевченко: не показались ли еще немцы? Потом подозвал помощников:
— Вот что, добродии! Если в считанные минуты не разыщете пропажу, я из вас тесто замешу. Так и знайте! Вы званы сюда не ворон ловить!
Рассыпались хмурые молчуны. Закусив, как и их шеф, губы, шастали в толпе, шныряли. И нашли виновного. Им оказался плечистый парень с добрыми серыми глазами. Шесть цепких рук, точно щупальца спрута, вцепились в него и потащили к Лукаше. Парень не вырывался, а только улыбался смущенно. Убедившись, что паляница цела, улыбнулся и Лукаша. И принялся ощупывать взглядом задержанного. Вдруг натренированным приемом ударил парня кулаком между глаз. Тот, вскрикнув, пошатнулся. Но руки, сильные руки новоявленных гайдуков, держали его как в тисках.
— Я же хотел, чтобы не украли… — начал было парень.
Лукаша не дал докончить: что было силы хватил левой рукой прямо в зубы — даже хрустнуло что-то от удара. Потом в нос, в подбородок, снова в зубы… Бил с ухмылкой, с веселым блеском в глазах. Бил, хотя ветхая сорочка парня уже покрылась кровью. Бил, пока старший Гоноблин не схватил его за руку:
— Брось, Лукаша, ковер кровью загадишь…
Лукаша сплюнул, вытер носовым платком руки и распорядился:
— Оттащите в какой-нибудь подъезд.
Как мешок, поволокли они окровавленного парня к ближайшему дому. Толпа испуганно метнулась врассыпную. И вскоре лишь участники депутации остались перед застланной коврами улицей. Час, может и два, топтались они на месте. Уже и солнце приближалось к зениту, уже и пани Василенко-Лымаривна успела вернуться из дому в новом платье, а немцы все не появлялись. Пополз, пополз среди «избранников» шепоток: а что, если освободители переменили маршрут? Что, если Лукаша перепутал место встречи? Что, если большевики, сохрани бог, перешли в наступление?.. Развеваются, трепещут на ветру над головами белые платочки — то паны депутаты вытирают со лбов холодный пот.
Но вот поодаль, на Крещатике, появилась ватага мужчин. Она двигалась по середине улицы за высоким длиннобородым стариком прямо к Бессарабке. Гоноблинское сборище встревоженно загудело:
— Что за пришельцы? Чего им надо? Может, советские агенты?..
Лукаша с помощниками подался наперерез неизвестным. Шагах в двадцати остановился, угрожающе заложив руки за спину. И властно спросил:
— Кто такие? Куда несет вас нечистая сила?
Бородатый приложил ладони к груди, немного картавя, учтиво ответил:
— Представители купечества… Посланные вручить новым властям памятный адрес.
— Прочь отсюда, христопродавцы!
— Прочь! — подхватили Лукашины помощники. — Кончились ваши времена…
— Как можно? Мы честные торговые люди. Мы хотим…
Лукаша подал знак — взметнулось несколько кирпичей, просвистело над головами и ухнуло на мостовую. Группка представителей купечества, как пепел на ветру, разлетелась в стороны.
— Кто дал право? Это произвол!
В ответ — трехпалый свист с матом.
Неизвестно, чем бы закончилась эта встреча двух депутаций, если бы не примчался посланец от Гоноблина-старшего и не шепнул Лукаше:
— Немцы!
Как рассеянный дирижер спешит к своему пульту, завидев, что занавес уже поднят, так и Гоноблин-младший помчался к своему сборищу, чтобы не прозевать самый ответственный момент. И добежал своевременно. Именно в тот момент, когда с депутацией поравнялись два мотоцикла. «Освободители» — пыльные, небритые, в черных квадратных очках — обдали толпу бензиновой гарью и проехали мимо на малой скорости, не обратив ни малейшего внимания на приветственные возгласы, на дружеские взмахи рук. Даже на багряные георгины, упавшие под колеса, не обратили внимания.
Депутация смущенно засопела: что же это такое?
Успокоил всезнающий Лукаша:
— Разведка. Скоро прибудут и генералы…
Но они прибыли не скоро. Целых полчаса еще торчали вельможные представители на мостовой, пока на бульваре Шевченко не замаячили всадники. Было видно, что они не очень торопились в горячие объятия. А собрание, уже не чуя под собою ног, терпеливо ждало. Всматривалось до боли в глазах в кавалькаду чужаков и ждало. Кто же это приближается? Кому поручило немецкое командование принять от благородного представительства слова пламенной любви? Командующему армией, фронтом, может, кому-то из самого Берлина?
Как же были поражены спутники Гоноблиных, когда разглядели, что впереди всадников на белом скакуне неуклюже подпрыгивал не генерал, не маршал, а какой-то офицерский чин. Долговязый, с моноклем в левом глазу, лощеный и отутюженный, точно прибыл не с поля боя, а из витрины универмага. Нет, он не мог произвести желаемого впечатления на тех, кто с детства привык к пышным церемониалам, раутам, манифестациям. Вот конь под офицером, тот воистину производил впечатление: горячий, породистый, на высоких ногах — ну, не конь, а картина. А масть, какая масть!
Офицер въехал на ковер. Остановился. Прищурив правый глаз, стал разглядывать в монокль «освобожденных» братьев столь бесцеремонно и надменно, что походил на купца, приценивающегося к товару, прежде чем его купить. И ни приязни, ни заинтересованности на его лице не было. Заметив, что к встречающим присоединяются представители купечества, офицер брезгливо поморщился, буркнул что-то под нос, но адъютант держал ухо наготове. Он поднял два пальца — и вмиг откуда-то из-за спин выпорхнули фотографы, видимо немецкие военные репортеры. Забегали, засуетились, как осы над медом, облюбовывая точки для съемки, выискивая ракурсы.
Спохватился и Гоноблин-старший. Сорвал с головы пропотевшую шляпу, вынул из кармана измятые листы и, прокашлявшись, закричал на всю улицу:
— Высокоуважаемое рыцарство великой Германии! От имени всей здешней общественности приветствуем в вашем лице…
Немцы слушали оратора ровно столько времени, сколько понадобилось фоторепортерам для съемки церемонии. Как только те закончили свою работу, офицер через переводчика сказал:
— Речей — не надо!
— Господин офицер… — забормотал было обиженно Гоноблин.
Лукаша тут же подправил шепотом:
— Полковник!
— Господин полковник! Мы так готовились… Мы имели намерение пригласить…
— Просим выслушать представителей купечества, — донеслось из-за спин.
— Потом, все потом, мы торопимся, — снова через переводчика сказал офицер.
— А как же с хлебом-солью?
Наверное, полковник не разобрал, в чем дело, потому что переводчик что-то долго и обстоятельно ему объяснял. Наконец тот закивал головой.
— Господин полковник согласился принять хлеб-соль.
Но не так прошел обряд, как рассчитывали гоноблинские спутники. Немец, пренебрегая обычаем, не захотел отведать хлеба-соли, а небрежно передал каравай, как самую будничную вещь, кому-то из сопровождающих. Из второстепенных рук он плюхнулся в какую-то затасканную интендантскую сумку.
— А молебен? Молебен когда же?
— Об этом будет объявлено позже.
Кавалькада двинулась по Крещатику к Днепру. А вельможная депутация еще немного потопталась у Крытого рынка, а когда хлынули колонны войск, рассыпалась кто куда. Подавленная, отброшенная, непризнанная.
Гоноблины возвращались домой в сопровождении нескольких единомышленников.
— Гады пейсатые! Это из-за них все сорвалось!.. — острили в лютой злобе языки. — Все беды из-за них!
Дотащились до дому, молча уселись за праздничный стол, молча принялись хлестать настоянную на перце и зверобое горилку. Пили до самой ночи. Пили, как чужую. И только после «стонадцатой» стопки всех словно прорвало. Старый Гоноблин начал произносить речь, которую не захотели выслушать «освободители», пани Василенко-Лымаривна щедро делилась тайнами хиромантии, а многострадальный богослов Дремуцкий вдруг расплакался, сожалея о коврах, растащенных с Бессарабки немецкими солдатами. Гоноблина, по-видимому, растрогал этот пьяный плач.
— Панько, цыц! Вернутся ковры… — стал утешать Дремуцкого. — Это я тебе говорю — Гордей Гоноблин. Вот пусть мой Лукаша выплывет. Тогда уж мы… Выпьем за будущее нашего Лукаши! — рявкнул он и посоловевшими глазами стал искать сына. — А где же Лукаша?..
Бросились искать. Все комнаты обошли, на улицу выбегали, но так его и не нашли.
III
«Итак, Рубикон — позади. Отныне я должен покончить с прошлым! Навсегда! Нынешний день ампутировал его, бесповоротно зачеркнул в моей жизни. Я начинаю только праведный путь!.. Я мог преспокойненько эвакуироваться с университетом в Уфу или в Кзыл-Орду, мог пойти в армию, но остался в подполье. Я — не сентиментальный мечтатель, я четко осознаю, что ждет меня на этом пути. Смерть или признание! Иного не дано… Лишь бы только сегодняшнее не повисло надо мной фатумом. Если бы только… Но я вытравлю из сознания старые привычки и увлечения, которые могли бы помешать выполнению святого долга. Отныне я перестаю принадлежать себе. Все для победы!..» — так думал Кушниренко, лежа на старенькой лавке.
В уютной небольшой комнатке с низким потолком и маленькими окошечками не было никого, и Иван наслаждался одиночеством. Где-то вдали, на центральных улицах, гремели гусеницы вражеских танков, ревели моторы тупорылых автомобилей, цокали подковы сапог завоевателей, а здесь дремала мирная тишина. И он смаковал ее как бы напоследок. И думал, думал, уставившись в зеленоватую лампадку, слабо теплившуюся в красном углу. Как будто с высоты, оглядывал прожитые дни, отрекался от них во имя победы и удивлялся, что в минуты, когда сердце должно было бы цепенеть и кровоточить от укоров совести за прошлые проступки, его пронимала не изведанная ранее трепетная радость. В какой миг она зародилась? На рассвете, когда случайно встретил в рядах отступающих комиссара Остапчука? А может, после короткого разговора с немецким офицером?.. Да, именно после разговора! С тех пор эта радость не оставляла его, как болезнь. За что бы ни брался — все валилось из рук. Он как будто спешил куда-то, спешил подсознательно. Возможно, именно это неведомое ранее чувство и пригнало его к усадьбе Якимчуков чуть не на час раньше условленного срока.
Хозяев — дядька Гната и тетку Катрю — нисколько не удивило появление Ивана. В такую пору им самим хотелось пойти к людям, разделить горькие думы. Но слушал их Иван не сердцем. И они почувствовали это, застеснялись своей откровенности и оставили его в комнате одного. И за все время не потревожили его думы. Даже Олина и та не напоминала о себе. Вошла только, когда допотопные часы прокуковали ровно шесть раз.
— И что это они все запаздывают? Как сговорились…
Иван не ответил. Тогда она подбежала к столу, пошарила под скатертью, как будто и в самом деле что-то там искала, и, вздохнув, вышла. Не успела за нею захлопнуться дверь, как за окном мелькнула тень. По стремительным шагам Иван догадался: идет Леди.
Спустя мгновение в комнату влетела юркая фигурка. Да, прибыл Юрко Бахромов. Внешне он был так похож на подростка-мальчишку, что вряд ли кто-нибудь мог заподозрить в нем одного из членов боевой подпольной группы. Невысокий, худощавый, с коротеньким смоляным чубчиком на смуглом лбу. Даже темный пушок на верхней губе, который так заботливо отращивал Юрко, нисколько не делал юношу солиднее. И голос у Юрка по-детски звонкий, высокий. Наверное, из-за этого и прилипла к нему кличка «Леди», которую пустил когда-то Иван.
— Ты давно тут, Клещ? — Таким прозвищем Юрко всегда величал Кушниренко на людях, пытаясь отомстить за то окаянное «Леди».
— С час.
— А я вот только прорвался. На улицах немчуры — шагу не ступишь. Колоннами все прут. А Евгений скоро будет?
— Условлено ведь к шести.
— Из наших никого не видел?
— Не видел.
— Да перестань дремать, — пришедший шаловливо затормошил Ивана.
Тот почти не сопротивлялся, но вдруг сгреб Юрка и стал щекотать под мышками. Леди так и задергался, прямо посинел, но не завизжал. Даже не пикнул.
— Молодец, будет из тебя человек.
— Каждый день тренируюсь. Знаешь, как это тяжело? Ох тяжело…
Он вдруг погрустнел. Подогнул колени, склонил голову, задумался. Что-то трогательное было в этой скорчившейся детской фигурке. Казалось, Юрко прятал от постороннего глаза горькую правду. Скрывал и не мог скрыть. Точь-в-точь как Володя. Иван вспомнил младшего брата, которого недолюбливал с раннего детства. И все потому, что Володя был любимцем в семье. Ему всегда давали лучшие подарки, не обременяли домашней работой, чаще брали на базар или в гости. Этих маленьких обид Иван не мог простить брату и мстил за них. Посыплет, бывало, колючками чертополоха дорожку к воротам и зовет: «Воло, катай сюда, папа гостинцы несет». Или поймает за крылышки пчелу и украдкой пустит ее за воротник мальчугану. И ждет, когда тот зайдется криком. Но Володя редко кричал. Опустится, бывало, на землю, скорчится, прижав колени к груди, и заплачет… Юрко опомнился. Поймал на себе пристальный взгляд старшего товарища и смутился. Понял, что именно он принес печаль в эту посеребренную слабым отблеском лампады комнатку.
— Любопытно, для чего верующие освещают свои иконы лампадами? — спросил, чтобы только не молчать.
— Наверное, чтобы в темноте богов было видно… — Иван приподнялся на локоть, положил на плечо юноши отяжелевшую руку и мягко добавил: — Правда, колотится, окаянное? Трепещет сердечко?
— Да, немного колотится, — опустив черные, как ночное море, глаза, откровенно сознался хлопец. — Как-то оно так вышло… Позавчера еще в газетах — «Враг войдет в Киев только через наши трупы», а сегодня… Знаешь, я к этому дню давно готовился, а вот он настал, и… страшно стало.
— Ты прав. Но это пройдет…
— Я знаю, что пройдет. Не об этом речь. Просто сегодня я многое понял. Сердцем своим дошел, понимаешь?
«А все-таки хорошо, что мы взяли его в группу. Душевный парень. Говорит, словно чужие мысли читает. Сегодня мы все многое поняли. Но он сказал как настоящий поэт. Главное — веришь в его искренность. Правда, не мешало бы стали добавить в его характер…» — думал Иван, поглаживая Юрка по спине, как будто старался таким способом искупить свою прежнюю вину перед ним.
Случилось это месяца два назад. Именно в те дни, когда по поручению секретаря горкома партии ускоренно формировалась их боевая группа на случай, если советские войска вынуждены будут оставить Киев. Как-то Евгений, который был назначен руководителем, привел к Ивану черноокого парнишку и сказал:
— Познакомься, заместитель, это наш будущий бог эфира!
Неизвестно почему, но только Юрко Бахромов не понравился ему с первого взгляда. То ли у Ивана было плохое настроение, то ли он был обижен, что Евгений предварительно не посоветовался с ним, а поставил уже перед фактом. Словом, только за Юрком закрылась дверь, он стал возражать:
— Я представлял себе нашу группу не пионерским лагерем. Пойми, ведь в трудную минуту мы не сможем на него положиться. Это же леди, а не подпольщик.
Евгений только посмеивался.
— Ну, это ты, брат, перегибаешь. Учти, Леди уже давно увлекается радиолюбительством, собственноручно смонтировал не один приемник. Он отлично владеет немецким языком… Несолиден с виду? Так нам это только на руку. Кому придет в голову, что он подпольщик?
«Бес с тобой, — подумал тогда Иван. — Ты руководитель, делай как знаешь. Только потом не жалуйся, что тебя не предостерегали». И хотя внешне он смирился с присутствием Бахромова в группе, но в глубине души…
А Юрко, как нарочно, с первой же встречи почему-то привязался больше всех именно к нему. То ли интуитивно почувствовал, что будущее будет зависеть в значительной степени от Ивана, то ли его заворожила волевая Иванова натура. Как бы там ни было, а он всегда ловил случай, чтобы поделиться с Иваном своими сомнениями, посоветоваться или просто перекинуться словом. Это не то чтобы очень льстило самолюбию Ивана, нет, но он все более убеждался, что Леди удивительно сообразительный и умный парнишка, а первое впечатление было ошибочным. Поэтому, стремясь загладить свою вину, он подчеркнуто вежливо обращался с Юрием. А вскоре эта нарочитая вежливость переросла в желаемую норму их отношений. И вдруг в этот черный день ему захотелось сказать Юрку такие слова, каких он не говорил еще никому. Ни школьным, ни университетским товарищам. Но не успел — в комнату вбежала Олина:
— Вы поглядите на него! Вы только поглядите!
Хлопцы посмотрели на нее — бледная, возбужденная. Даже темно-синие глаза и те как вываренный крыжовник.
Иван кинулся к выходу. И столкнулся на пороге с Платоном. И правда, узнать Платона было почти невозможно. Всегда опрятный, подтянутый, он стоял сейчас перед ними растерзанный, понурый, подавшись вперед и опустив голову. Казалось, вот-вот рухнет на пол. Друзья с недоумением смотрели на его разбитое лицо с распухшими губами, расплюснутым носом…
— Где это тебя так? — спросил наконец Иван.
— На Бессарабке.
— Кто? Когда? За что?..
Платон попросил воды. Напившись, сел у края стола и скупо, как это умел только он, рассказал о своей встрече с Лукашей Гоноблиным.
— Я долго возле них вертелся. Искал, куда бы мину подсунуть… А тут вдруг такое замешательство в их кагале. Паляница по рукам пошла. Ну, мне и пришло в голову заложить мину прямо в нее. Она же крохотная. Но не успел…
«Вот тебе и осторожный Платон! Надо быть пнем, чтобы влипнуть в такую историю, — искренно возмущался Иван. — С таким рисунком на лице теперь только в погребе сидеть».
— А что, если бы те гайдуки обыскивать стали? Что тогда?
— Что, что! Пришлось бы вместе с ними отправиться на суд божий…
Иван увидел, как клонится на грудь Юрина голова, заметил необычный блеск в Олининых глазах, и вдруг почувствовал, что лицо его начинает гореть. Человек же на волоске от смерти был, первым из них начал борьбу с фашистам», а он…
— А где же Евгений, Микола? — умышленно меняя тему разговора, спросил Платон.
— Еще не пришли.
— А я так спешил, думал, буду последним.
— Ты мог бы и не приходить, — заметила Олина. — Вдруг тот гад следил за тобой? Чтобы выдать фашистам…
Пальцы Платона медленно сжимались в кулаки:
— Не донесет! Я его, зануду, этими вот руками задушу. Если сейчас не расправиться с ним, он много крови прольет невинной. Это готовый полицай! Так что прошу считать это моим боевым заданием.
Иван не ожидал, что этот флегматичный и замкнутый человек носит в своем сердце такой могучий заряд ненависти.
— А не покажется эта операция местью? — спросила Олина. — Не будет ли она распылением сил?..
Ответа не последовало.
Вскоре пришел Микола. Виновато улыбнулся, точно просил извинить его за опоздание, и примостился на кончике стула у дверного косяка, зажав ладони между острых колен. Иван уже не раз замечал, что в присутствии товарищей Микола стесняется своих рук и мучительно ищет, куда бы их спрятать. Это выходило у него так неуклюже, что каждый невольно обращал внимание на его руки. А они были редкостные. Непомерно большие, словно расплющенные, тяжелые, с цепкими жилистыми пальцами. Ростом Микола тоже не удался: невысокий, худой, узкоплечий, сутулый. Поистине — как изувеченный бурями придорожный стебель. И лицо его с глубоко запавшими глазами и низким лбом отнюдь не отличалось красотой. Зато природа подарила Миколе большое сердце. Именно за чуткость и любили его в группе. Особенно Иван. Он имел на редкость удачный случай убедиться в преданности и бескорыстности этого парня, когда они вдвоем проводили дни и ночи в подземелье, переоборудуя подвал под сожженным домом в тайное укрытие для оружия, продовольствия и одежды. Одно только немного раздражало Ивана — это необычайная молчаливость нового товарища. Поэтому он при всяком удобном случае пытался вовлечь его в разговор.
— Как ты думаешь, Микола, можно считать боевым заданием казнь личного обидчика? — спросил он, рассказав ему об инциденте с Платоном.
Микола задвигался на стуле, наморщил лоб:
— Я-то могу считать… Но тут решать надо Евгению. По-моему, за его спиной не надо бы… Ну, нехорошо как-то…
Да, подобные вопросы надо решать только руководителю группы. Но его не было. И хлопцы понимали, что только исключительные обстоятельства могли задержать Евгения. Ведь группа еще ни разу не собиралась в полном составе (чтобы избежать недобрых глаз, они встречались порознь и в разных местах), общий сбор был назначен на первый день оккупации города в квартире Якимчуков. Именно здесь Евгений должен был рассказать о задачах группы и принять торжественную клятву. А получилось так, что самого командира и не оказалось на сборе. Его ждали допоздна. И напрасно.
— Слушайте, друзья, — наконец решил взять на себя инициативу Иван. — Давайте расходиться: время позднее, как бы не было беды. Соберемся завтра здесь же. В три часа. Ты, Олина, разыщешь Евгения и сообщишь о нашем решении. Никому никакого самовольства не чинить. Основное сейчас — изучать новую обстановку. Все ясно?
Трое утвердительно кивнули головами. Лишь Платон сидел как каменный. И Кушниренко был уверен: Платон не подчинится его приказу.
IV
От Якимчуков расходились по одному. Первым простился Микола, за ним — Юрко. Иван пошел вслед за Платоном. Догнал его в вишняке под глинистой кручей.
— Я с тобой.
— Куда?
— Не прикидывайся.
Платон не ответил. Он шагал понурившись, мял что-то в кармане пальцами и молчал. Однако Иван почувствовал, что Платону по душе его поступок. А на это Иван и рассчитывал. Он давно уже искал повод, чтобы сблизиться, подружиться с Платоном, развеять ту неприязнь, которая почему-то возникла между ними. В том, что она существовала, Иван нисколечко не сомневался. Почти два месяца готовилась группа к борьбе во вражеском тылу, а он только с неделю как узнал, что настоящее имя Платона — Петро Березанский, что до войны он работал сантехником в коммунхозе. Но что за человек Платон и как он попал в группу, так и осталось для него тайной. Со слов Евгения, правда, знал, что Платона прислали к ним из городского комитета партии как специалиста минного дела, но этому Иван мало верил. Он даже временами подумывал, не приставлен ли Платон к ним для тайного надзора. Иначе чего бы он держался так независимо? Поэтому Иван намеренно относился к Платону подчеркнуто уважительно, а втайне даже немножко побаивался его. Но тот почему-то сторонился Ивана, уклонялся от каких-либо разговоров. Ивана обижало такое отношение, однако он твердо верил, что со временем положит конец этому недоразумению. Верил и искал случая. И вот теперь такой случай представился.
— Ты сейчас его порешить хочешь?
— А когда же? — ответил Платон. — Момент удобный: в городе еще нет порядка. Немчура пока что насесты готовит.
— Где же найдешь Лукашу?
— Да спрашивать не стану. Он возле золотоворотского сада живет. В профессорском доме.
— В профессорском?
— Да. Я следом за ними шел. Видел.
— А действовать как думаешь? Гранатой?
— Что я, с ума сошел? Там могут быть дети в комнате…
— Это верно: дети пострадать не должны. Лучше вызвать и…
— Рискованно. Вряд ли он выйдет сам. Пошлет кого-нибудь открыть. Его надо хитростью брать.
— Пожалуй, — соглашается Иван.
— Их там целый выводок, пьянствуют с полудня. Я так думаю: раз пьют, значит, и до ветру потянет. А раз канализация не работает, хочешь не хочешь во двор бегать придется. Вот там его и надо…
Этот план поразил Ивана простотой и логичностью. «И как я сам не мог до этого додуматься?»
— Все это так, но просто убить гадину мало. Надо его повесить! И на видном месте! Чтобы все видели…
Платон одобрительно встретил эти слова. Иван даже догадался, какая мысль зародилась в уме Березанского. Ему показалось, что Платон в этот миг подумал: «Вот тебе и чинуша, кабинетчик! А колесики у него все-таки вертятся. Убить фашистского прихвостня и в самом деле мало. Его непременно надо повесить в науку другим».
Извилистой тропинкой вскарабкавшись на взгорок, вытерли рукавами обильный пот на лицах, прислушались. Черная ночь как будто расплющила обессиленный город. Только выстрелы там и сям напоминали, что Киев живет, дышит в густом мраке. Задворками выбрались на Рейтарскую.
Пока Платон бегал домой, Иван лежал в бурьяне за забором. Лежал и не верил, что вот он уже и подпольщик, что через какой-нибудь час, а то и раньше придется заглянуть смерти в глаза…
Платон возвратился скоро. Принес молоток, кусок телефонного провода и охапку какого-то тряпья. Пошли прямо к Лукаше. Боковые улицы миновали быстро: там было тихо и пустынно. Зато на Владимирской то и дело слышались голоса, бесцеремонное цоканье сапожных подков. А именно ее-то и надо было пересечь. Шли, прижимаясь к домам. От подъезда к подъезду. Каждый шаг ступали точно по лезвию бритвы. Что ждет их? Не вынырнет ли из темноты стальное полушарие вражеской каски? Не сверкнет ли перед глазами выстрел?..
Но вот и профессорский дом. Остановились, прислушались. Как будто тихо. Ну, будь что будет — бросились через мостовую. Опомнились только в темном подъезде. Сердца, словно литавры, бились гулко и тревожно. А ведь предстояло еще подняться на третий этаж и послушать, не разбрелось ли «благородное» сборище от Гоноблиных.
Наверх отправился Платон. Иван остался сторожить у входа. Собственно, просто ждать. Раньше его страшно интересовало, что думает человек в минуты смертельной опасности. Из книжек знал, что некоторые герои непременно вспоминали своих невест или матерей, перед глазами других проплывала в считанные секунды вся жизнь, а были и такие, что произносили страстные речи. Но, странное дело, очутившись сам в таком положении, он ни о ком не вспоминал, почти ни о чем не думал… Все мысли вдруг развеялись, и ни страх, ни другие чувства не тревожили его сердца.
Вернулся Платон с добрыми вестями.
— Еще болтают. За мной! — И первым двинулся в темень.
Черным ходом вышли во двор. Возле уборной Платон остановился, зашептал:
— Подождешь его внутри. Я останусь здесь. Как только покажется, подам знак. Понял? Если что — бей молотком по черепу. Только тупым концом, чтобы не кровенил. Ну, а если придется бежать, жми вон в тот угол. Там в стене пролом… Все!
Разошлись. Заняли свои посты. Нет, не думал Иван, что его боевое крещение состоится в таком месте!
Сколько ему пришлось там просидеть, он, конечно, не помнил. Но долго.
Вдруг во дворе послышались шаги. Напрягая зрение, Платон застыл. Через мгновение в сумерках вырисовалась человеческая фигура. Двигалась она осторожно, неуверенно, как будто переваливаясь с боку на бок. «Он! Он! — подсказывало что-то Платону. — Но почему его рука вытянута вперед?.. Ага, с пистолетом. Нет, пистолет тебе не поможет…»
Платон — как сжатая пружина. Подал Ивану условный знак. Однако напрасно Лукаша не пожелал войти внутрь. Остановился в двух шагах от боковой стенки. «Как же теперь к нему подступиться?» — одна-единственная мысль волновала в этот миг Платона. Стал осторожно подниматься на ноги, а они, проклятые, хрустят в коленях. Не вспугнуть бы Лукашу! «Выйду, — наконец решил он. — Не кинется же он на меня ни с того ни с сего. Ну, испугается, а Иван между тем настигнет».
Вдруг за углом что-то глухо стукнуло. Платон мигом вперед — а в грудь ему тупой удар головой.
— Держи! — шепнул приглушенным голосом Кушниренко.
Инстинктивно протянул вперед руки, подхватил обмякшее тело: неужели Иван успел все сам? Оттащил труп, положил на землю. Иван тут же накинул на шею Луки загодя приготовленную петлю.
— Понесли!
Подхватили — и к черному ходу. В подъезде остановились. Иван высунул на улицу голову, прислушался и метнулся к каштану. Платон с Лукашей на плечах за ним. А через минуту Гоноблин-младший уже раскачивался над тротуаром.
— Пусть попробуют снять. Узел глухой, а перерезать проволоку… — уже на противоположном тротуаре отозвался Иван.
Еще раз оглянулись, но повешенного не увидели. Хотели проскользнуть в ближайший закоулок, как вдруг за профессорским домом раздался страшной силы взрыв. Всколыхнулась, задрожала земля, — казалось, небо разломилось на куски и с грохотом посыпалось вниз.
Не успело багровое зарево зарумянить облака над Крещатиком, как где-то в другом конце Киева, на Подоле или на Куреневке, загремел другой взрыв. Ему откликнулся из района железнодорожного вокзала третий. И заклокотал, захлебнулся от грохота город.
— Вон какая она, первая ночь неволи! — радостно произнес Кушниренко. — Это ополченцы угощают немчуру. А наше время еще впереди…
V
На зелені луки
Налетіли круки…
Давно уже затих на верхнем этаже плач разбуженного уличной стрельбой младенца, а низкий женский голос все напевал и напевал, переливая терпкую тоску в нехитрую мелодию. И эта мелодия коричневой печалью проникала сквозь раскрытое окно в комнату Платона, царапала хлопцам души и наполняла сердца скорбью об утраченном. Даже когда голос на какое-то мгновение прерывался, Ивану все равно казалось, что темнота, стиснутая холодными стенами, продолжала издавать стоны. И чем больше он вслушивался, тем громче становилась скорбная мелодия. Она въедалась в душу, вызывала недобрые предчувствия. И никак невозможно было избавиться от этой трепетной мелодии первой подневольной ночи.
«В своем ли она уме? — возмущался Иван. — Убаюкивать младенца такими песнями… Разве будет он счастлив?» И вдруг ему захотелось, до боли захотелось узнать, какими напевами мать убаюкивала его в детстве. «Наверное, одной бранью да проклятиями! Нет, нет, она не вымаливала мне лучшей судьбы. Уже в люльке я был для нее немилым…» В это мгновение перед ним возник образ его матери. Близко, совсем рядом. Он как будто видел следы оспы на ее обвислых, похожих на перекисшее тесто щеках. Живо представил и опутанные густой кровянистой паутинкой глаза. И искусанные синие губы. «Боже, как давно мы с нею не виделись. Почти полтора года я даже не вспоминал о ней. А ведь она тревожилась и заботилась обо мне. Хоть и проклинала порой. Какая же она теперь?..» И впервые за много лет Иван почувствовал острую жалость к матери. А тут еще этот приглушенный женский голос будто цедил кровь из его сердца:
На зелені луки
Налетіли круки…
«Замолчи!» — так и рвалось с языка. Однако смолчал: что подумает Платон?
Платону тоже, наверное, рвала душу эта грустная колыбельная. Потому что вскоре он вскочил с кровати и так трахнул оконной рамой, что даже стекла зазвенели.
— Как сверлом в душу!.. — это были первые слова, прозвучавшие в комнате после того, как хлопцы вернулись с операции. — Или, может, тебе душно?
Иван не отозвался. Ни думать, ни говорить ему сейчас не хотелось. Он мечтал поскорее забыться. Но эта треклятая песня… До самого утра она вороном кружилась над головой. Все же усталость взяла свое — на рассвете он наконец задремал.
Проснулся так же внезапно, как и заснул. Не открывая глаз, потянулся рукой к будильнику, но вспомнил, что вчера после расправы с Лукашей домой не пошел, а остался ночевать у Платона. Вскочил на ноги, но хозяина и след простыл. С любопытством стал рассматривать полуподвальное жилье Платона.
Оно было не из лучших. Узкая, хмурая комната с одним-единственным окном, которое верхними стеклами выходило во двор. Солнце, видимо, никогда сюда не заглядывало, потому что и облезлые стены, и низкой потолок рябели желтоватыми, бурыми и синеватыми пятнами плесени. Слишком странной показалась Ивану и обстановка. Напротив окна — самодельные полки. На полках — обрубки железных прутьев, куски труб, гайки, жестяные банки, мотки проволоки, примусы, болты, колесики… И пахло здесь плесенью, канифолью, смазкой. Если бы не старенькая, местами проржавевшая кровать да не тумбочка под белой скатеркой, трудно было бы поверить, что это человеческое жилье. «Вот тебе и Платон! А я-то думал…»
Вскоре вернулся хозяин. Поставил у облупленной двери на кирпичик ведро с водой.
— Пора умываться! — И вынул из-под кровати разрезанную пополам канистру.
Иван сполоснул наспех лицо, вытерся. Платон же умывался основательно, долго вымачивал под глазами синяки, ставите за ночь еще темнее.
— На улицу тебе лучше бы не показываться. Слишком уж приметный. Того и гляди кто-нибудь привяжется…
— Не привяжется.
Вот и весь разговор.
— Давно тут живешь?
— Порядочно.
— А зимой не холодно?
— Как когда.
Нет, с Платоном много не наговоришь. Кремень! А Ивану так хотелось поделиться мыслями о вчерашней операции. Рассказать, как без тени страха кинулся на предателя, как стукнул его по темени молотком, как вязал мертвым узлом конец проволоки на ветке. Но Платон почему-то не хотел вспоминать о вчерашнем.
— Ну, я пошел. Спасибо за гостеприимство.
Платон отозвался не сразу.
— Ты вот что… Не очень там, в городе возможны облавы, — проронил наконец.
Если бы эти слова сказал кто-нибудь другой, Иван воспринял бы их как искреннее предостережение. Но в устах Платона они прозвучали почему-то издевательски, насмешливо.
— Прости, но не отсиживаться же я здесь остался.
— Тогда вот что: бери чайник в руки. Так вернее. Сейчас всякий за три версты по воду топает.
Он подал старенький, паяный-перепаянный чайник и мягко усмехнулся. И в этой усмешке Иван не заметил ни капли неискренности. Напротив, она красноречиво говорила: Платон беспокоится о нем.
Жутко на пустынной улице среди бела дня. Непривычно и страшно. Словно чума только что пронеслась по городу, оставив после себя эту унылую тишину. Особенно жутко слышать собственные шаги. Какая-то неведомая сила как будто подгоняла Ивана, заставляла его быстрее бежать с этого пустыря. Как ни заставлял себя идти неторопливо, а ноги сами бежали на Владимирскую.
За поворотом, у разграбленного гастронома, натолкнулся на толпу женщин, прилипших глазами к щиту объявлений.
— Где тут колодец поблизости, не скажете? — спросил Иван, чтобы завязать разговор.
— Напротив, — показала одна на профессорский дом. — Только ходить туда…
— А что там?
Женщины переглянулись, смерили его настороженными взглядами, однако старенький, погнутый чайник, видимо, развеял их подозрения.
— Человека там ночью повесили. Прямо на каштане…
— Ай-яй-яй! Немцы? — деланно ужаснулся Иван. А грудь наполняла радость: народ уже знает об их подвиге!
— Кто это ведает…
— Чего там сомневаться: наши повесили. Пес лютый был, а не человек.
— Немцев, говорят, ходил вчера с хлебом-солью встречать. Вот его и…
— Э, нашли о чем говорить! Вот на Николаевской!..
— А что на Николаевской?
— Гитлеровцы что снопы лежат. «Континенталь» наши ночью взорвали. А там фрицев под завязку было.
Угасла радость в Ивановой груди. «А разве не той же ценой рисковал и я заплатить, как эти неизвестные подрывники «Континенталя»? В обоих случаях — малейший промах стоил бы жизни».
Подошел мрачно к щиту и стал читать распоряжения новых властей. Киевлянам приказывалось не выходить в ночное время на улицу, не давать приюта и не оказывать какой-либо помощи бойцам и командирам Красной Армии, немедленно вернуться на старые места работы, сдать в комендатуру оружие, взрывчатые вещества, гранаты, радиоприемники, противогазы. И всюду за невыполнение — расстрел! расстрел! расстрел!..
Даже не взглянув на женщин, шептавшихся о ночных событиях, зашагал к Крещатику. Улица Прорезная едва ли не первой в Киеве стала надевать убранство «новой эпохи». Иван видел жилистых дворников в белых фартуках, которые деловито срывали и закрашивали известкой советские лозунги на стенах. Видел, как лысый старикан в вышитой сорочке угощал на тротуаре «освободителей» неведомо где раздобытым янтарным сотовым медом. Видел и дореволюционную вывеску мехового магазина Кулябко и К°, которую вытащили бог весть откуда двое невзрачных мужчин и прибивали теперь над входом в недавнее ателье.
По мостовой с грохотом катились обтянутые тугим брезентом интендантские подводы, изредка проплывал автомобиль и беспрерывно сновали туда и сюда солдаты. Вымытые, сытые, самодовольные. Они с любопытством и осторожностью изучали коварный город, днем умасливавший чарующими улыбками, а ночью намертво хватавший за горло. Иван же внимательно наблюдал за их манерами и поведением, стараясь ничего не выпустить из памяти.
Возле Крещатика дорогу ему преградили ряды затянутых ремнями эсэсовцев, густым черным забором окруживших гостиницу для военнослужащих.
Реденький поток пешеходов еще издали шарахался от них. «Облава, — сжалось у Ивана сердце от тревожной мысли. — Наверное, кого-нибудь из наших выследили… А может быть, это расплата за «Континенталь»? Может…» — и снова мелко задрожало в животе. Ему захотелось немедленно броситься наутек. Однако пересилил себя. Пристроившись к очереди (киевляне уже принесли сдавать радиоприемники и противогазы) у бывшего магазина «Детский мир», стал осматриваться. Перед парадным подъездом гостиницы стояли две крытые машины с откинутыми бортами. Немцы стаскивали с них массивные сейфы, ящики, распухшие брезентовые мешки. Не то что пешеходы, даже солдаты не смели приблизиться к дому. «Штаб! Какой-то крупный штаб! — мелькнула догадка. — Только почему гитлеровцы облюбовали именно этот невзрачный дом? В городе нетрудно найти десятки поновее, попросторнее, посветлее».
Но факт оставался фактом: бывшая гостиница для красноармейцев превращалась в черное логово оккупантов. Болезненный трепет пронизал Ивана. Возбужденное воображение рисовало груды руин на месте гостиницы, смолистое клубище дыма в киевском небе. И горы вражеских трупов. Горы! Иван еще не думал о том, как осуществить все это, как проникнуть сквозь плотным заслон эсэсовцев в здание, но что именно он испепелит это бандитское гнездо, нисколько не сомневался. Испепелит, чего бы это ни стоило!
С этой мыслью он и пришел к Якимчукам на сбор группы. Как и было условлено, над кручей в зарослях желтой акации его встретила Олина. Увидела, залилась румянцем. И радостные искорки замерцали в ее глазах.
— Почему так задержался? Я уж думала… И Платон запаздывает.
«А при чем тут Платон? — Иван метнул на нее колючий взгляд. — Неужели догадывается про наши ночные дела?»
— Евгений пришел? — спросил, едва скрывая тревогу.
— Нет Евгения, — мрачно ответила девушка.
— Ты его видела?
— Нет. В его квартире немцы…
— На запасной была?
— Была. Но он там не появлялся.
Иван сплюнул и недовольно проворчал:
— Ну и организация! Собраться вместе не могут, а еще бороться думают.
Странное дело, как ни тревожился Иван о судьбе группы, но в глубине души… Евгения он давно презирал как руководителя. И если не делился своим мнением с другими, то только потому, что был убежден: выскочить Евгению в руководители помог именно он, Иван.
Произошло это совершенно случайно. В первые дни войны, когда добровольческие батальоны отправлялись из Киева на оборонительные рубежи. До того времени Иван никогда не ценил студенческих будней и мало дорожил спутниками своей юности. Но теперь, увидев, как недавнее прошлое крошится и разлетается безвозвратно, ощутил в себе такую острую боль, такую тоску, от которой останавливалось в груди сердце. Но чем он мог помочь горю? Поведал лишь эти чувства бумаге, И забыл о своих записях. Вспомнил о них только за час до начала общегородского молодежного митинга, когда секретарь горкома попросил его помочь рабочему оборонного завода Броварчуку подготовить выступление. Не долго думая, Иван переделал свои записи и вручил их симпатичному парню Евгению. Наверное, так бы и разошлись навсегда Иван с Евгением, если бы судьба не свела их снова в кабинете секретаря горкома картин. Именно там Иван узнал, что тот, кому он помог подготовить речь, назначен его руководителем в подполье. Парадокс! Однако Иван вел себя с Евгением по-дружески, хотя чувствовал себя в какой-то степени уязвленным. Правда, об этом раньше никто не догадывался, а сейчас — разве только одна Олина.
— Кто же пришел? — чтобы предупредить ее вопрос, спросил он.
— Юрко, Микола…
— Какой Юрко? Я такого не знаю. Есть Леди. Понимаешь? Только Леди! — И почти бегом ринулся по тропке вниз.
«Подпольщики, кличек не могут запомнить… А что будет потом? И откуда вы взялись на мою голову!.. — Но вдруг спросил себя, как лицо постороннее: — Что это с тобой? Разве не клялся вытравить в себе все омерзительные привычки и склонности? Разве ты уже забыл слова секретаря горкома: «Кто не умеет побеждать самого себя, тот не сможет победить других»? Да и чем провинилась перед тобой Олина? Только тем, что сказала не так, как бы тебе хотелось? Стыдись!»
Иван резко обернулся — ветви стегнули по лицу. И пошел к хате.
— Клещик! Мой противный Клещик! — радостным восклицанием встретил его Юрко Бахромов. — Ты уже знаешь? Да ни черта ты, вижу, не знаешь. Взрыв ночью слышал? Первый, самый сильный? Так это наши сказали оккупантам свое слово. Понимаешь? Как рвануло — от «Континенталя» чурки целой не осталось. А немчуры там как червей было!.. Говорят, сотни три богу душу отдали. Утром хотел посмотреть, да куда там: эсэсовцы весь квартал оцепили. Так я с крыши смотрел. Здорово же их угостили там! Понимаешь?
— Понимаю, понимаю…
— Это не все. Есть еще новости.
— Давай выкладывай.
Задыхаясь от возбуждения, Юрко рассказал, что в церкви на Печерске утром устроен был молебен в честь «освобождения» Киева. На богослужение будто бы приехал от немецкого командования какой-то важный полковник Зейдлиц в сопровождении офицеров. Но едва успели чужаки ступить на площадку перед входом в церковь, как раздался взрыв — и все они взлетели на воздух…
Микола все время сидел молча, изредка лишь усмехаясь. Но наконец Юрко и его расшевелил. Микола сообщил, что минувшей ночью подпольщики сожгли на Куреневке помещение бывших военных складов, взорвали корпуса цехов авторемзавода на Подоле, а в районе Глубочицы разметали немецкую мотоколонну, которая двигалась в сумерках к днепровской переправе.
Хлопцы с нескрываемым благоговением говорили о налете на немецкую мотоколонну, об уничтожении «Континенталя», радовались успехам безымянных героев, как своим собственным. Иван тоже радовался, но без благоговения. Подвиги ночи он считал не заслугой, а обязанностью тех, кто остался в оккупированном Киеве. Разрушение корпусов авторемзавода, «Континенталя», казнь Лукаши казались ему равноценными звеньями, из которых складывалась цепь всенародной борьбы. «Почему только это не все еще понимают? Неужели и здесь арифметика ослепляет глаза?.. Что ж, отныне я не стану больше размениваться на мелочи. Буду вписывать в свой актив только громкие операции. И первой из них станет штаб на Крещатике…»
Добрые вести принес и Платон. По его словам, подпольщики Железнодорожного района успели прошлой ночью уничтожить Соломенский и Воздухофлотский мосты, вывести из строя основные цехи паровозовагоноремонтного завода и помещение служб товарной станции. Заседание, собственно, не начиналось, но хлопцы оживленно обсуждали вставшие перед группой проблемы. Как быть с регистрацией? Стоит ли выходить на «старые места работы», как приказывают фашисты? Когда удобнее всего собираться?..
О Евгении никто не обмолвился, хотя все, конечно, думали именно о нем. Что с ним? Попал в руки врага? Занемог? Или, может…
А время шло и шло. Приближался комендантский час.
— Ну вот что, друзья! — поднялся на ноги Иван. — Я думаю, Евгений не обидится, если мы начнем без него. Дольше просто не имеем права ждать. Подпольные группы, как свидетельствуют ночные события, уже приступили к выполнению боевых задач. Только мы сидим без дела. Дальше так нельзя!
Несомненное одобрение прочитал он в глазах Юрка и Миколы. Платон тоже одобрительно кивнул головой:
— Мне не нравятся наши собрания. Приходим, как на посиделки, без надлежащей психологической настроенности. А ведь каждый из нас знает, для какого дела партия оставила его в тылу врага. Настанет время, вернутся наши, и мы должны будем отчитаться за каждый прожитый в подполье день. Что же мы, например, скажем про вчерашний или сегодняшний дни? Сходились? Говорили?.. А какая польза от этого Отчизне? — Он чувствовал, как постепенно погружается в столь привычную, прямо-таки родную для него стихию. — Мы должны доказать фашистам, что не они, а мы — настоящие хозяева в городе. Мы должны не давать им покоя ни днем ни ночью. Пусть Киев превратится для них в истинный ад, пусть земля горит у них под ногами, мы призваны посеять среди них своими действиями страх и неуверенность. Для этого предлагаю не охотиться за отдельными солдатами или офицерами, а взорвать штаб на углу Крещатика и Прорезной. Причем лучше днем, на глазах у людей!
Неестественно быстро заморгал глазами Микола, перехватило от восхищения дух у Юрка. На что уж Платон и тот выплюнул окурок и озорно засветил серыми глазами с кровавыми подтеками. Сомнения не оставалось: идея пришлась всем по душе.
— Но только… как это сделать? — спросил Юрко шепотом.
— Вот над этим и давайте помозгуем.
Трое из ребят придвинулись к Ивану.
VI
…Вот и настал для них час, к которому они готовились с тех теперь уже далеких, чуть окрашенных призраком оккупации, июльских дней: час, о котором они думали бессонными ночами и которого каждый втайне побаивался, — час боевого крещения. Как никогда, теперь каждый из них ясно сознавал: от успеха первой операции будет зависеть гораздо больше, чем уничтожение логова фашистских главарей на Крещатике. Эта операция должна всесторонне проэкзаменовать их волю, мужество, сообразительность, а главное — дать ответ на самый жгучий и важный вопрос: смогут или не смогут они силами столь малочисленной и к тому же ослабленной отсутствием Евгения группы успешно бороться с вышколенным и закаленным врагом? Одним словом, каждый из хлопцев понимал: от этой операции будет зависеть будущее группы.
Конечно, можно было и не идти на такой риск: в их задачу не входило уничтожать военные штабы фашистов; для этого, конечно, были оставлены в Киеве специальные боевки, которые наверняка уже ломали головы над тем, как поднять на воздух гостиницу на Крещатике. Можно было бы начать свою деятельность с какой-нибудь другой операции, попроще, чтобы вжиться, освоиться в новой обстановке. Но они решительно отбросили теорию «малых дел» и сознательно решились на самый сложный, самый рискованный путь.
Подготовка к уничтожению гостиницы завладела помыслами каждого члена группы. Но первое слово принадлежало Платону. Как опытный минер он должен был рассчитать, сколько взрывчатки нужно, чтобы немецкие генералы взлетели в небеса. Для этого ему требовалось хотя бы приблизительно определить кубатуру этого здания, толщину и качество капитальных стен, характер междуэтажных перекрытий.
Свой вывод он объявил на следующее же утро.
— Ну, вот что: полтора-два центнера. К тому же это никакой не штаб, а военная комендатура Киева.
Ивана ошеломили эти слова. Хотя он и мало разбирался в минном деле, но ему казалось, что Платон ошибается. В скольких книгах, прочитанных в юношескую пору, бесстрашные герои проносили тол тайно в портфелях или даже карманах в панские дворцы и штаб-квартиры, и этого количества вполне хватало для больших разрушений. А тут на тебе — два центнера! Нет, Платон явно ошибается.
— Совсем не ошибаюсь! Чтобы с потрохами вывернуть логово фашистов на Крещатике, нужно не меньше ста пятидесяти килограммов…
Спорить с Платоном было бессмысленно. Что же, сто пятьдесят так сто пятьдесят! О том, где взять столько взрывчатки, Иван не задумывался: благодаря его предусмотрительности и стараниям еще в июле группа заложила в свое автономное укрытие немало тола. Вот только как внести эти полтораста килограммов в гостиницу?
— Кажется, я знаю, как это сделать, — вдруг загорелся Юрко какой-то идеей. — Я иду в комендатуру. Называю себя: их бин фольксдойче, мученик большевиков и тому подобное. Хочу отомстить за нанесенные мне обиды, верой и правдой послужить великому фатерлянду… Не говорите, они сейчас ищут холуев среди нашего брата: без холуев фашист слеп даже средь бела дня. Ну, меня принимают переводчиком, я проникаю в комендатуру, а там…
Юркова идея и впрямь привлекательна. Только бы проскользнуть внутрь гостиницы, а там уж можно что-то придумать! Правда, мало верится в успех этой затеи. Однако попробовать не мешает. Хлопцы обнимают Леди, похлопывают по спине: в добрый час, друг!
Вслед за Юрком ушел и Микола. Ему поручили разведать подступы к комендатуре, приглядеться, не смыкается ли крыша гостиницы с крышами соседних домов. Короче, он должен был установить: нельзя ли занести взрывчатку через крышу? Отправляясь на операцию, Микола прихватил алмаз и отцовский инструмент стекольщика. Он знал, что после тех лихорадок, которые сотрясали киевскую землю в дни осады, перед стекольщиком откроются любые двери.
Пустился в путь и Платон.
…Первым вернулся Юрко. Его рассказ был неутешителен. В комендатуру оккупанты никого из гражданского населения на работу не берут, весь обслуживающий персонал состоит из одних военных. Проникнуть туда вообще невозможно. Юрка часовые выслушали, посоветовали обратиться в национал-социалистский комитет содействия и взаимопомощи восточным немцам, помещающийся на Красноармейской, 5, но пустить даже в вестибюль отказались.
— Так что мой план отпадает, — грустно закончил хлопец.
Отпал и второй план. Микола сообщил: пробраться к гостинице по крышам невозможно.
Темнее ночи вернулся и Платон. Он ни единым словом не обмолвился, но было ясно и без слов: его тоже постигла неудача.
Клонятся мальчишечьи головы от тяжких дум. Что тут придумаешь? В газетах писалось, что гитлеровские вояки большие охотники до всяких драгоценностей. Но попробуй их подкупить! Для этого нужно и время, и умение, и золото, а у них ничего этого не было. О подкопе тоже не приходилось думать. Для этого надо было найти надежную квартиру на первом этаже рядом с гостиницей. А где ее возьмешь за считанные дни? Да если бы даже и нашли такую квартиру — куда девать землю? Ведь надо вынуть тонны грунта. А вынести его с Крещатика незаметно так же невозможно, как перепрыгнуть Днепр. Пробивать же подземный тоннель с боковых улиц — значит растянуть дело на много месяцев. За это время комендатура может десять раз переместиться в лучшее, более благоустроенное здание.
— И все же надежда только на подкоп, — подытожил свои мысли Платон. — Этим займусь я. Сегодня же!
— Что ты имеешь в виду?
— А вот что: под Крещатиком проходит городской коллектор. Ну, тоннель для отведения сточных вод. В этом коллекторе я бывал не раз. Вот через него и попытаемся под комендатуру пробиться. Одно меня беспокоит…
— Как с лопатой туда втиснуться? — не дослушал Юрко.
— Нет, не то, там пароконкой запросто проедешь. И землю не надо никуда выносить. Да и копать там считанные метры… Но как пробить кирпичную стену коллектора — вот что меня беспокоит.
«Вот тебе и Платон: я в Киеве живу столько лет, а даже и не подозревал, что под городом существует подземный лабиринт тоннелей, — подумал Иван. — Оттуда в самом деле легко добраться до комендатуры. Почему же Платон сразу об этом не сообщил?..»
— Я пойду с тобой, — сказал Иван решительно.
— Нет, мы сначала с Миколой.
У Ивана вспыхнули щеки: неужели Платон не доверяет ему? И это после расправы с Лукашей! Но настаивать не стал… Хлопцы спешили. Они еще должны были забежать на квартиру Платона за инструментом, а до комендантского часа оставалось совсем немного. Условились, что после осмотра тоннеля вернутся к Якимчукам, и распрощались.
Вслед за ними ушел и Юрко. У Якимчуков остался только Иван. Чтобы как-то скоротать время, стал читать. О Платоне и Миколе старался не думать. Но все чаще ловил себя на мысли: «Вот сейчас они пробираются к Черепановой горе… А теперь опускаются в тоннель… Наверное, уже под Киевом… Любопытно, а чем они собираются пробивать стену коллектора?»
Смеркалось. Он кинул книгу на стол, так и не поняв, что в ней написано, лег навзничь на скамье. У него ни на миг не возникало сомнения в успехе задуманной операции. Он даже представлял себе, как вернется Платон и что скажет. Он сначала постоит на пороге, оглядит комнату, вытрет о штанину ладони и только после этого скажет:
— Ну, вот что: со стеной все в порядке. Пробили!
Но шли часы, а ребята не возвращались. Вот уже миновала полночь, а их все не было. Ивана охватило беспокойство. «Что могло произойти? Напоролись на засаду или заблудились?..» У Золя или у Гюго он когда-то читал, как двое заблудились в парижском подземелье. Еще несколько часов назад не помнил об этой истории, а вот сейчас она встала так четко и ясно, как будто все это произошло именно с ним. Он даже ощутил всем телом холод осклизлых стен, удушливую духоту и тяжелый, липкий мрак. Иван готов был немедленно броситься на помощь товарищам. Поднялся и направился к двери.
— Ты куда? — Олина тоже не спала.
— Искать…
— Вот придумал! Где ты их найдешь? А на беду нарвешься! Уже светает.
— Почему они так долго?
— Ждать всегда долго. Наверное, случилось что-то непредвиденное.
Нежный Олинин голос немного успокоил Ивана. Он опять прилег на лавке, закрыл веки. И без конца проклинал себя за то, что не пошел вместе с товарищами.
…Они возвратились только перед обедом. Молча вошли в комнату, молча сели. Иван ни о чем не спрашивал. Верил, что Платон скажет: «Ну, вот что: со стеной все в порядке». Но Платон сказал:
— Ну, вот что: про тоннель надо забыть.
— Тоннель перекрыли?!
— Хуже. Для той стены пневматический молоток нужен. Зубило, как от гранита, отскакивает.
Вот она, расплата за розовые мечты! Думалось раньше: подполье — это головокружительные налеты на вражеские штабы, выкрадывание немецких генералов, подрывы мостов и освобождение тысяч пленных… Романтика! А выходит, подполье — это прежде всего каторжный труд, мучительные поиски и… неудачи. Да, горькие неудачи едва ли не на каждом шагу.
— Неужели нет никакого выхода? — первой отозвалась Олина.
— Думали уже. — И Платон, как бы стесняясь, прячется в клубища табачного дыма. — Думали канализационные трубы использовать. По ним тол к комендатуре подать…
«Ну и что?»
— Плохо дело. Воды ведь в городе нет, а протиснуть полтора центнера… Да и чем протолкнешь? Диаметр трубы небольшой…
— Что же делать?
Никто не ответил. Посидели-посидели молча да так и разошлись, даже не условившись о времени и месте встречи. «Ну, вот и все. Теперь никаких надежд. Все перепробовано и все отброшено… — шагал Иван, сам не зная куда. — Теперь остается одно: признать свою никчемность, свое бессилие и приступить к «мелким делам». Листовочки с громкими призывами разбрасывать. Изредка вывешивать красные полотнища. А то и пристукнуть полицая-гада, если подвернется где-то в закутке. И считать, что честно выполняешь свой долг. До того и дела нет, что немецкие генералы преспокойненько будут готовить зловещие планы на Крещатике… — Тьма застилает глаза Ивану. Нет, не для того он остался в Киеве: одними листовками да флагами фашистов не победишь! Но ведь на большее группа оказалась неспособной. — А может, здание заранее заминировано? Может, приговор немецкой военной комендатуре уже вынесен?.. Хотя не такие уж простачки фашисты, чтобы после «Континенталя» поселиться на взрывчатке. Почему здание обкома партии или штаба военного округа не заняли, а оккупировали именно этот неприметный, старый дом?.. Они, конечно, обнюхали там каждый уголок, каждую щель. Так что надежды на заранее заложенные мины — зряшное дело…»
Дорога сама вывела его на улицу, которую он уже начал яростно ненавидеть. Там, в конце ее, на стыке с Крещатиком, сидят за стенами бывшего воинского отеля фашистские генералы. Он, конечно, не пойдет туда: у него не хватит выдержки спокойно разглядывать беззаботные лица часовых! А когда-то же ходил, когда-то любил эту уютную улицу, круто спускавшуюся к главной артерии Киева!
— Газеты! Кому газеты? Читайте «Українське слово»!
К пожилому человеку с распухшей почтовой сумкой на груди опасливо подходили киевляне и покупали «Українське слово». Купил и Иван. Первое, что бросилось ему в глаза, — немцы под Харьковом! И от этой вести ноги показались ему такими тяжелыми и непослушными, что он остановился. Оперся плечом о ствол каштана и замер, держа перед собой профашистский листок. «Что же это творится на свете? Мы тут возимся с комендатурой, а враг уже под Харьковом… Когда же все это кончится?»
О, как ему хотелось в этот миг, чтобы жизнь началась сначала, чтобы хоть на несколько часов опять очутиться среди университетских друзей! Выйти бы с ними, взявшись за руки, из красных стен альма-матер и бродить по улицам, радуясь чистому небу и ясному солнцу. Пойти, как в тот январский день, когда был сдан первый экзамен первой в жизни экзаменационной сессии. Тогда они всей группой отправились на «Путевку в жизнь». Билетов в кинотеатре, конечно, не достали, но никто и не думал печалиться. На улице шел на диво густой, крупными хлопьями снег. Вернее, даже не шел, а величественно плыл с небес, кружась в каком-то причудливом танце. Не сговариваясь, студенты побежали по удивительно пушистому, нетронутому покрывалу улицы. Кто-то, дурачась, начал было лепить снежную бабу, ему тотчас же кинулись помогать. Белый ком быстро разрастался и разрастался, пока не выскользнул из юношеских рук и не покатился тяжело по улице вниз. Гигантское, похожее на копну снежное клубище остановилось только на середине Крещатика, перекрыв дорогу трамваям и автомашинам. Студенты были очень довольны своей проказой и смеялись до упаду… В это мгновение Ивана словно электрическим током шибануло. Побелевшими губами он беззвучно зашептал:
— Ведь баба катилась сама. Именно сама! Да это же ключ к успеху! Немедленно к хлопцам! Немедленно!
VII
…На следующее утро с самодельной тачкой, на которой высился дубовый восьмиведерный бочонок с водой, Микола отправился к Крещатику. В те сентябрьские дни ко всем бедствиям, чесоткой разъедавшим Киев, добавилась еще и острая нехватка воды. С ведрами, чайниками, бидонами, а то и кастрюлями люди тянулись к Днепру или на далекие окраины к колодцам и родникам. Поэтому Микола не привлекал ничьего внимания. А если его и примечали, то разве только завистники: вот, мол, счастливец — полнехонькую бочку воды раздобыл.
Уже в центре города он свернул на Пушкинскую, перед тем встретившись возле бывшего Театра русской драмы с военным патрулем. Но охранники нового порядка, не заметив, видимо, ничего подозрительного, даже не остановили его для проверки документов. Недалеко от поворота на Прорезную Микола оглянулся и быстро двинулся к ближайшему проезду. Миновал пологий двор, поставил тачку у стены дома, который как бы разграничивал параллельные магистрали — Крещатик и Пушкинскую, а сам поспешил на ступеньки.
— О стекольщик!.. — вышла на его стук пожилая женщина из квартиры на первом этаже. — Каким ветром тебя снова занесло?
— Вот воды вам привез, — и Микола улыбнулся так приветливо и просто, как будто был знаком с нею много лет.
— Воды? И как это тебе пришло в голову?
— Да поблизости тут был. Дай, думаю, загляну к вчерашней благодетельнице. У вас есть куда воду вылить?
Женщина мигом принесла ведро. Микола, наполнив его до краев, занес в квартиру.
— Господи, чем же тебя отблагодарить, даже не знаю… — лепетала хозяйка взволнованно. — Теперь мне надолго хватит. Ну, говори: что хочешь?
— Да ничего не хочу. На обед я уже заработал.
— Так ты бездомный?
Микола опустил глаза: что ей на это сказать? Врать совестно, а правду говорить нельзя.
— Сейчас многие лишились крова… Где же ты живешь?
— А где придется. Подвалов пустых немало…
— Ох, горе тяжкое! Я с радостью бы предоставила тебе ночлег, но меня и саму выселят. Приходили уже…
— С чего бы это?
— Да комендатура же вон ихняя, — показала рукой в окно на кухне. — Видно, боятся, чтобы их секретов не подглядела.
«Значит, сорвется и замысел Ивана, — встрепенулось Миколино сердце. — Если приходили, значит, остерегаются…»
Остерегаться фашистам действительно было чего. Каких-нибудь три десятка шагов отделяли окно маленький кухни от здания комендатуры. Правда, преодолеть это расстояние было практически невозможно: двор отеля бдительно охранялся круглые сутки. Но для задуманной Иваном дерзновенной операции даже самая строгая охрана не могла стать помехой. Стоило только обосноваться в этой квартире хотя бы на одну ночь. Одну-единственную ночь!
— А может, у ваших знакомых место найдется? Дом велик!
— Где теперь те знакомые. В доме и десяти семейств не осталось…
«И слава богу! Ведь перед взрывом их надо будет обязательно вывести из опасной зоны. Вывести… Но без этой квартиры замысел Ивана ничего не стоит. Бочка со взрывчаткой покатится вниз и по Прорезной улице, но как ее направить именно на помещение комендатуры? Взрыв же должен произойти непременно под ее стеной. А здесь все, что нужно, — окно кухни напротив. И первый этаж!.. А что, если довериться во всем женщине, намекнуть о нашем плане? Но что она за человек?..»
Микола в отчаянии сжимал большими ладонями голову.
— Да не переживай ты так из-за жилья, — старалась утешить его хозяйка. — Оставайся у меня. Скажу, если спросят, что ты мой племянник. И живи, пока можно. Ну, а выселят… У меня сестра неподалеку в селе, на зиму я все равно к ней переберусь. Так что устраивайся.
От радости у Миколы даже слезы на глаза навернулись. Он засуетился, зашаркал ногами по цементному полу, не зная, оставаться ли ему здесь или сразу бежать к Ивану, чтобы рассказать об этом успехе. Нет, о таком молчать нельзя! Не сказав ни слова, бросился к двери.
— Куда же ты? Хоть перекуси чем бог послал.
Отказываться было не только неудобно, но и неразумно: что подумает о нем эта добрая женщина? А ведь дорога каждая минута! Все же сел за стол.
— Хлеба, конечно, нет. Извини…
— Про хлеб теперь все забыли.
Скоро Микола узнал, что хозяйку квартиры зовут Докия Емельяновна, что до войны она работала уборщицей в военной гостинице, что у нее есть сын, студент университета.
— Такого же примерно возраста, как и ты. И с виду такой же смирный. А уж как любил стихи Володя! Сядет, бывало, и читает вслух, читает… Мечтал учителем стать. Третий курс уже заканчивал. И на тебе — война… Где-то он сейчас, что с ним?.. Как ушел с добровольцами на фронт, так только одну-единственную весточку и получила. Из Броварских лагерей. А потом… Передавал, правда, его товарищ Анатолий Мурзацкий, что видел Володю на ирпенском рубеже. А с тех пор — ни слуху ни духу.
И ткет, и ткет материнское воображение судьбу единственного сына. И нестерпимой горечью обожгло душу Миколы. «Как же у меня язык повернулся обманывать эту душевную, убитую горем женщину? Она же наша, наша! Не может такой человек льнуть сердцем к чужакам, искалечившим судьбу ее единственного сына».
— Простите меня, Докия Емельяновна. Неправду я вам сказал, что бездомный. Есть у меня и мать, и жилище. А квартира ваша для важного дела нужна. Мы с вашим Володей… Мы, одним словом, друзья с ним, сообщники. Ну, понимаете?
Вскочила на ноги, протянула натруженные руки:
— Понимаю, все понимаю, голубчик.
— Я доверил вам, мамо, больше чем свою жизнь…
— Об этом не беспокойся. Лучше скажи, чем я могу помочь?
— Нам нужна ваша квартира…
Мимоходом взглянула в окно и закивала головой.
— Что ж, считай себя хозяином в ней. Только спешите, дети, они могут в любую минуту подоспеть.
— Вам, Докия Емельяновна, придется немедленно оставить город. Не позднее завтрашнего утра.
По ее лицу скользнула тень удивления.
— Оставить Киев — дело нехитрое. Пожитки, видишь ведь, у меня невелики. Только хотелось бы вам в чем-нибудь пособить.
— Сейчас укладывайте вещи. А мне пора.
— Когда же тебя ждать?
— Будьте дома, я скоро вернусь.
Микола снова побрел с тачкой по киевским улицам.
В Золотоворотском саду его давно ждал Иван.
— Все в порядке. Старушка поможет жильцов вывести из дома. На время взрыва.
У Ивана даже глаза побелели.
— Ты что?! Ты… все ей рассказал?
— Чего бы это все? Не все, конечно. Но ты напрасно так… Она наш, советский человек. У нее сын на фронте. Доброволец. Кстати, он однокурсник твой, Володя Каленый…
— Каленый? — У Ивана отлегло от сердца. Однако большой радости это известие у него не вызвало. С Каленым они никогда не дружили: Каленый больше водился с такими, как Мурзацкий. — И кто тебя просил болтать? Ну для чего ты ей рассказал?
Микола понурился; как ни верти, а Иван прав. Не стоило ставить на карту всю операцию. Хотя сердце подсказывало: Докии Емельяновне можно верить.
— Не понимаю тебя, Иван. Как хочешь, не понимаю. Остерегаться, конечно, надо, но не верить людям… Что мы вообще без них? Но раз я поступил не по инструкции, значит, должен сам рисковать. Тебе туда ходить нечего. Встретимся тут же завтра утром.
И ушел…
…Утро предвещало ясный, погожий день. После многих дней беспрерывных ветров и ненастья небо наконец скинуло мохнатую шубу туч и вырядилось в голубой праздничный наряд. Без единой белой пушинки. Казалось, оно ждало какого-то особо важного гостя. И земля как бы замерла в трепетном ожидании, окутавшись легкой сиреневой дымкой. Даже непоседливые осенние листья прекратили свой нескончаемый желтый танец. Все вокруг млело в величественном спокойствии.
Только у Ивана на сердце кипело. Уже который час слонялся он у Золотых ворот, а Микола все не приходил. «Вот всегда так: условимся на восемь — приплетется в десять. И еще улыбается… С такими черта лысого что-нибудь совершишь! Тут дорога каждая минута, а они отсыпаются, нежатся в постелях. А еще ведь взрывчатку надо переносить, заряд приготовить… А вдруг Миколу схватили? Что, если та женщина выдала его немцам? Он же обо всем разболтал сдуру…» — угнетала Ивана тревожная мысль.
— Сколько можно ждать? — прошипел он вместо приветствия, увидев наконец Миколу. — Ты же вчера обещал прийти в девять.
— Извини, как-то так все вышло…
— Вышло, вышло! А когда будем дело делать?
— Не беспокойся, мы с Платоном уже все сделали.
— Как сделали?.. Сами?..
— Нет, Докия Емельяновна нам помогла.
Иван окаменел. Смотрел на болезненный румянец небритых Миколиных щек, на его усталые глаза и не знал, восхищаться поступком товарищей или возмутиться. «Значит, они переносили тол, пока я спал. Ничего не сказали и перенесли сто пятьдесят килограммов тола!.. Что же я им, чужой? Почему они так поступили?»
— Я пришел сказать, чтобы ты не волновался. Будет так, как ты хотел: средь бела дня! Платон уже соображает там.
— Веди меня к нему. Немедленно!
— Не надо, Ваня. В доме уже никого не осталось. Докия Емельяновна всех спровадила. Я сейчас помогу ей за город выбраться… Платон сам управится. Окно мы проверили: открывается. Стол кухонный к подоконнику придвинули. Платон на столе и начиняет толом бочку. Как только генералы в комендатуре соберутся, он подожжет бикфордов шнур, выкатит бочку через окно во двор гостиницы, а сам драла…
— Гады же вы! — простонал Иван чуть не плача.
Микола виновато усмехался:
— Ты не сердись. Твоя голова — наши руки. Полное равенство. К тому же я вчера так себя вел… Одним словом, прости.
Кушниренко не отвечал.
— Ну, я пошел: на углу Докия Емельяновна… Жди же грома — это будет наш гром!
VIII
«Фюрер и Великая Германия приветствуют вас и ваших доблестных солдат с новой победой немецкого оружия. По грандиозности масштабов и быстроте исполнения битва под Киевом, которую так блестяще выиграли во взаимодействии с другими армиями вверенные вам войска, не имеет равных в истории человечества… Киевская операция — самый грандиозный успех наших вооруженных сил за всю кампанию, венец немецкой военной мысли… Ваш талант полководца и храбрость воспитанных вами солдат до минимума приблизили день окончательной победы над большевизмом. 5 разгромленных армий противника, 665 тысяч пленных являются залогом…»
Дальше фон Рейхенау не стал читать только что полученную из Берлина шифрованную радиограмму. Громко зевнул, потянулся так, что затрещало в суставах. На его бледных, уже по-старчески рыхловатых, с просинью щеках появилось несколько чуть заметных продольных складок, придававших лицу едкое, презрительное выражение. Казалось, на лице застыла невысказанная мысль: «Фанфароны! Присылать мне, кадровому солдату, который всю жизнь провел в походах и привык смотреть опасности в глаза, подобную пену словесного сиропа… Разгромленные армии! Неисчислимые трофеи! Пленные! О, как легко вести арифметику успехов за тысячи километров от фронта! А знают ли они там, что между выигранным сражением — пусть даже грандиозным по масштабу! — и окончательной победой лежит еще бездонная пропасть?..»
Какое-то время фельдмаршал сидел с саркастической улыбкой на губах, вертел в руках радиограмму, словно не зная, куда приткнуть эту никчемную бумажонку, а потом бросил ее через плечо.
— Зачитать в войсках!
— Слушаю! — выпалил неподвижный доселе адъютант, на лету подхватывая радиограмму.
— Время?
— Половина третьего.
Рейхенау снял пенсне, коснулся короткими пальцами переносицы и укоризненно покачал головой. «Какие все-таки недальновидные люди в ставке! Ну, пусть бы уж в газетах для толпы, жаждущей блестящих побрякушек, поднимали этот вселенский шум. Но между собой… Кто знает, чем обернется впоследствии эта победа под Киевом. По предварительному замыслу, войска уже должны были бы стоять у берегов Волги и в предгорье Кавказа, а мы все еще топчемся в Днепровском бассейне. Главная задача — стремительный темп наступления — не выполнена. Основные силы противника не разбиты. А зима не за горами! О какой окончательной победе звонят в Берлине? Неужели там не понимают, что время, потраченное на дискуссии и размышления, куда наступать — на Москву или на Киев, — может обернуться фатальными последствиями? Неужели и фюрер, поддавшись всеобщему опьянению, пустился в шутовской танец?»
Долго, очень долго сидел командующий 6-й армией с закрытыми глазами. И все время адъютант неподвижно стоял, опустив голову, как бы желая этим искупить свою вину перед фельдмаршалом: не следовало его беспокоить, радиограмма могла бы подождать до утра! Чувствовал вину и ждал наказания. Но все обошлось. Когда фон Рейхенау открыл глаза и увидел перед собой вытянувшегося капитана, неизвестно чему усмехнулся. Правда, одними губами. И все же по его усталому лицу промелькнула тень снисходительности и доброты. Он махнул рукой на дверь и стал устраиваться в кресле.
Капитан, как того требовал устав, обернулся с пристуком каблуков, но из опочивальни шефа вышел кошачьим шагом. Не расстегивая воротника, тяжело опустился на стул в передней, тряхнул тяжелой от недосыпания головой, словно отгоняя надоедливых мух. Его сердце тревожно ныло, предвещая, видимо, что и сегодня придется до самого утра бодрствовать в напряженном ожидании. Третью ночь уже не спал фон Рейхенау, и третью ночь капитан тоже не смежил век. Фельдмаршала давно уже донимала бессонница, но раньше он хоть в постель ложился, пытался заснуть, а теперь забыл и думать о подушке. До двенадцати, а то и до часу ночи занимается служебными делами, потом выпивает рюмку коньяку или украинской горилки и усаживается в раскладное кресло. Что-то перечитывает, записывает или надолго задумывается. А капитан — тоже сиди! Вдруг командующему заблагорассудится поговорить с кем-то из командиров дивизии, принять горячую ванну или отправиться на рыбалку, как это было в позапрошлую ночь!
«Что-то сегодня придет ему в голову? — со страхом пытался угадать адъютант. — Не приведи господи, оперу еще захочет послушать. Что тогда делать?.. Или пошлет перепелов ловить по жнивью…» А капитану так хотелось спать, что в глазах желтело.
В генеральской опочивальне вдруг задребезжал звонок. Капитан стремглав бросился на зов.
— Послушайте, Генрих, вы не знаете, сколько дней стоял Наполеон перед поверженной Москвой?
— Через минуту скажу, — извинился капитан и вылетел от шефа, как из пылающей печи.
И зазвенели полевые телефоны. Десятки армейских чинов были подняты по тревоге на ноги, чтобы выполнить волю своего командующего. Они шарили по книгам, ворошили наполненную разными датами, именами и событиями память, но никто так и не ответил, сколько же дней не въезжал Наполеон в сданную Кутузовым Москву. Необычно суровым и побледневшим возвращался капитан в опочивальню фон Рейхенау. Замер у двери, будто навечно врос в пол. Тот заметил взволнованность Генриха и вопросительно впился в него глазами. Так и пронизывали они друг друга взглядами, словно перед поединком.
— Ну, что там?
«Неужели не помнит? — удивился капитан. — Забыл про Наполеона… Может, и не напоминать? Может, лучше о чем-нибудь другом?.. А если все-таки вспомнит?» В штабе все хорошо знали, что ждет того, кто осмелится не выполнить приказа фельдмаршала.
— Наполеон стоял под Москвой ровно три дня и три ночи, — выпалил наугад, а у самого сердце вот-вот остановится: «А если спросит, откуда я взял?» Но фон Рейхенау заморгал веками быстро-быстро:
— Какой Наполеон? Что с вами, Генрих?
— Я выполнил ваш приказ.
Командующий потер ладонью бледный выпуклый лоб.
— А, да-да. Ну что же, хорошо, даже очень хорошо, если три дня и три ночи… Вы свободны.
Адъютант, как бы вынырнув на поверхность после длительного пребывания под водой, вдохнул воздуха на полную грудь и вышел. И почувствовал, что перед глазами все начинает ходить ходуном, а ноги подгибаются в коленях. Оперся спиной о дверной косяк, закрыл глаза: «Господи, что это со мной? Я солгал самому фельдмаршалу! Я нарушил воинскую присягу!.. Скорее бы закончилась эта ночь кошмаров».
Но не услышал господь, не пожелал, наверное, услышать мольбу капитана. Вскоре командующий позвал опять:
— Генрих, вы любите гвоздики?
— Больше всего на свете!
— Вот и хорошо. Достаньте мне букет гвоздик. Поздних, таких, знаете, пышных. С густым ароматом… И не увядших!
Не на своих, а как бы на деревянных ногах вышел из спальни капитан. Ну, где возьмешь в такую позднюю пору гвоздики? Но приказ есть приказ. И Генрих принялся его выполнять. Прежде всего позвонил знакомому адъютанту начальника штаба армии, а тот посоветовал поручить это задание разведчикам дивизии генерала фон Арнима, которые уже пировали в Киеве.
— Слушайте, — голосом, не терпящим возражений, приказывал по телефону капитан. — Мчитесь хоть на край света, а свежие гвоздики через час должны стоять у фельдмаршала на столе.
Не успел он достать гвоздики, как посыпались утренние донесения. И закружилось, завертелось колесо штабной жизни.
«Сегодня ночью закончились уличные бои, — сообщили из Киева. — Большевистские банды полностью уничтожены. В городе царит спокойствие…»
«В Попельнянских лесах пущен под откос эшелон с ранеными…»
«Завершен разгром 37-й армии русских в районе села Борщи. Незначительные остатки ее загнаны в трубежские болота и методически уничтожаются спецгруппами и авиацией…»
Командующий, не приняв ванны, принялся за донесения. У него была давнишняя привычка — самое важное и интересное откладывать для повторного чтения. Но теперь он пересматривал по нескольку раз все подряд.
Невзирая на ободряющие вести, настроение у него было весьма мрачное. Хотя армия и выполнила задание по уничтожению противника в киевском котле, однако он знал, каких это стоило жертв. Даже в Киеве в ходе уличных боев сложила головы не одна сотня его старых гренадеров. А впереди предстояли еще более трудные бои. Обещанию ставки, что война закончится до больших морозов, он никак не верил. Не верили и его солдаты. Не все, конечно, но многие уже не верили.
Из сообщений контрразведки он делал выводы, что оптимистическое настроение в войсках после летних побед начинает резко падать. Изнуренные беспрерывными переходами и ожесточенными боями, затерянные на бесконечных равнинах Украины, они постепенно заражаются меланхолией, равнодушием. А равнодушие, неуверенность являются той почвой, на которой разрастается чертополох антивоенных настроений. Конечно, до этого еще очень далеко, но фельдмаршал именно и думал о тех далеких днях. И его охватывал страх перед неизвестностью. Недобрые предчувствия не оставляли его последнее время, как будто он ждал чего-то ужасного и неотвратимого…
До седьмого часа он был занят донесениями и распоряжениями, потом пожелал принять ванну. Горячая, настоянная на хвое вода, массаж и черный кофе сделали его снова бодрым и трудоспособным. Никто даже из ближайшего окружения — влиятельных штабных офицеров — не догадывался, отчего это у фельдмаршала так неестественно поблескивают глаза под посиневшими веками. Адъютанты же оставались безмолвными.
Рейхенау был в ванне, когда позвонил полковник фон Ритце.
— Фон Ритце? Уже прибыл из Берлина? Генрих, передайте полковнику, пусть немедленно приезжает. Я жду его на чашку кофе.
Полковник не заставил себя ждать. Точно в назначенное время прибыл в резиденцию своего высокого покровителя. Капитан давно привык к этому влиятельному сибариту-офицеру, но сегодня узнал его с трудом. Нет, не новый, ладно скроенный мундир, не погоны полковника так изменили любимца фельдмаршала. Внешне фон Ритце оставался таким же, как и две недели назад — болезненно педантичным, меланхоличным, отчего казался моложе своих лет, — хотя черная повязка на левом глазу и уродовала продолговатое бледное лицо. Про себя капитан отметил: что-то неуловимое, новое пропитало мозг и душу прибывшего. Видимо, это «что-то» и сделало таким непроницаемым лицо новоиспеченного полковника, из-за этого «что-то», наверное, и погас его взгляд, подчеркнуто скупыми стали жесты. Казалось, после трагедии на Житомирском шоссе в жилах фон Ритце пульсировала не кровь, а расплавленное олово.
— Рад вас видеть в мундире полковника, — объятиями встретил его фельдмаршал. — Когда прибыли?
— Вчера вечером.
— А ко мне только сейчас?
— Не смел беспокоить в позднюю пору.
— Ох-ха! Беспокойства меня и на том свете не оставят. Как ваше здоровье?
— Не жалуюсь. Врачи ничего серьезного не определили. Это, — фон Ритце показал рукой на перевязку, — со временем пройдет…
Они сели за кожаный походный столик, старомодный и потрепанный, с которым фон Рейхенау не расставался ни в австрийском, ни в польском, ни в нынешнем, русском походе. Капитан принес кофе, бутерброды, румяные яблоки. Когда за ним закрылась дверь, командующий взглядом спросил у гостя: «Ну, как?»
— Все в порядке. Пакет передал лично в руки Мартину Борману. Ему, и только ему!
Рейхенау облегченно вздохнул, откинулся на спинку стула.
— От доверенных лиц мне стало известно, что между фюрером и Браухичем возникли серьезные разногласия во взглядах на дальнейший ход военных действий. Допускают, что может произойти…
— Наконец-то! — всплеснул руками командующий. — Канцеляристам, значит, нет больше доверия! Борман читал записку?
— Да. Она его заинтересовала. Обещал передать фюреру. Хотя…
На лице Рейхенау не дрогнула ни одна черточка.
— …хотя он не разделяет ваших опасений. Киевская операция вселила там большую уверенность.
Фельдмаршал резко опустил голову, забарабанил короткими пальцами по столу. И Ритце впервые заметил, какой синевой подплыли ногти его патрона.
— Ну, хорошо, о делах довольно, — уже с улыбкой бросил фон Рейхенау. — Кофе стынет…
Не спеша пили кофе, перебрасывались незначительными репликами о берлинских новостях, как это всегда бывает, когда хотят избежать серьезного разговора. И все же обойти основного не удалось. Оно выскользнуло из-под словесного покрова беззаботности, когда полковник между прочим сказал:
— А я надеялся встретить вас в Киеве, фельдмаршал. На фоне знаменитых звонниц над Днепром…
Рейхенау мгновенно помрачнел, отодвинул чашку с недопитым кофе.
— Полковник, я сам не ожидал, что, заняв Киев, буду сидеть в этом вонючем азиатском городке, — фон Ритце был поражен глухим, усталым голосом командующего, в котором пробивались нотки беспокойства и досады. — Но что прикажете делать, если в Киеве эти дни хозяевами были большевистские банды? Вы знаете, какая судьба постигла полковника фон Зейдлица? — Он порывисто поднял голову и пронзил загоревшимся ненавистью взглядом притихшего офицера. — Он взлетел на воздух! Вместе с офицерами! В храме! Как раз перед началом молебна в честь освобождения Киева… А знаете, что генерал фон Арним спасся только благодаря счастливой случайности? А сколько, вы думаете, потеряла дивизия фон Гаммера? Как в настоящем бою — шестьсот тридцать два человека. За одну только ночь! Они взлетели на воздух вместе с отелем «Континенталь»… Большевики сдали город, но устроили на нас настоящую охоту. Особенно на высших офицеров…
Слова фельдмаршала как будто разбередили в душе фон Ритце старую рану. Неужели этот проклятый город действительно заколдован для немцев? Перед ним пали, чтобы никогда не встать, сто тысяч лучших солдат 6-й армии, перед ним затрещали планы всей Восточной кампании, на его окраинах погиб Вольфганг; возможно, где-то здесь гниют кости и их отца. Неужели же и ему, теперь старшему из рода фон Ритце, судьба приготовила могилу в Приднепровье?
— Как же въезжать в этот город? — продолжал фельдмаршал в задумчивости. — Ради Германии, ради фюрера я не имею права рисковать собой. Иначе те фанфароны из ставки пустят под откос успехи, добытые моими лучшими солдатами и офицерами. Знаете, я не сплю ночами. Меня преследует какое-то недоброе предчувствие. Я чего-то жду. И знаю, что это «что-то» придет. Непременно придет! Так уже бывало. Поэтому и бью тревогу. А там, — он неопределенно махнул рукой в пространство, — там тешатся локальными успехами. Вы знаете, Ритце, я ценю вас как одного из представителей рода, с которым связаны все мои успехи. Поэтому вам я скажу: в России нам нечего ждать добра. Только это — не для разглашения.
— А если мы огнем и свинцом заставим ее покориться?
Рейхенау не ответил.
— Я уверен, что, если бы Вольфганг был жив, он бы очень быстро…
— Комендант Киева генерал фон Путткаммер тоже патронов не жалеет!
— Значит, не одними патронами надо достигать цели. Хотел бы я увидеть этот проклятый город…
— Вы скоро получите такую возможность. Сегодня я вручаю ста храбрейшим солдатам и офицерам обещанные фюрером еще в июле железные кресты. За взятие Киева.
…В Киев на торжественный парад фон Рейхенау отправлялся в сопровождении колонны автомобилей. Ехало руководство армии, ответственные офицеры из штаба корпуса, корреспонденты военных газет, многочисленная охрана. Командующий имел намерение превратить свой въезд в покоренную украинскую столицу в большое торжество. Пышной церемонией вручения наград и военным парадом на Софийской площади он прежде всего хотел развеять разные слухи, которые ходили между штабными чинами касательно его «сидения под Киевом». А во-вторых, поднять боевой дух гарнизона. По этому случаю даже был отдан приказ подготовить во всех частях праздничные обеды.
Время для такого празднества наконец наступило. Как сообщал генерал фон Путткаммер, со вчерашнего вечера в городе не прозвучал ни единый выстрел, ни единый взрыв (видимо, помогли массовые облавы и расстрелы). Настроение у командующего было прекрасное. Добрые вести, привезенные из Берлина его верным фон Ритце, подняли дух, развеяли мучившие его сомнения и предчувствия. Полулежа в своем бронированном «хорхе», он делился честолюбивыми мыслями со свитой:
— Отныне мой взор направлен на промышленный Харьков. Я учту ошибки под Киевом и возьму Харьков за одну неделю. А потом… Потом передо мной возникнет проблема Баку. До зимы я надеюсь проскочить через безводные Сальские степи. Как вы думаете, полковник, двух месяцев достаточно, чтобы оказаться под стенами Баку? Не найдется реальных сил у противника, чтобы преградить мне путь?
— Думаю, не найдется, фельдмаршал, — заявил фон Ритце.
Фон Рейхенау пожелал с Голосеевских высот оглядеть город, который носил пышное название Золотых ворот земли русской. Он степенно вышел из машины, стал на обочине широкого шоссе и прищуренными глазами засмотрелся вдаль. Генералы и офицеры, поблескивая моноклями, почтительно стояли в стороне. Только фоторепортеры путались под ногами. Трещали кинокамеры, щелкали фотоаппараты, скрипели авторучки, — торжественный момент капитально запечатлевался для грядущих поколений.
Рейхенау стоял на широко расставленных ногах, крепко стиснув за спиной обеими руками маршальский жезл. Его особенно поражало удивительно синее, как бы устланное шелками нежнейших оттенков, глубокое небо над Киевом. И на фоне этой голубизны — золотые купола соборов. Сам же город стыдливо кутался в сиренево-молочной мгле и выступал кое-где лишь разрозненными зелеными холмами. Вид этот портили лишь нескошенные, наполовину выжженные, наполовину вытоптанные, пропоротые глубокими рвами поля. Они и напомнили фельдмаршалу, что именно здесь проходили оборонительные рубежи, о которые безуспешно билась грудью его славная армия почти три месяца. Все ждали, что скажет командующий, но он не проронил ни слова. Надвинул фуражку чуть не на глаза и пошел к машине…
Киев встретил их суровой тишиной. Вместо цветов и льстивых улыбок — еще не разобранные баррикады и заградительные «ежи» вдоль дорог. Пустые трамваи, троллейбусы, скелеты сожженных, разрушенных домов, бомбовые воронки. К центру города солдаты-регулировщики вели маршальскую колонну обходными улицами, где следы войны были менее мрачными, где даже пламенели цветы на клумбах.
— Гвоздики! — не то восхищенно, не то сердито воскликнул внезапно фон Рейхенау. — Капитан, принесите мне несколько штук. — И шепнул фон Ритце: — Это мои любимые цветы. С ними связана моя первая победа в семнадцать лет, ха-ха-ха… Я всегда беру с собой гвоздику в карман перед решающим шагом.
Машины остановились возле университета, напротив Шевченковского парка. Вокруг мертвящая пустыня. Только меж деревьев егери, грея воду в котлах на костре из книг, гоготали, смеялись смехом варваров. А на клумбах прощальным пламенем горели, насыщая воздух густым ароматом, киевские гвоздики. Эти ароматы пьянили, одурманивали фельдмаршала воспоминаниями…
Киевские гвоздики поразили Вальтера фон Рейхенау своей красотой и пышностью. Но едва он успел поднести их к лицу, как могучий взрыв сотряс землю. Этот взрыв произошел где-то совсем близко, так как по мостовой застучали мелкие обломки жести. А спустя мгновение из-за крыш выскользнуло исполинское клубище темного жирного дыма. Оно расползалось тучей среди необозримой голубизны. Фельдмаршал швырнул в сторону пурпурные цветы. В его глазах застыл вопрос: не приурочен ли этот бандитский акт к его въезду в Киев, не охотятся ли на него большевистские агенты?..
У здания оперного театра путь маршальской колонне преградили шеренги эсэсовцев. От старшего офицера охранных войск стало известно: взорвана комендатура. Подробностей он не знал.
Подробности принесли личные гонцы фельдмаршала:
— Помещение комендатуры полностью уничтожено. В момент взрыва там пребывали солдаты и офицеры, вызванные из частей для получения рыцарских крестов. О количестве жертв судить сейчас трудно, ибо саперы еще не приступили к расчистке завалов…
— Коменданта ко мне! Немедленно коменданта! — бледнея, прошептал фон Рейхенау.
— Генерал фон Путткаммер тоже остался под развалинами…
Фельдмаршал медленно снял пенсне, крепко сжал пальцами переносицу и застыл с закрытыми глазами. Никто не знал, о чем он думал в эти горькие минуты. О тех ли недобрых предчувствиях, которые уже с неделю крали у него сон, или о киевских гвоздиках?.. А может, он припоминал хмурый дождливый день, мост через Буг и свое падение из машины? Падение при въезде в эту загадочную страну… Только полковник фон Ритце догадывался, какие мысли обуревали командующего. Он знал, что недруги фон Рейхенау сумеют сыграть на этой трагической странице 6-й армии. Да и фюрер никому не простит гибели ста своих лучших солдат! Так что пусть фельдмаршал думает, пусть готовится к новым поединкам…
Штабисты терпеливо ждали.
— Я оставляю этот город, — тихо заговорил фон Рейхенау. — Мне здесь нечего делать! Штаб армии приказываю перенести на левый берег Днепра. Полковник фон Ритце, оставляю вас своим специальным уполномоченным по наведению порядка в Киеве… Приказываю превратить его в самый спокойный город в Европе. Слышите, в самый спокойный! Поступайте, как найдете необходимым: перед богом и перед фюрером за ваши действия отвечать буду я. Я!..
IX
У кого даже из боевых генералов назначение на пост полновластного хозяина покоренной украинской столицы не вызвало бы искреннего восторга! Прекрасный город, сказочная роскошь, почести. А главное — глубокий тыл и совершенная независимость. Но Освальд фон Ритце воспринял это назначение без заметного энтузиазма. Слишком много успел он понять в свои годы, чтобы радоваться такой карьере. Наученный опытом других, фон Ритце стремился всюду оставаться на втором плане, в тени. Ибо он знал: за иллюзорной пышностью высоких должностей всегда кроется неосознанный трепет перед будущим, интриганство завистников, яд подозрительности. К тому же он не считал Киев глубоким тылом. Нескрываемая враждебность населения, бесконечные взрывы, убийства лучших сынов нации средь бела дня убедительно говорили, что, хотя кровопролитные бои на оборонительных рубежах и закончились, борьба продолжается. Ожесточенная, яростная, на каждом шагу. Только раньше враг был зримый, а сейчас он спрятал свое лицо, стал невидимкой.
«Почему фельдмаршал именно мне поручил возглавить борьбу с этими невидимками? — терялся в мыслях полковник. — Случайное решение в порыве гнева? Или, может, после смерти Вольфганга я стал ему не нужен?.. Нет, нет, на это он не решится: слишком много я знаю, чтобы не считаться со мной… А может, надеется, что меня постигнет судьба бедняги Путткаммера? Но чем я провинился перед ним? Тем, что тщательно выполнял довольно деликатные его поручения?.. Нет, Вальтер фон Рейхенау не таков, чтобы разбрасываться верными слугами! Кому же еще он мог доверить свои послания в имперскую канцелярию? Чьи еще руки могли бы так умело пускать отравленные стрелы в его противников?.. Более всего фельдмаршал боится захваченного города. Ведь именно под стенами Киева потускнела его полководческая звезда. Слишком опытен Рейхенау, чтобы не понимать: уничтожение личного состава комендатуры и сотни рыцарей — не последний удар большевистских банд. А такие удары непременно в конце концов вызовут в Берлине грозу. И тогда — ауфвидерзеен, честолюбивые мечты о Бомбее!..
Да, фельдмаршал стремится как можно скорее расправиться с Киевом, — после длительных размышлений пришел к выводу фон Ритце. — Именно с этой целью он и наделил меня чрезвычайными полномочиями. Ибо кто еще так смертельно ненавидит этих презренных азиатов, как я? Кто еще так тщательно изучает слабые места в большевистском организме? Кто, кроме меня, может похвастать, что его мнениями, изложенными в соответственном приказе, руководствуются все вооруженные силы Германии на Восточном фронте? Не мог фельдмаршал забыть и желания Вольфганга, который мечтал стать комендантом Киева… Что же, командующий, как всегда, принял правильное решение: в моих руках Киев быстро станет самым спокойным городом покоренной Европы».
Нет, не радость за высокую ступеньку карьеры одолевала Освальда фон Ритце, его окрыляла гордость от сознания своей исключительности. Ему, именно ему, чья родословная уходила корнями в столетия, чьи предки не раз вписывали яркие страницы в летопись потомков Нибелунгов, чей брат и отец сложили головы на этой проклятой земле, поручил любимец фюрера, самый блестящий маршал фатерлянда превратить древнюю столицу русов в образец для всех покоренных городов! Пусть не суждено ему разрабатывать стратегические планы, пусть другим выпало водить полки на штурм вражеских твердынь, но он непременно докажет, что Освальд фон Ритце — истинный ариец, достойный продолжатель традиций рода.
С такими чувствами приступал полковник к выполнению своих новых обязанностей. В подобных случаях заведено было созывать расширенное совещание подчиненных. Но фон Ритце решительно отбросил традицию. «Что даст совещание? Ни настоящего знакомства, ни делового разговора. Да и когда можно его созвать? Время не ждет. Личные контакты — вот мой метод!» И не успела еще улечься пыль за маршальским «хорхом», как он кинулся осматривать свои «владения». Знакомился с городом, изучал обстановку по рассказам командиров расквартированных в Киеве частей. А к вечеру все же собрал совещание в штабе дивизии генерала фон Арнима.
Собственно, это не было совещанием. Кроме фон Арнима полковник пригласил генералов фон Гаммера, Эбергарда и командира ейнзатцгруппы-С оберштурмбаннфюрера фон Роша. Пригласил, чтобы посоветоваться, поразмыслить над планом быстрейшего усмирения Киева. Но дружеской, непринужденной беседы не получилось. Прибывшие держались отчужденно, как будто были извечными соперниками в домоганиях руки прекрасной принцессы. Мимо внимания полковника не прошли и чрезмерная сосредоточенность, и подчеркнутая официальность. Он интуитивно почувствовал: генералы соперничают между собой. И этой прекрасной принцессой было, видимо, комендантское кресло, которое каждый стремился занять после гибели генерала Путткаммера. И еще он понял: старые вояки сторонились его, боялись, как бы одноглазый штабист сам не пригрелся на этом тепленьком местечке.
Однако генералу Эбергарду не удалось сдержаться. С полчаса он излагал свои взгляды на события. Не по-военному нервозно, скороговоркой, чуть повизгивая. Манерой говорить Эбергард напоминал некоторых ораторов, которые владели искусством приводить в транс многочисленные толпы на площадях. Особенно поражала присутствующих культя его руки. Он то угрожал ею кому-то, то умоляюще прижимал к груди, то горячо ею жестикулировал.
— Фюрер дал нам оружие совсем не для того, чтобы им любоваться. Фюрер дал нам оружие, чтобы каждый немец наиболее эффективным образом пользовался им. Это — самый весомый аргумент в общении с азиатами. Пусть навсегда запомнят: мы не остановимся ни перед какими жертвами! Законы обычной войны отпадают на Востоке. Да и вообще, кто выдумал законы для победителей?.. Для нас никакие законы не могут иметь значения. Мы будем поступать так, как диктуют интересы нации. Я — за беспощадный террор! Убивать тысячами, убивать поголовно, убивать, пока страх не превратит унтерменшей в рабов, — вот единственный путь к порядку!
«Убивать! А хватит ли у нас, генерал, сил, чтобы так просто убивать тысячами? Генерал Путткаммер тоже не жалел патронов. А чего добился? — думал про себя полковник, рисуя на бумаге не то вытянутый кувшином затылок Эбергарда, не то надгробную пирамиду. Ему почему-то припомнились те двое исполненных презрения к смерти стариков ополченцев, которых он видел перед казнью месяца два назад возле Виты-Почтовой. — Нет, те двое не дались бы, чтобы их «убивали поголовно». Такие непременно взялись бы за оружие… Нет, даже убивать надо умеючи!»
Он бросил короткий взгляд на генералов, но не прочитал на их лицах ни одобрения, ни возражения. Фон Арним, сложив на груди, как будто напоказ, выхоленные руки, равнодушно обследовал лабиринт трещин на потолке. Всем своим видом он словно говорил: холерические заклинания выскочек меня нисколько не интересуют, я имею собственные, куда более важные убеждения. Фон Гаммер тоже не выказывал особого интереса к предложениям Эбергарда. Дородный, располневший, он сидел в стороне, неуклюже скособочившись, с опущенной головой. У него был чрезмерно массивный, похожий на полевой дот с двумя амбразурами на местах глазных впадин бритый череп, который так тяжело нависал над мелким невыразительным лицом, что казалось: генерал всегда дремлет. Только оберштурмбаннфюрер фон Рош, нервно покусывая рыжие усики, пронизывал докладчика беспокойным жестким взглядом.
«Бойкотируют меня генералы, — убедился фон Ритце. — Что ж, я вам это припомню! Будьте уверены, я заставлю себя уважать!»
— В подтверждение мнения генерала Эбергарда приведу тот факт, что охранным войскам пока не удалось напасть на след руководящего центра большевистских банд, — слегка заикаясь, заговорил оберштурмбаннфюрер фон Рош, как только Эбергард опустился на свой стул.
Его трескучий, похожий на сухой кашель голос заставил полковника отложить карандаш и поднять голову. Однако фон Ритце не столько вслушивался в слова эсэсовского чина, сколько рассматривал его острый кадык, комично выдававшийся на длинной, сморщенной, как старое голенище, шее. А говорил оберштурмбаннфюрер вещи, заслуживающие внимания:
— Сейчас точно установлено: по заданию Москвы местные большевики оставили в Киеве Всеукраинский центр для руководства партизанами. Среди населения кто-то непременно должен знать о месте пребывания этого центра. Но все наши призывы к сотрудничеству остаются без ответа. Поэтому я считаю жителей Киева соучастниками диверсий. Мое предложение: разбить город на секторы и уничтожать последовательно те из них, в которых будут иметь место какие-либо террористические акты. Иначе я не уверен, что большевистские агенты когда-нибудь приостановят свою подлую деятельность.
Разговор принимал деловой характер. Это почувствовали и генералы. Фон Гаммер нацелил свои амбразуры на оберштурмбаннфюрера, с готовностью зашевелили полными губами. Фон Арним, побаиваясь, как бы не очутиться позади других в борьбе за комендантское кресло, тоже взял слово:
— Моя контрразведка доносит, что среди населения циркулируют упорные слухи, якобы партизаны собираются сжечь Киев, как была сожжена в 1812 году Москва…
Но полковник умышленно прервал фон Арнима, давая этим понять: теперь его мало интересует мнение генерала.
— Значит, они жаждут пожаров и руин? Что ж, они их получат. Предостаточно!
На его черной повязке скрестились взгляды.
— Кто ответствен за разминирование города?
— Майор Отто Гейкель.
— Вызовите его!
— Майор Гейкель под арестом. Его ждет военный трибунал, — пояснил фон Арним.
— Вызовите!
Выхоленные руки генерала упали с груди, но сам он не шевельнулся.
Тогда фон Ритце встал:
— Пользуясь полномочиями, данными мне командующим армией фельдмаршалом фон Рейхенау, я приказываю вам, генерал, доставить сюда майора Гейкеля!
Заскрипел злорадно стул под Эбергардом, проворно повернулся дот на плечах фон Гаммера. Даже фон Рош, привычный и не к таким сценам, втянул голову в плечи, как бык перед боем, отчего шея еще больше сморщилась. В тихом, слишком тихом баритоне полковника все почувствовали такие жесткие ноты, которые сразу же подняли фон Ритце в их глазах. Кто бы осмелился говорить со спесивым фон Арнимом таким тоном, не рискуя своей карьерой? А полковник даже не поколебался.
…Отто Гейкель понравился фон Ритце. Возможно потому, что ему с детства нравились люди уравновешенные, налитые силой и исполненные достоинства, а может, майор напомнил ему покойного брата. И ростом, и фигурой он очень напоминал Вольфганга; только лицо у него было какое-то странное, как будто расплющенное. Без чрезмерного старания, но четко, по-военному шагнул он под перекрестный огонь вопросительных взглядов и замер. Спокойный, невозмутимый, уверенный. Казалось, он сам любуется своей уравновешенностью. Стоял, пока его не спросили:
— Как же это вы недоглядели, майор?
Гейкель решительно возразил:
— Здесь произошло недоразумение! Я утверждаю: здание комендатуры не было заминировано. Я лично проверял работу саперов. Заряд был внесен позднее. Я настаиваю на экспертизе…
В искренности майора фон Ритце нисколько не сомневался. Он интуитивно чувствовал, что этот служака ни при каких обстоятельствах не дал бы согласия на вселение военной комендатуры в непроверенный дом. Безусловно, он тщательно проверил работу минеров, но кто ему теперь поверит. Полковник видел: по руинам, оставшимся от дома, никакая экспертиза уже ничего не разберет. А вместе с тем кто-то же должен ответить за этот трагический случай. Попытки все взвалить на стражу никого не удовлетворяют: стража сама погибла в адском огне взрыва. Только жертва, эффектная жертва сможет развеять то впечатление, которое оказал и еще окажет на умы немцев сегодняшний взрыв. Но кто ею станет? Генерал фон Арним?.. У него есть рука в штабе группы армий, которая отведет любой удар. Генерал фон Гаммер?.. Но он был ни при чем, — это хорошо знал полковник, как знал он и то, что именно ему надо выбрать кандидата на виселицу. Глядя на майора Гейкеля, до боли напоминавшего Вольфганга, он чувствовал, что не сможет так просто бросить этого человека в могилу.
— Итак, вы совершенно уверены, что взрыв — это не следствие недосмотра охраны? — спросил, лишь бы спросить, ибо думал совсем о другом.
— Утверждать не берусь. Знаю одно: здание отеля заранее не было заминировано! Заряд внесен после того, как там разместилась комендатура.
И опять полковника приятно поразила непоколебимая уверенность Гейкеля.
— А сколько же взрывчатки для этого понадобилось?
— Согласно техническим подсчетам, около двух центнеров.
— Два центнера? — нахмурился фон Ритце. Постучал нервно карандашом по ногтям, а потом что-то записал.
Именно в этот момент и прорвалось волнение майора. Он стал поспешно объяснять, как могло попасть такое количество взрывчатки в комендатуру, хотя никто его об этом не спрашивал:
— Мимо охраны ее, конечно, пронести было невозможно. Но ведь нельзя же не принять во внимание азиатские хитрости… Могли они, скажем, спустить ее через дымоход, если охрана соседних домов была недостаточна. Могли и подкопом воспользоваться… — Но чем больше он говорил, тем яснее видел: его соображения слишком зыбки, чтобы убедить генералов.
Перемену настроения у майора фон Ритце заметил сразу. Однако и виду не подал. Более того, встал из-за стола, подошел к Гейкелю и, к превеликому удивлению генералов, даже слегка обнял его за плечи.
— О взрыве прекратим: это дело запутанное, пусть над ним ломают головы эксперты. Наша задача сложнее. Мы должны положить конец этим варварским актам! Солдаты фюрера не должны более умирать от удара в спину. А какая у нас гарантия от этого, когда на воздух взлетают даже проверенные саперами дома?
Генералы переглянулись между собой. Их взгляды как бы говорили: «К чему вся эта интеллигентская болтовня с нижним чином, когда единой формой разговора в армии является приказ?» Но фон Ритце притворился, что не замечает этих взглядов. Подведя майора к столу, на котором лежала разостланная карта, сказал:
— У нас остается один выход: не ждать, пока дома будут взорваны большевиками, а самим их разрушать. Какой, по-вашему, самый опасный с этой точки зрения район?
— Центр!
— Вот с центра и надо начинать. Взгляните сюда, — резким взмахом руки полковник очертил карандашом черный овал на схеме Киева. — Вот это место должно стать мертвой зоной! Свалкой в будущем! Тут не должно остаться ни единого дома! О Крещатике и всех прилегающих к нему домах местные варвары должны забыть навсегда! Крещатик будет стерт с лица земли! И не когда-то, а сегодня ночью. Именно сегодня ночью! Вы меня поняли?
— Абсолютно точно, — уверенно гаркнул майор. — Как прикажете оповестить население?
— Никаких оповещений! — И в голосе полковника снова прозвучал металл. — Разве они оповещали наших солдат, когда будут подрывать комендатуру? Нет?.. Значит, мы вправе ответить тем же. Операцию приказываю провести ограниченным числом участников и совершенно секретно. Где не хватит взрывчатки, смело применяйте легко воспламеняющиеся вещества. Жертвы пусть вас не волнуют. Слышите? Жертвы вас не должны беспокоить! От выполнения этого задания зависит ваше будущее. Учтите!
Посветлевшими, с недобрым блеском глазами ластился Отто Гейкель к своему неожиданному заступнику. И по его глазам фон Ритце видел: приказ будет выполнен самым тщательным образом.
— О последствиях операции доложите новому коменданту Киева. И вручите ему этот пакет. — Он вырвал из блокнота листок, на котором что-то писал перед тем, вложил его в конверт и вручил с улыбкой майору.
Тот взял послание новому коменданту обеими руками и, как талисман, сунул в грудной карман. В его жестах чувствовалось трепетное смятение человека, который наконец сбросил с себя огромную тяжесть. Отто Гейкель оказался слишком наивным человеком, чтобы догадаться, что в пакете лежит записка такого содержания:
«Генерал-майору Эбергарду.
После тщательного анализа я пришел к совершенно определенному выводу: взрыв комендатуры — прямая вина майора Гейкеля. Поэтому приказываю по получении этого письма майора Гейкеля арестовать и предать военно-полевому суду, а участников операции по уничтожению Крещатика и прилегающих к нему улиц немедленно отправить на действующий фронт. Об исполнении доложить лично!
Когда шаги майора затихли в коридоре, фон Ритце обратился к ошарашенным генералам:
— Думаю, все поняли мой замысел. Саперам дать зеленую улицу! Когда взрывы закончатся, вам, генерал фон Арним, выслать в район операции спасательную команду и несколько пожарных машин. Подчеркиваю, оказывая населению «помощь», всячески проявлять дружелюбие и вежливость. У киевлян должно навечно создаться впечатление, что не мы, а большевики виновники этого зла. Сегодняшняя ночь должна дать нам сотни незаменимых агитаторов! Общее руководство возлагаю на вас, генерал Эбергард, — закончил полковник, давая этим понять, кому будет принадлежать комендантское кресло.
Только теперь поняли генералы, какая тяжелая рука и сколь тонкий изобретательный ум у любимца фельдмаршала. Не сговариваясь, они встали и склонили перед ним головы.
X
Дзинь-дилинь… дзинь-дилинь… дзинь…
В комнате уже тесно от этих звуков. Удивительно чистых, тонких, едва уловимых. Они густо заткали серебряной мелодией все пространство. Кажется, все стены здесь увешаны драгоценными хрустальными подвесками, которые звенят на тысячи ладов при малейшем движении воздуха. От этого нескончаемого звона трещит, раскалывается у Платона голова. А аккорды все плывут и плывут упругими, невидимыми волнами.
В них — странный звон небесного купола, и рыдание осенних ветров, и стон израненной земли. «А может, в самом деле земля стонет? Может, наши войска перешли в контрнаступление и это доносится эхо канонады? Где-то сейчас находятся наши: в Полтаве, в Прилуках, в Борисполе?..»
Платону подбежать бы к окну, припасть грудью к подоконнику и всмотреться в заднепровские дали. Но он даже не пошевелился. Уже который час окаменело лежал на спине с широко раскрытыми глазами, как покойник. Со стороны могло показаться, что он забылся в глубоком сне. Но не спал Платон. После недавно пережитого на Крещатике не то что спать — дышать ему не хотелось. Стопудовая усталость сковала его в мертвых объятиях, наполнила ледяной пустотой, погасила все чувства и мысли.
Только один-единственный раз в жизни пришлось ему пережить подобное оцепенение. Было это лет пять назад, в хмурый осенний вечер, когда он, возвращаясь с полевых работ, на окраине своего села, на утлом мостике через болотистый овражек столкнулся лицом к лицу с кривоносым Швачкурой. Много, бесконечно много дней и ночей ждал Платон этой встречи. Теперь она должна была прорвать наконец в его сердце нестерпимо разбухший нарыв ненависти. Встретившись, он твердо знал: им уже не разминуться, кто-то должен навсегда сойти с дороги…
Сошел Швачкура. Как-то нехотя склонился на трухлявые поручни мостика, обнимая скользкий черенок вил, всаженных в грудь, и уставясь на Платона безумными глазами. Платон тоже в упор смотрел на агонизирующего врага, а меж тем ледяная пустота постепенно проникала во все его тело. Другой на месте Платона быстренько сбросил бы труп в трясину и поскорее унес оттуда ноги. Он же не спешил уходить, словно околдованный стоял на мостике, прислушиваясь к серебряному перезвону хрустальных подвесок. Стоял, пока не подоспели односельчане. Не слышал, что ему говорили, как вязали руки. Единственное, что осталось в сознании, это тошнотворно-сладковатый привкус во рту и неутолимая жажда. Такая же, как сейчас.
Уже давно в груди Платона бушевало пламя, но не было сил не то что встать, но даже попросить воды. Вскочил лишь тогда, когда за окном угрожающе зафыркал мотор и зачах. Одним прыжком очутился Платон возле балкона. Слегка отодвинул штору: в рыжих сумерках выделялся темный силуэт грузовика. Из его кузова выскакивали вооруженные солдаты и группами по два, три человека разбегались по подъездам ближайших домов. «Облава! — с каким-то безразличием подумал Платон. — Прочесывают район. Неужели выследили? А может, простая случайность?..»
Внешне он продолжал оставаться спокойным, даже равнодушным, хотя в душе бушевал ураган. О бегстве уже нечего было думать: все выходы и входы дома перекрыты. Оставалось только ждать и надеяться на лучшее. Конечно, живым он в руки фашистам не дастся!
Вот заскрипели двери в подъезде, послышался топот ног. Платон закусил пересохшую от жажды губу — теперь ждать уже недолго. Он вдруг почувствовал, как стали наливаться тяжестью кулаки, как деревенеет тело, в голове же, подобно ржавому гвоздю, засела одна-единственная мысль: «И за каким бесом меня понесло сюда после взрыва комендатуры? Почему тотчас же не оставил этот район?..» Хотя всего какой-нибудь час назад он же молил судьбу, чтобы удалось добраться сюда. Взрывом его стукнуло так, что голова не перестает кружиться до сих пор…
— Выход на крышу есть?
— Ты что надумал, Платон? — откликнулся мальчишеский голос из соседней комнаты.
— Меня ни в коем случае не должны здесь застать эсэсы! Иначе испепелят весь дом дотла!
— Погоди! По-моему, это не облава, а какое-то техническое мероприятие. Посмотри-ка, задержанных не видно. И вообще облав без криков не бывает. Уверяю, это что-то не то…
Обмякли у Платона кулаки: а может, и впрямь дело обойдется так, как говорит Юрко? Стал пристальнее вглядываться в окно. Да, на улице ни криков, ни плача. Из подъездов возвращались, уже без мешков, фашистские солдаты, спешно залезали в кузов. Зафурчал мотор, машина исчезла за поворотом. И опять зазвенели у Платона в ушах дивные хрустальные подвески.
— Пить у тебя, Юрась, ничего не найдется?
— Сейчас погляжу, — из соседней комнаты послышалось осторожное шарканье подошв по паркету, звон стекла и бульканье. — Возьми. Настоящая, сорокаградусная. На березовых почках настоянная…
Дрожащей рукой Платон стиснул стакан. Теплая, едко-терпкая жидкость обожгла искусанные губы, но глотать нечего: водка как будто высохла на воспаленном языке. И все же бодрящая свежесть разливалась по телу.
— Спасибо, Юрасик!
— Ты контужен. Я это сразу заметил: лицо серо-зеленое, веки дергаются… Ты бы прилег. — И Юрко нежно погладил руку старшего товарища. — Может, люминалу дать? Или, может, еще стаканчик…
Что-то наивное, воистину детское было в его заботах. Платон находился здесь уже несколько часов, а юный Бахромов даже словом не обмолвился о дерзновенной боевой операции. Другой бы непременно стал расспрашивать о деталях взрыва военной немецкой комендатуры, поздравлять с невиданным успехом, а Леди молчал. Сердцем, наверное, чувствовал, что Платону сейчас не до пустопорожних разговоров.
— Я без люминала и горячительного сплю хорошо. И не контужен нисколько…
Все же прилег на кушетку, закинул руки за голову, чтобы меньше тошнило.
— Тогда ужинать будем. Супу горохового хочешь?
— Не до супа мне сейчас…
— Может, варенья дать? У нас еще с прошлого года одна банка осталась. Любимое отца, из лесных орехов.
— Слушай, а где твоя мать? — спросил вдруг Платон. — Время-то уже позднее. Почему ее нет дома?
Юрко ответил не сразу.
— Мать меня бросила.
— Как это… бросила?
— Вот так, взяла и бросила. Позавчера насовсем перебралась в Святошино к брату. Мы с нею, понимаешь ли, разные люди. Хоть и мать, а она мне хуже…
Платон нарочито громко закашлял. Только раз встречался он с Клавдией Карловной, но первое впечатление о ней сложилось на удивление приятное. Уравновешенная, приветливая женщина, она вся так и светилась доброжелательностью и прямотой. Трудно было поверить, чтобы такая мать способна была бросить на произвол судьбы в такое суровое время единственного сына.
— Ты, друг, вот что, — положил Платон руку на плечо мальчишке, — не смей при мне такое говорить. Хула сыновья никогда к матери не пристает. Запомни это!
Юрко вскипел:
— А если она неправа? Слышишь? Стократ неправа?..
— Не нам матерей своих судить! И на этом точка!
— Я ее и не осуждаю. Просто никак не могу понять… А все из-за Розы получилось. Подругу мою школьную так зовут. Я сызмальства с ней дружу. Точнее: еще с пионеров. А мать против… Пока папа был дома — еще ничего. А как ушел на фронт…
Видно было, что нелегко Юрку рассказывать о семейной драме. Но все же он решился:
— Ненавидит она Розу. И видела-то ее только два-три раза, а так возненавидела… И знаешь почему? Сказать людям стыдно… Отец Розы — простой кузнец с Подола Давид Борухович. Запасов продовольственных у него, конечно, никаких, а детворы — пальцев не хватит сосчитать. Теперь они не просто голодают, а умирают. Роза как тень стала. Вот я и сказал матери: «Роза к нам перейдет жить…» Да нет, я не женюсь! Просто будет она мне как сестра. Так слышал бы ты, что моя мама на это запела. И уговаривала, и проклинала, и грозилась, что с балкона выбросится. А потом за вещички — и к брату в Святошино. Ну, скажи, в чем здесь я виноват?
Внезапно поблизости загремел мощный взрыв. Хлопцы, не сговариваясь, выбежали на балкон. Внизу, по темной пропасти улицы, катились густые клубы дыма и пыли. Что бы это значило?
— На Крещатике, наверное, еще одно здание взорвали…
«А что же там взрывать? — удивился Платон. — Ни военных казарм, ни имущественных складов, ни оккупационных учреждений. Там же одни жилые дома…»
Только хотели они вернуться в комнату, как новый, еще более мощный взрыв всколыхнул землю. Слышно было, как трещат стены домов и с грохотом осыпаются поднятые в воздух камни. Порывистый ветер пронесся по зацепеневшим кварталам, обдав их приторным чесночным смрадом.
— Ну, вот наши и заговорили! — Юрко довольно потер руки. — Слышишь, это они тебе салютуют!
Не успел он произнести эти слова, как раздался новый взрыв. Потом — третий, четвертый, пятый. И все в районе Крещатика.
То, что в городе действовало широко разветвленное партийное подполье, для Платона не было особым секретом. Каждую ночь то в одном, то в другом конце Киева взлетали на воздух мосты, склады, отдельные здания, в которых разместились оккупационные учреждения, уничтожались линии связи, автомашины. Невидимая рука мстителей ни на минуту не давала покоя фашистам. Но он никак не мог сообразить, что нужно было подрывать на многонаселенном Крещатике. Ведь от магазина «Детский мир», где до вчерашнего вечера помещался склад сданных киевлянами радиоприемников, и от помещения военной немецкой комендатуры остались после его диверсии уже одни руины! «А может, в подвалах жилых зданий были какие-то склады? Не безумцы же н а ш и, чтобы разрушать жилые дома. Да еще и с людьми…»
— Не нравится мне эта музыка. Что о н и, весь город собираются разрушить? — промолвил в раздумье Платон.
— Ну и бес с ним! Скорее от фашистов избавимся…
— Дурень ты, вот что! А строить потом кому?
Хлопцы возвратились в комнату. Юрко внес из кухни кастрюлю с гороховым супом, дал Платону оловянную ложку. Ужиная, они и не заметили, как комната наполнилась дымом. Опомнились от неистового крика, донесшегося с нижнего этажа:
— Спа-си-и-те! Гори-им!
Они бросились к двери. Открыли и — о ужас! — густой дым ударил им упругой волной в лица. Пожар! Не раздумывая о том, откуда мог взяться пожар в доме, где уже давно не было ни керосина, ни электричества, выскочили на балкон. Но и там уже невозможно было оставаться. Снизу валил, едкий дым, а багровые отблески плясали на темных стеклах дома напротив.
Между тем в доме на улице Энгельса поднялась паника. Полусонные, раздетые, ошалевшие от паники люди метались по своим жилищам, натыкались во тьме друг на друга. Топот, хлопанье дверей, звон разбитого стекла, отчаянные крики и зов о помощи…
— Быстрее за мной! — крикнул Юрко и стремглав выбежал в коридор. — Не отставай!
Опрокидывая стулья, Платон бросился за ним. Но не так-то просто было выбраться из незнакомой квартиры, когда у тебя слезятся от дыма глаза и перехватывает дыхание. В тесном, заставленном рухлядью коридоре Платон налетел на какой-то сундук и тяжело упал на пол. Вскочил и сразу же снова упал, ощутив вдруг такую острую боль в колене, что перед глазами поплыли разноцветные круги.
— Юрко! — закричал что было силы, но голос его затерялся в неистовом реве ошалевших в огненном плене людей.
«Не услыхал Юрко… Что же теперь делать? — Платон ощутил неприятный холодок в сердце. Тронул колено — боль нестерпимая. Нет, не подняться ему без посторонней помощи на ноги. — Разве попытаться ползком? Только не успею выползти, задохнусь… Да и затоптать на лестнице могут… А что, если выпрыгнуть на асфальт с четвертого этажа?» И в этот миг Платон вдруг понял ясно и отчетливо: отсюда ему не выбраться. Никогда!
А дым в квартире становился все гуще. Даже над самым полом стало невозможно дышать. Подступала тошнота, душил кашель. Платон рванул воротник, застонал от бессильной ярости. Нет, не думал раньше он, что придется закончить свой жизненный путь в огне.
Вдруг поблизости знакомый голос:
— Где ты, Плато-о-о-он?..
«Юрко! Значит, не оставил! Вернулся…» — Каждая клеточка ожила в его теле. И такая нахлынула радость, что он готов был не только с четвертого, а с десятого этажа броситься вниз головой.
— Я тут! Ту-ут, дорогой дружище!
Юрко упал рядом. Хрипит, не отдышится. А потом:
— Здесь не пройти… В доме горят все ступеньки…
— Как могут гореть каменные ступени? — удивился Платон.
— Они облиты мазутом и подожжены…
«Мазутом?.. Кто же их облил? Кому понадобилось уничтожать этот жилой дом? Да еще так коварно…» Только теперь Платон стал догадываться, с какой целью недавно приезжали на грузовике фашисты. Значит, это месть за уничтоженную военную комендатуру.
— Давай на крышу! Попытаемся на соседний дом перебраться… — немного отдышавшись, предложил Юрко.
— Не могу. Колено расшиб…
Юрик все понял. Он знал, что у Платона издавна повреждена правая нога (в детстве цеплялся за движущуюся арбу и нечаянно сунул ее в колесо). И надо же, чтобы она напомнила о себе именно сейчас!
— Вожжи в доме есть?
— Откуда?!
— Тогда давай простыни!
Едва Юрко поднялся на ноги, как опять раздался невероятной силы взрыв. И совсем близко. Весь дом закачался, как картонный, затрещал. На хлопцев посыпалась штукатурка, какое-то тряпье, обломки. Ударная волна начисто снесла оконные рамы, сорвала с петель двери, разметала по углам домашние вещи. При этом дым хлынул в проломы, дышать стало легче.
Хлопцы по рухляди бросились к перевернутому шкафу. Битое стекло, острые деревянные щепки, гвозди оставляли на их ладонях и коленях кровавые следы. Но кто в таких обстоятельствах обращает внимание на боль!
Простынь они не нашли. Попалась под руку скатерть — разорвали ее на полоски, связали их в нечто похожее на веревку. Но она была слишком коротка, чтобы по ней можно было спуститься с четвертого этажа. Довязали разорванной в длину шторой. Потом, бросились на балкон. И замерли. На противоположной стороне улицы, где еще несколько минут назад стоял двухэтажный дом, громоздились бесформенные руины, окутанные дымом.
Из оцепенения их вывел язык пламени, вырвавшийся из-под балкона. Платон поспешно прикрепил к металлическому поручню конец спасительной веревки и к Юрку:
— Спускайся!
Тот было заколебался.
— Да спускайся же! Пламя вон!
Юрко быстро перелез через перила и исчез в дыму. Самодельная веревка натянулась, задрожала. Значит, все в порядке!
Проходит секунда, вторая, пятая…
Платону не терпится: как там Юрко? Посмотрел вниз, но в лицо дохнуло таким жаром, что от ожога затрещали брови. Вдруг его будто судорогой свело: «А что, если веревка загорится? Мы ведь не догадались смочить ее водой…» Страшная сила жмет его к перилам, заставляет быстрее опуститься на землю. Все же не тронулся с места. Знал: обрывки скатерти и оконной шторы не выдержат обоих, оборвутся. А может, уже и оборвались?..
Опять глянул вниз. В удушливом дыму нелегко разглядеть тоненькую полосочку. И все же Платону показалось, что она местами тлеет. «Что же Юрко так медлит? Разве не понимает, что сейчас все решают секунды?..»
Но вот веревка ослабла. Снизу донесся крик:
— Платоша, быстрее!
Как перелезал через раскаленную металлическую ограду, Платон не помнил. Он жил одной мыслью: сбить пламя с веревки! Из-под его ладоней на голову сыпались струи искр, но ожогов он не ощущал. Вдруг что-то резко дернуло вниз — он полетел с куском тлеющей тряпицы в руках.
В сознание его привел Юрин голос:
— Цел? Ноги не поломал? Скорее отсюда!
Выбрались на середину улицы, где корчились в муках те, кому удалось выскользнуть из пылающей западни, и остановились. Обожженные, раздетые люди походили на страшные призраки. Многие в отчаянии катались по земле, бились головой о камни, кусали себе руки. Вокруг слышались рвущие душу голоса:
— Наталонька! Доченька моя! Где ты?
— Мамуся, бабушка, спасите!
— Будьте прокляты, душегубы! За что убиваете?..
Как сквозь сон, слышал все это Платон. Но броситься на помощь страдающим не мог: странная пустота заполнила его грудь.
— Внимание! Внимание! Слушайте, киевляне! — как с того света долетел до его сознания металлический голос из рупора. — Сегодня ночью большевистские диверсанты решили уничтожить Крещатик. Немецкое командование призывает всех немедленно оставить район пожаров. Этим самым будет дана возможность спасательным немецким командам приступить к оказанию помощи потерпевшим. Слушайте немецких солдат! Только они гарантируют вам безопасность! Не поддавайтесь на провокации сталинских агентов. Кто не подчинится этому приказу, тот будет рассматриваться как соучастник диверсантов…
Вдоль улицы немецкие солдаты натянули белый канат. Потерпевшие должны браться за него и идти во тьме туда, куда вела веревка. Держась за Юрино плечо, Платон тоже поковылял вместе со всеми. А голос громкоговорителя подстегивал:
— Слушайте только немецких солдат! Они, и только они, приведут вас к спасению! Большевистские диверсанты намерены уничтожить сейчас весь Киев. Слушайте все!!!
XI
— Господин полковник, прибыл генерал Эбергард и ждет аудиенции, — доложил дежурный офицер.
Полковник фон Ритце метнул острый взгляд на часы: ровно десять. «Вот это пунктуальность! — по бледному его лицу скользнула довольная усмешка. — Коменданту Киева так и надлежит приходить с утренними донесениями». Он устало отодвинул на угол массивного письменного стола свое первое, еще не дописанное послание фельдмаршалу фон Рейхенау и словно бы нехотя бросил адъютанту:
— Проси!
Через полминуты в роскошный кабинет загородной, бывшей правительственной виллы, ставшей со вчерашнего дня временной резиденцией специального уполномоченного штаба 6-й армии в столице Украины, влетел возбужденный однорукий генерал.
— Вы гений, полковник! — вопил он, едва переступив порог. — Мы все восхищены вашей прозорливостью и дальновидностью…
«Какая дешевка! — брезгливо скривились тонкие губы потомственного милитариста фон Ритце при воспоминании о вчерашней встрече с генералами. — Все они безусловно ненавидят меня. А этот примчался курить фимиам мне лишь потому, что получил из штаба группы армий фон Рундштедта подтверждение о назначении комендантом этого проклятого города…»
Заметив, что любимец фельдмаршала фон Рейхенау не в духе, вновь испеченный комендант сразу же сменил тон:
— Разрешите доложить: блестяще задуманная вами отрезвляющая операция «Крещатик» успешно завершена. Все без исключения жилые дома в районе «Ноль» за прошлую ночь полностью уничтожены. По предварительным данным, три четверти жителей этого района погибли во время пожаров, взрывов, под руинами…
— Это меня нисколько не интересует, — резко произнес склонившийся над картой фон Ритце. — Я хотел бы знать, сколько спасено. Да, да, сколько спасено!!!
— Точный подсчет еще не произведен. Но приблизительно… Что-нибудь около десяти тысяч. А может быть…
— Их настроение?
— Лучшего и желать нельзя, герр полковник! Как вы лично и предсказывали, они абсолютно уверены: уничтожение Крещатика — дело рук большевистских диверсантов. Наша пропаганда…
— Это чрезвычайно важно! Намного важнее, чем уничтожение даже ста тысяч здешних унтерменшей, — довольно потирая руки, рассуждал вслух особо уполномоченный фельдмаршала фон Рейхенау. — Теперь большевичкам на долгие годы не отречься и не отмолиться от крещатицкой трагедии. На годы и десятилетия тяжесть этого преступления повиснет на их совести! Надо только по горячим следам еще глубже вкоренить в сознание местного серого скота версию, что всему виной — сталинские диверсанты. Это — главное!
— Совершенно с вами согласен, — поддакивал генерал Эбергард, благоговейно склонив голову.
— Кстати, вы не прекратили «оказывать помощь» потерпевшим?
— Герр полковник, ведь к Крещатику не подступиться… — явно не понял вопроса генерал. — Даже на прилегающих улицах плавится асфальт от жара, а на Крещатике сейчас — настоящее пекло. Туда нашим информаторам…
Фон Ритце брезгливо поморщился.
— Я спрашиваю: организовано ли питание местному населению, оказывается ли медицинская помощь спасенным?
— О, конечно, конечно! Как вы и приказывали, в парке над Днепром, куда выведены спасенные, еще со вчерашнего вечера стоят походные солдатские кухни и военные санитарные машины. Я лично распорядился, чтобы австрийские егери натянули там несколько санитарных палаток для детей и тяжелораненых на случай ненастья. А также приказал: на виду у всех потерпевших протянуть резиновый шланг от Днепра до Крещатика. Якобы для гашения пожара…
— Поражен вашей мудростью, — презрительно хмыкнул полковник. — А как с местными «агитаторами»? Додумались, надеюсь, направить их в толпу спасенных?
Комендант города проглотил откровенное оскорбление, но с готовностью ответил:
— Все сделано, как вы рекомендовали. Тридцать семь человек из бывших эмигрантов и перебежчиков соответственно проинструктированы и направлены в Первомайский парк. Можете не сомневаться, они свое дело сделают. Незамедлительно!
Но фон Ритце в этом нисколько и не сомневался. Он давно постиг простую истину, что ключи к вражеским бастионам лежат в руках изменников противника. Ставка на изменников!
— Каковы наши потери? — спросил он после некоторой паузы.
— Да, собственно, в этой операции никаких. Если, конечно, не считать… — тут Эбергард замялся. — Если не считать майора Отто Гейкеля.
Полковника, однако, это сообщение совершенно не удивило и не заинтересовало. Он спросил равнодушно:
— Что с майором?
— Гейкель неожиданно вскрыл себе вены… После подрыва Крещатика он прибыл ко мне и вручил пакет с вашим распоряжением. То распоряжение… Я вынужден был майора арестовать и отправить под конвоем в трибунал. По дороге он вскрыл себе вены…
Наступила неприятная тишина.
— Что же, майор Гейкель был не так уж глуп, — наконец промолвил фон Ритце. — Чем болтаться на виселице, конечно, лучше вскрыть себе вены…
Даже у бывалого во всяческих переделках Эбергарда при этих словах пробежал по спине неприятный холодок. А полковник продолжал все тем же тоном:
— А что с командой саперов?
— Она уже отправлена на фронт.
Фон Ритце вышел из-за стола и торжественно произнес:
— Значит, я не ошибся в вас, генерал, рекомендуя на пост коменданта Киева. Что ж, поздравляю с успешным началом!
— Рад стараться!
— Однако не забывайте, что это — только начало. Нам с вами еще много придется потрудиться, чтобы навеки отбить охоту к сопротивлению у здешней обольшевиченной черни. И особенно сейчас, пока эти варвары не опомнились.
— Какие будут приказания? — с готовностью вытянулся Эбергард.
Но фон Ритце с приказаниями не спешил. Опустив голову, заложив за спину руки, он мерил мягкий ковер неторопливыми шагами. Потом остановился у окна и долго смотрел на зловещие черные тучи, медленно расползавшиеся от пылающего Крещатика по всему небосклону.
— А знаете, генерал, недурно было бы, если бы протянутый вами шланг от Днепра оказался вдруг перерезанным. Вы, конечно, понимаете, что всю эту мерзость должны проделать «большевистские диверсанты». Собственно, почему бы им этого и не сделать?.. Надеюсь, ваши агитаторы могли бы помочь и словом и делом в таком «благородном» деле?
— Несомненно! — бесконечно довольный тем, что понял замысел своего покровителя, рявкнул Эбергард.
— Но медлить с этим нельзя. Нужно поторопиться с солью, пока раны у киевлян еще свежи…
— Через два часа все будет сделано.
— Вот и прекрасно!
— Разрешите идти?
— Минуточку, генерал! — Фон Ритце подошел вплотную к Эбергарду и почти шепотом добавил: — Будет вполне логично, если «большевистские диверсанты» не ограничатся порчей шланга, но и поднимут руку на тех, кто оказывает «помощь» потерпевшим киевлянам. Вы понимаете меня?
— Так точно, герр полковник.
— Тогда, как говорится, с богом! В три часа буду ждать вас с докладом. Кстати, пригласите сюда от моего имени и оберштурмбаннфюрера фон Роша.
— А генералов фон Арнима и Гаммера?
— Обойдемся без них. А вот конфет… Я просил бы вас достать и привезти мне сюда ящик хороших конфет. Желательно чтобы они были в красочных обертках.
— Будет сделано!
И действительно в три часа в кабинете фон Ритце стояли и двенадцатикилограммовый ящик конфет в ярких обертках, и оберштурмбаннфюрер фон Рош, и Эбергард.
— Герр полковник, все ваши распоряжения выполнены, — торжественно рапортовал с недобрым блеском в водянистых глазах Эбергард. — Эффект необычайный! Киевляне проклятиями встретили весть о перерезанном шланге…
Но фон Ритце не проявил большого интереса к словам коменданта.
— Я вызвал вас, господа, по чрезвычайно важному делу. Немецкий солдат всегда славился рыцарством. Мы не должны это забывать. Думаю, нет нужды объяснять вам, какие последствия мы пожнем в недалеком будущем, когда военное командование в нашем лице выразит «искреннее» соболезнование населению, пострадавшему при уничтожении Крещатика. Поэтому я предлагаю сейчас же отправиться в парк. Как мне доложили, там много детей. Так что прошу, господа, запастись конфетами. Адъютантам — тоже.
Эбергард сразу же бросился к ящику и давай набивать карман.
А вот оберштурмбаннфюрер закапризничал:
— Я не привык к подобным сантиментам, герр полковник. Войска СС прибыли сюда совсем не для того, чтобы преподносить местным дикарям конфеты, — говорил он жестким голосом, слегка заикаясь. — Мне вообще непонятна вся эта комедия в парке. Зачем понадобилось лечить и кормить потерпевших? Ведь там почти один иудеи. Да я бы их всех…
Эбергард застыл над ящиком в неестественной позе с глуповатой ухмылкой на лице. Да, он и впрямь не слыхивал, чтобы солдаты фюрера дарили побежденным конфеты в красочных обертках! Но фон Ритце очень спокойно воспринял замечание руководителя ейнзатцгруппы. На его тонких губах лишь задрожала мученическая улыбка терпеливого учителя, опечаленного полнейшей бездарностью своего ученика.
— Да, в вашем положении этого действительно не постичь, — молвил он как-то устало. — Видите ли, я пошел на эту комедию, чтобы сыны Германии никогда больше не переживали в Киеве трагедий, подобных вчерашней. Взорванная на воздух комендатура с сотней рыцарей… Вряд ли стоит пояснять, какие последствия может вызвать этот беспрецедентный случай. А вы, как мне известно, патронов не жалели. Так почему же не сумели предотвратить гибель лучших сынов нации?.. Нет, я не имею намерения повторять чьи-либо ошибки, я пойду своей дорогой! И будьте уверены: очень скоро наведу здесь порядок! Большевик силен, пока над ним сияет ореол героя, народного заступника. Но я сорву с киевских большевиков этот ореол! Я выставлю их перед местным населением как последних преступников! Я натравлю на них массу, изолирую их, разъединю! А потом… потом я возьму их голыми руками. Прошу только мне не мешать!
— Герр полковник, я ведь ничего такого…
— Еще раз повторяю: я не потерплю, чтобы мне мешали выполнять свой долг перед фюрером и фатерляндом!
Сжав зубы и опустив голову, фон Рош молча двинулся к ящику.
…Первомайский парк, раскинувшийся вдоль Днепра над кручами, был забит женщинами, детьми, стариками. Тысячи раздетых, покалеченных, отупевших от горя людей сидели под деревьями, уставившись полубезумными глазами в исполинское пламя над Крещатиком. Горячий ветер хлестал по их лицам, засыпал искрами и пеплом, а они все глядели и глядели…
Даже фон Ритце сделалось жутко при виде молчаливой скорбной толпы, освещенной кровавым заревом невиданного пожара. Но он подавил в себе эту мгновенную растерянность и решительно зашагал по центральной аллее парка. Эбергард и фон Рош чинно следовали за ним.
Вот полковник завидел черноволосую, заплаканную девочку лет пяти, которая съежилась под кустом, прижав кулачки к груди, подступил к ней с ласковой улыбкой.
— Как зовут тебя, малышка? — спросил через подскочившего переводчика и протянул горсть конфет.
— Галинка, — девчушка боязливо взяла конфеты.
— А где твоя мама? Почему ты одна?
— Мама там… — и показала дрожащей ручонкой на пылающий Крещатик. — И бабуся там осталась…
И тут парк будто взорвался. Плач, стоны, рыдания. Вряд ли фон Ритце удалось бы осуществить свой план, если бы на помощь не пришли эбергардовские «переводчики». Они утихомирили толпу и объявили:
— Немецкие генералы прибыли сюда, чтобы выразить искреннее соболезнование в связи с постигшим вас тяжелым горем. Крещатицкая трагедия, содеянная большевиками…
— Проклятие большевикам!
— Да будут прокляты большевики! — послышался откуда-то из-за спины одинокий голос.
— Проклятие им! — в ответ ему раздалось еще несколько голосов.
Эбергард бросил торжествующий взгляд на полковника: мол, видите, мои агитаторы даром времени не теряют! Но фон Ритце не оценил должным образом усилий агитаторов генерала. Через переводчика он обратился к притихшему люду:
— Чем может помочь потерпевшим немецкое командование в Киеве?
И тут понеслось со всех концов:
— Разве что пулей между глаз… Напомогали, свет бы вам перевернулся!.. А как быть с детьми под осенним небом?.. А поджигатели Крещатика пойманы?.. Куда нас собираются отсюда переселять?..
Фон Ритце обратился к оберштурмбаннфюреру ангельским голосом:
— Слышите, дорогой барон, люди хотят знать, куда их переселят. Это уже по вашей линии, позаботьтесь…
Тот хищно сверкнул глазами.
— Все ясно, герр полковник. Я уже облюбовал место для переселения. Бабий яр называется.
— Вот и прекрасно. Надеюсь, вы сумеете с размахом провести это «переселение».
— Какие могут быть сомнения? Не впервые.
— Ну, тогда, как говорится, с богом!
А переводчики сообщили киевлянам:
— Немецкое командование заверяет, что в ближайшие дни вы будете обеспечены жильем к всем необходимым. Но об этом будет объявлено позже…