Золотые ворота. Черное солнце — страница 7 из 10

I

По опустошенным полям ошалело метались ржавые ветры. Немым отчаянием, смрадом гари и запахом крови наполняли они полтавские дали, раздирали набрякшие дождями свитки туч и гнали их за далекие горизонты. То ли они нагуливали силу для зимних вьюг, то ли, разъярившись на непрошеных мохнатых приблуд, стремились очистить небосвод перед приходом нового дня. Только он не спешил расстилать розовую кисею сентябрьского рассвета над истерзанной военной лихорадкой, изувеченной бомбовыми ранами земле. Блеклым, затуманенным оком украдкой выглянул из Засулья и словно оцепенел, пораженный адским поединком, который уже несколько дней и ночей клокотал не утихая по приудайским буеракам и перелескам. Как бы спохватившись, притихли перед восходом солнца и ветры. Обессиленно упали они на дубравы, затаились в нескошенных хлебах, стали прислушиваться к жуткой симфонии выстрелов, предсмертных человеческих стонов и исступленного скрежета рвущегося металла.

«Когда же окончится это побоище? Скоро ли смерть оборвет свой опустошительный танец?» — встревоженно шушукались в посеченных пулями камышах ветры и, как бы сговорившись, махнули за советом к распластанному на болотном мху молодому бойцу. Шаловливо взлохматили ему посеребренные росой волосы, бархатными ладонями коснулись запавших, обветренных щек, заглянули в остекленевшие глаза, устремленные в хмурое осеннее небо.

Но воин почему-то оставался совершенно равнодушным и к клекоту угасающих боев, и к бульканью трясины, заглатывающей свои последние жертвы, и к зловещему кровавому зареву, вылизывавшему край неба за Сулой. Он лежал без мыслей, без чувств, без воспоминаний. Лежал, как убаюканный столетиями, затерянный в раздольной полтавской степи каменный скифский идол. Неумолимая рука судьбы выстудила из него тепло жизни, сковала неземным холодом. Лишь где-то в затуманенной глубине сознания оставила слабый, еле заметный огонек, который и удерживал бойца пока на этом свете. Правда, парню уже давно казалось, что он превратился в странное бесплотное марево и повис над бескрайними голубыми лугами (такими голубыми, что не было сил оторвать от них взгляд!), исполосованными пышными золотистыми валками.

«Что за сказочный мир? Кто они, те чудо-косари, которые оставили за собой на голубых лугах эти внушительные валки? — одна-единственная мысль еще тлела тусклыми отблесками в застывших и помутневших глазах бойца, не давала ему забыться навеки. — Кто вы, кто вы, косари-богатыри?..»

Вдруг откуда-то из поднебесной дали как бы ответ:

Впали роси на покоси,

Усміхнулися жита…

И сразу же дивной музыкой зазвучали невидимые косы, таинственно зашуршали в натянутых стеблях. И в лицо парню плеснула живительная, тугая волна настоянных ароматов только что срезанной мяты и привядшего чабреца, мгновенно наполнила грудь такой густой, такой сладостной негой, что его веки отяжелели и смежились. Точь-в-точь, как бывало в те незабываемые времена, когда он, изморенный косовицей на плавнях, прокаленный июньским солнцем, настуженный душистыми трубежскими ветровеями, возвращался вечерами к ковтуновской усадьбе, падал замертво на спорыш посреди двора и не засыпал — нет! — а медленно погружался в теплый медовый настой. Тогда каждая клеточка его тела жадно вбирала в себя ночную прохладу, распухала от звенящей тишины, а мысли вместе со всеми заботами и сомнениями незаметно отплывали в мерцающую серебристую пустоту, отяжелевшие веки медленно сближались, сближались… То были самые прекрасные минуты, когда он всем своим существом как бы срастался с землей, пил из ее неисчерпаемой чаши истинное пьянящее счастье. Только слишком уж быстро обрывались те минуты.

— Олесь, эгей, Олесь!.. — призраком выплывал из малиновых сумерек дед Ковтун. — Иди-ка, друг, к миске… — и тянул его, полусонного, в сад под старую грушу, где на домотканой дерюжке дымилась вечеря.

О, как надоел ему тот несвоевременный зов! Даже сейчас он витал над головой и вырывал его из блаженной купели полузабытья. Но кто же его так настойчиво зовет? Неужели опять Ковтуна принесло?.. Нет, нет, это мамин голос. Только где она?.. Ага, вон белеют ее протянутые руки. Такие родные, такие нежные руки! Чудна́я, зачем манит его пальцами, словно ребенка, который только-только стал на ножки. И вдруг… вдруг Олесь с ужасом понял, что он и впрямь беспомощное малое дитя. Все слышал, все понимал, но не мог ни двигаться, ни говорить. «Что же со мною происходит?» — сумерки полузабытья вдруг осветились ослепительным лучом тревоги. И в тот же миг сердце переполнилось радостью от сознания, что он уже не бесплотное марево и сможет как-то добраться до матери.

Однако радость эта быстро угасла. Сразу после того, как он почувствовал, что могучий густой поток стремительно несет его куда-то в безвестность. Вязкая, смолистая масса облепила его, сковала руки и ноги, начинала заливать лицо. Не то что шевельнуться — даже крикнуть не было сил. А мама стоит в стороне… Разве не видит, какая угроза нависла над ним? «Помоги, помоги мне, родная! Ну, хоть руку подай! Я же совсем не умею плавать…» — захлебывалось в отчаянье сердце Олеся. А протянутые к нему материнские руки все отдалялись, отдалялись. И вскоре совсем исчезли. И голубые луга куда-то исчезли. И золотистые валки. Осталась только вязкая тьма. Да где-то вдали — слабый голос:

— Эгей, ты жив, хлопче? Ну-ка, отзовись…

Он даже не сделал попытки отозваться: был уверен, что странный смолистый поток поглотил его и уже никому и никогда ему не помочь.

— Э, да ты, я вижу, ранен. Крови то сколько на сорочке, — все тот же голос. Правда, на этот раз более звонкий и четкий.

Снова не ответил.

Сухой треск разорванной ткани на груди, прикосновение чьих-то рук привели Олеся в сознание. Он устало раскрыл глаза и увидел на фоне иссиня-голубого неба, промереженного золотистыми покосами облаков, небритое лицо.

— Очнулся-таки, бедняга? А я уж думал: преставился.

Старик щурился в доброй улыбке. Но Олесь никак не мог разобрать: настоящий перед ним дед или опять вылепленный больным воображением?

— Ну, козаче, считай, под счастливой звездой родился. И пуля тебя миновала, и болото не приняло… А не загляни я в эту гнилую падь, тут бы тебе и каюк… Гиблое это место! Его даже скотина десятой дорогой обходит. А ты… И надо ж было именно сюда забрести. Ишь, ноги вон как у утопленника. Болят?

Нет, сейчас у Олеся ничего не болело. Вот когда его несло смолистым потоком, тогда все тело будто зубами пережевывало, а сейчас… Напрягая все силы, рванулся, чтобы подняться, и застонал. В коленях, в пояснице тате остро кольнуло, что в глазах замелькали красные мотыльки. Старик понимающе подхватил его под мышки, помог сесть.

— Говорю же тебе: гиблая тут местность.

Со всех сторон стеной высились острые копья камышей, зловеще ворчало и с шипением выпускало маслянистые пузыри болото. Ни следа людского, ни голоса птичьего. Даже извечный бродяга ветер и тот редко заскакивал в это затхлое царство. Как же он, Олесь, очутился тут? Когда? Попробовал припомнить события последней ночи, но в голове — боль и пустота.

— Может, самосадом побалуешься? Полтавский… Хворость как рукой снимет, — не ожидая согласия, старик воткнул хлопцу в зубы цигарку, а сам принялся растирать его закоченевшие в болотной жиже ноги.

Однако Олесь совершенно не ощущал прикосновений его рук. Видел только, что на икрах, как на тесте, остаются белесые следы от пальцев. А огрубевшие крестьянские руки не спеша, но уверенно делали свое дело. Они то сжимали, то растирали, то пощипывали посиневшие икры. Вскоре Олесь почувствовал легкий зуд под коленями, напоминающий «укусы» крапивы, потом от спины и до пят обожгло мелкими, жгучими уколами. С радостным чувством прислушивался он, как к ступням начало приближаться приятное тепло, наполнять мышцы силой. Удивительно, что именно темные, потрескавшиеся от вечного труда на земле руки хлебороба вдохнули в него жизнь.

Как только Олесь пошевелил пальцами обеих ног, окончательно уверился: еще потопчет он стежки-дорожки на земле! Поднялся. Ноги — снова живые, послушные! И от радости залился неудержимым, беззвучным смехом.

Старик довольно собрал у глаз пучочки морщин. Потом сильной рукой обхватил Олеся за талию, прижал его, как сноп, к бедру и, осторожно ступая, начал выбираться из болота. Рассерженно чавкала и брызгала из-под их ног грязища, выостренная ветром листва осоки секла по лицу, а они не спеша брели и брели, пока не выбрались на седой от пожухлой отавы луг.

После короткой передышки Олесь уже пошел без помощи. Пошел, даже не подумав спросить, куда же его ведет старик. Только когда выбрались из болотистой лощины и пересекли плантацию иссеченных осколками подсолнухов, он увидел впереди селение и спохватился: а что, если там немцы? Однако с равнодушием обреченного плелся за своим спасителем. Через сады и огороды незаметно добрались до крайней хаты, спрятавшейся среди густого яблоневого сада. Старик подкрался к ней, постучал в ставни углового окна:

— Агов, Михайло, выйди на минутку!

Вскоре появился невысокий плотный старичок с лысой головой и маленькими глазками.

— Тимоха! Ты что, не пробрался за Сулу?..

— Успею! Лучше вот еще одного прими. Можно сказать, из когтей самой смерти вырвал… Возле Гнилой Кубони на него наткнулся. Пробираюсь до Калитчиного ярка мочарами, вдруг вижу: он лежит без чувств, а ноги — в Кубоне. Поврачевать бы его надо.

— Поврачуем…

— А «крестники» мои как же?

— Отдыхают. В подсолнухах. Как солнце зайдет, поведу их на Шеки. Там надежнее на тот берег перебираться.

— Правда твоя: там надежнее.

— Может, и ты до ночи здесь перебудешь? До Дрюковщины путь не близкий, а кругом слышь что творится…

— Э, я пойду. Глядь, еще кому-нибудь пригожусь. Там же их, бедняг, по копнам да ярам…

— Ну, как знаешь. Только смотри в оба, Тимоха, время трудное.

— Да уж как бог пошлет…

Тимоха сел перед дорогой на завалинке, молча закурил. А потом так же молча поднялся, ласково похлопал Олеся по спине и, даже не спросив его имени, махнул огородами в подсолнухи. Михайло ощупал маленькими глазками осунувшееся, небритое, в багровых пятнах лицо гостя и повел его к соседнему двору, где у костра хлопотали женщины.

Как родного встретили Олеся полтавские крестьянки. Первым делом принялись его врачевать: растирать перваком ноги и спину. Он не противился. Ложился вниз лицом на только что политый кипятком житный околот, пил какую-то бурую терпкую жидкость. А когда его отвели в сарай, изнеможенно упал на душистую, хрустящую солому.

Нет, ему не хотелось спать. Он просто лежал, устремив взгляд на прилепленное к перекладине ласточкино гнездо. И не замечал ни утихающей стрельбы на полях, ни глухого стона раненых за стеной. Его разбудил мягкий бархатный голос кареглазой девушки с длинной русой косой:

— Вот одежа. Ваши условились к Суле пробираться переодетыми, — сказала и положила к его ногам небольшой сверток.

Приподнялся на локте, встретился с ее диковатыми продолговатыми глазами. Далеким, почти забытым теплом повеяло на него от этих ясных девичьих глаз! И от темных бровей, и от дерзкой ямочки на подбородке.

— Если что-нибудь понадобится, позовите, — девушка смутилась под его восхищенным взглядом. — Я тут… поблизости…

«Ну, чего ты убегаешь? Не оставляй меня одного! Побудь хоть немного, дай наглядеться на твои очи. Слышишь, мне так хочется, чтобы ты постояла немного со мной…» Но она повернулась и пошла.

— Что это за одежда? — остановил ее вопросом.

Обернулась, пожала круглыми плечами:

— Ну, сорочка, брюки… Мы тут на кутке собрали для вас.

— Послушай, у тебя нет сестры Оксаны в Киеве?

— Нет, у меня только два брата. Оба на фронте!

— А как называется ваше село?

— Это — хутор. Советский.

— Да нет, я спрашиваю: как он называется?

— Я же сказала: «Советский». Так его все уже двадцать лет называют… Тут когда-то экономия пана Самойловского была. А после революции, как панскую землю бедноте раздали, на месте экономии хутор возник. Точнее, окраина села Жданы. Но у нас ее все называют Советским хутором.

Жданы, Жданы… Где он слышал об этом селе? Что-то очень важное было связано с этим селом. Жданы, Жданы… «Передайте всем: пробираться на Жданы!..» — вдруг всплыло в памяти. И сразу перед глазами возник член Военного совета фронта Бурмистенко. Да, это его последний приказ окруженцам под хутором Дрюковщина! А потом… Олесь рывком закрыл ладонью глаза, словно снова ослепленные прожектором немецкого танка, мчавшегося прямо на беззащитных раненых из группы Бурмистенко…

Девушка подбежала, охватила его голову теплыми руками:

— Что с вами?!

Раскрыл глаза — танк исчез.

— Не оставляй меня, не то они снова явятся.

— Кто явится?

— Танки. Они всю ночь давили нас по стерням возле урочища Шумейково…

Она сердцем почуяла: этот изможденный, с преждевременным инеем на висках хлопец пережил что-то очень тяжелое. Поэтому поспешно примостилась рядом, нагнулась, как бывало, лад больным братом и начала рассказывать ему о своем селе, о растерянных на дорогах войны друзьях. Рассказывала с единым желанием — отвлечь парня от горьких воспоминаний, хоть немного успокоить. И он действительно стал понемногу успокаиваться. Тихие переливы девичьего голоса с полтавским акцентом как бы перенесли его к расцветшим берегам Сиверки, над которой он когда-то бродил вечерними сумерками в паре с Оксаной. В минуты тоски и душевных потрясений ему почему-то всегда вспоминалась именно те ночные странствия под чистыми звездами. Не романтичная, вся овеянная ожиданием неизведанных радостей Светлана и не рассудительная, сдержанная в словах и чувствах Женя Брамова приходили ему на память в крутые жизненные минуты, а простая, ничем не приметная окопница Оксана. Чем же она так пленила его за те короткие часы, когда они, усталые, подавленные известиями с фронтов, шли к Сиверке смывать с себя соленый пот?! Но где она сейчас? В какие края, на какие дороги забросила ее судьба?..

Отчаянный крик во дворе — и размечтавшийся Олесь снова на хуторе Советском. Ветром вылетела из сарая кареокая девушка. Направился к выходу и Олесь с ледяным предчувствием: неужели немцы? Однако фашистов во дворе не оказалось. Бледные, оцепеневшие от ужаса женщины замерли у котла на огне и смотрели побелевшими глазами куда-то в сад. Олесь тоже взглянул туда.

Под густым шатром грецкого ореха, чуть согнувшись на широко расставленных ногах, стоял молодой красноармеец. Стройный, широкоплечий, со смоляным чубом, он прижимал к животу обе ладони, а сквозь пальцы на гимнастерку, на сапоги струилась густая темная кровь. В его затуманенных антрацитовых глазах уже блуждала тень смерти. Блуждала, но побороть сильную волю пока не могла.

— Передайте, когда наши вернутся… Непременно передайте полковое… зна-а-амя… — беззвучно, одними губами прошептал он.

И зашатался. Неохотно, как-то мучительно долго опускался он на землю… Упал лицом в густую траву и застыл навеки…

Первым опомнился Олесь. Подбежал к бойцу, вынул из-под гимнастерки на груди пробитое осколками и обагренное кровью знамя. Женщины принесли ведерный обливной кувшин, уложили в него алое полотнище и вместе с документами погибшего Гурама Ходжалии закопали под грецким орехом. Никто из них тогда не ведал, что пройдет двадцать лет и еще одно лето, прежде чем эта реликвия снова увидит солнце, так же как не знали они и того, кому из них выпадет задыхаться в фашистских петлях, кому гореть в печах Майданека и Дахау, а кому предстоит путь в далекие края, в горькую неволю…

Гурама Ходжалию тоже схоронили под старым орехом. В серебристой тени, среди пахучих трав, как раз на том месте, где он сделал свой последний шаг на земле. Усыпали могилу пылающими астрами, обложили ее багряными осенними ветвями и, скрестив на груди руки, поникли в скорбном молчании. Поплакали женщины и разошлись по своим делам. Только Олесь остался возле украшенного цветами холмика, потрясенный мужеством молодого грузина, до конца исполнившего свой воинский долг…

…Вдруг чья-то рука легла на плечо Олесю. Он стремительно обернулся: перед ним была кареокая полтавчанка.

— Ваши уже собираются за Сулу. Скоро дядько Михайло поведет их к броду.

«К Суле? Ах да, старый Михайло в самом деле обещал проводить наших к Суле. А разве уже вечер?» Посмотрел на разбухший красноватый шар солнца, опускавшийся лениво за плантацией подсолнухов в загустевшее марево, и удивился, что не заметил, как прошел день. Неужели он столько времени просидел у могилы?..

Переодетого в слежавшееся тряпье Олеся повела кареокая полтавчанка через левады к вербам, темневшим сразу же за огородами. Шла быстро, но Олесь не отставал, не ощущая никакой усталости. Ее, наверное, всю без остатка вобрала разрыхленная земля под грецким орехом на хуторе Советском.

— А далеко до Сулы?

— Если переярками, то верст пять будет.

«Верст пять… Это пустяк. Главное, чтобы там были свои», — думал все время Олесь. Какие испытания ждут его на этих пяти верстах, ему в голову не приходило.

— Ну, вот и пришли. Ваши там, в верболозах.

Как очумевший, он бросился было к зарослям, но через несколько шагов остановился, вернулся к девушке:

— Скажи хоть, как тебя зовут?

— Татьяной, — а голос ее печальный-печальный.

— Спасибо тебе за все, Татьяна. Если буду жив… непременно разыщу и отблагодарю добром за добро!

Среди зарослей окруженцы встретили его настороженными взглядами. Десятки отбившихся от своих частей воинов строго и придирчиво прощупывали Олеся покрасневшими от недосыпания и напряжения глазами. Были тут рядовые и командиры, переодетые и еще в форме, раненые, контуженые и просто обессиленные. Все они с нетерпеливой надеждой ждали ночи.

Когда совсем стемнело, невесть откуда появился старый Михайло. В чистой сорочке под коротким заношенным пиджаком, какой-то торжественный, сосредоточенный. Грустным взглядом окинул окруженцев, сказал несколько слов о дороге к Суле и засеменил торфянистым лужком. По двое, по трое потянулись за ним и бойцы.

На краю села, где старые вербы печально склонились над мостиком через пересохший ручей, их встретила Татьяна. Увидев Олеся, бросилась к нему, припала к щеке тугими горячими губами и сунула под мышку узелок с едой.

— Береги же себя. Пусть счастливыми будут твои дороги!

Нет, еще никто так не провожал его в путь! Нашел ее не по летам огрубевшую от работы руку, прижал к своему лицу:

— Спасибо, родная. После войны я приеду… Если останусь в живых, непременно приеду…

— Счастливо вам всем!

II

Эта ночь не войдет в историю. Ученым не придется ломать головы над тайнами происшедших под ее покровом событий и не посвятят ей вдохновенных строк поэты. Она бесследно канет в Лету, затеряется в темных безднах прошлого, как затерялись не отмеченные значительными событиями дни, годы и даже столетия. А между тем эта глухая сентябрьская ночь породила когорту героев, которые позже удивят мир своими подвигами. Именно она стала горном, переплавившим в Присулье остатки кирпоносовских армий в полки-монолиты, которые не пошатнутся ни на Волге, ни на Курской дуге; это они вместе с другими, не менее славными боевыми соединениями сломают вражеские бастионы на Днепре и Одере и пронесут свои опаленные во множестве боев знамена к рейхстагу…

Начиналась эта ночь глухим настороженным шепотом. Неизвестно, где и кто пустил слух, что генерал Кирпонос собирает за Сулой окруженцев, но он быстро распространился тысячеголосой волной по Присулью, вдохнул надежду в сердца изверившихся, поднял на ноги раненых. Они выползали из случайных укрытий, пускались через поля и перелески, через яры и болота к спасительной реке. На перекрестках и на опушках натыкались на замаскированные вражеские дозоры — одни навеки оставались в немых объятиях земли, другие рассеивались во мраке и одолевали мученический путь в окружении. В одиночку и группками, с проводниками и просто напрямки. Шли, как на богомолье, не замечая усталости и опасностей, шли, окрыленные надеждой вырваться из огневых тисков.

Когда толпа красноармейцев, в которой был и Олесь, добралась до села Шеки, там уже было немало окруженцев. Только не нашлось среди них человека, который сумел бы сплотить их усилия и повести за собой. Тут каждый действовал по своему усмотрению. Одни валили тыны и тащили их к Суле, чтобы соорудить плоты, другие носились по дворам в поисках лодок, а были и такие, что мрачно сидели посреди улиц, уже ни на что не надеясь.

Через кладбище старый Михайло привел бойцов к своему приятелю:

— Помоги им, Егор, через Сулу перебраться.

В темноте послышался нарочитый кашель. Видно, не очень обрадовала Егора такая просьба.

— Только не раздумывай долго, Егор.

— С переправой, хлопцы, плохи дела. В Шеках через Сулу не пробраться. Пока в Княжинском дамба была… Но позавчера ее размесили бомбами. Теперь ближайший мост только в Сенче. Да и его, говорят, немец уже оседлал. В Снитине тоже немец…

— А вплавь? Разве вплавь нельзя?

— Рискованно. Слишком каверзная этим летом Сула.

— Что вы пугаете! Я Днепр свободно переплываю.

— Ну, и что с того? В присульских зарослях даже лучший пловец не выдержит. Вода нынче высокая, все стояки да камыши покрыла. Не приведи господи туда попасть. Вчера тут одни бросились…

— И что же?

— Одни пилотки на воде остались. И двухсот саженей не проплыли.

— Так, может, лодка хоть плохонькая найдется?

— Лодка? Пустая надежда. Не вы тут первые за лодками охотитесь.

— Может, плот сделать?

Тяжелая тишина. Да и для чего слова, когда ясно: на всех плотов не напасешься.

— Ты уж, Егор, что-нибудь придумай. Не сидеть же им тут, пока герман нагрянет.

— Известно, не сидеть… Вот вам мой совет: идите на хутор Стенку. Там Сула неширокая и в сухих берегах. За рекою, в селе Ломаки, днем еще наши были.

— Чего ж ты сразу про Стенку не сказал? Забиваешь баки черт-те чем!

— А потому и не сказал, что под Стенкой Сула колена крутит. И такие там водовороты…

На окруженцев это предостережение никакого впечатления не произвело:

— Как туда попасть?

— Известно, мне придется вас вести. Но подумайте: место там опасное.

Чудак старик! Ну кто станет раздумывать, увидев хоть малейший, хоть шаткий мостик, который может вывести из беды? «Будь что будет, а тут не останемся», — думали бойцы. Без колебаний, без сомнений поднялись на ноги. Егор, лица которого они так и не разглядели, опять деланно закашлял и, даже не предупредив своих домочадцев, зашагал с бойцами в темень. Вслед за ним пошел и Михайло. Зачем он пошел с ними к Стенке, никто не знал. Видимо, по привычке всякое дело доводить до конца.

— Куда, братцы? — послышалось, как только вышли на улицу.

— Переправу искать.

К группе присоединились двое. Немного погодя прибилось еще трое. За село они уже вывалили почти сотенной толпой.

Проводники сначала шли напрямик под лобастым пригорком, стернями, спадавшими к присульским равнинам, потом круто взяли вправо, к прибрежным кустарникам. Шли быстро, все время настороженно поглядывая на мрачный хребет косогора: не вылетит ли оттуда, случаем, ракета, не застрочит ли вражеский пулемет? Но на горке — спокойно. Даже ветер и тот почему-то притих. И немеют сердца, слезятся от напряжения глаза.

Впереди, на фоне темного неба, вырисовывалась черная стена. Зашуршали под ногами сухие листья — начинался лес. По толпе прокатилась волна вздохов: теперь косогор уже не страшен.

Но Олесь почему-то не почувствовал облегчения. Напротив, с каждым шагом его все больше охватывала безотчетная тревога. Кто-то неведомый настойчиво отрывал его от этой толпы, советовал отправиться иными дорогами. Но проводники уже потянули за собой колонну через буерак, и Олесь оказался в первых рядах.

— Трясина! Переходить по настилу, — глухой голос Егора.

Но кто мог разглядеть тот настил! Бойцы двинулись прямо через болото. Хорошо, что оно было мелкое и неширокое. Олесь тоже перебрался вброд. И вот бойцов уже обступили ветвистые, хмурые деревья. Идти стало трудно. Приходилось пробираться на ощупь сквозь цепкие заросли. Крапива огнем обжигала им руки, лица, а чаща рвала старенькую одежду. Ветви над головами без устали нашептывали:

— Тиш-ш-ше… тиш-ш-ше… не спеш-ш-ши…

От напряжения у Олеся звенело в висках. С замиранием сердца он ждал встречи с Сулой. Наконец потянуло влагой, посветлело. Лес кончился. Впереди качнулся туман.

— Ну, вот и пришли, — голос Егора. — Переправляться лучше всего тут.

— А где же хутор Стенки? — спросил кто-то недоверчиво.

— Миновали. За Гнилым поточком остался.

— А Ломаки где?

— Ломаки на той стороне. Как переберетесь, возьмите немного левее. Только старайтесь, чтоб не потянуло за течением. Там колдобины и водовороты. Пересекайте Сулу поперек, только поперек…


…Уже давно затихли шаги в лесной чаще, а бойцы все стояли и смотрели вслед старикам. Стояли, пока не раздался крик:

— Братцы, да на той же стороне свои!

Очнулись. Бросились к воде. Столпившись на высоком берегу, глядели на неспокойную быструю речку. Что они думали в те минуты? О встрече со своими? О мести врагам? А может, вспоминали тех, кто молился о них в родном краю?..

Кто-то предложил выслать на противоположный берег разведку, узнать сначала, что там творится, связаться со своими в Ломаках, предупредить боевую охрану. Но на эти разумные слова никто не обратил внимания. Ибо это уже не было воинское подразделение, сцементированное единой волей и руководимое одним умом, это была толпа без командиров и подчиненных. Никто тут не имел реальной власти над бойцами, решившими выбираться из окружения на свой страх и риск. Разведку так и не выслали. Стояли в мучительном ожидании: кто же первым осмелится переступить заветный рубеж?

Всплеснула наконец радостно река — нашелся-таки смельчак. Бултыхнулось раз, другой, третий! И заклокотала, запенилась Сула. Будто вихрь закружился над ее плесом. Десятки людей бросались вниз с высокого берега, натыкались друг на друга, захлебывались и изо всех сил боролись со стремительным течением. Быстрее к тому берегу!

Олесь тоже побежал к обрыву. Выбросил руки, как делают пловцы, перед прыжком в воду, подался вперед всем телом, но в тот же миг… в тот миг он вспомнил, что не умеет плавать. За всю дорогу от Жданов ни разу об этом не подумал, а сейчас вспомнил. И понял, что без посторонней помощи ему не одолеть этой запененной реки. Но у кого просить помощи? Как подрубленный явор, опустился на землю. Нет, он не роптал на бойцов, он проклинал только себя за то, что, живя над Днепром, так и не научился плавать. Не отдавая себе отчета зачем, принялся расшнуровывать ботинки.

С противоположного берега раздался крик. Кто-то хриплым голосом просил помощи, А Олесь все никак не мог снять ботинки.

Рядом становилось все меньше и меньше людей. И никому не было никакого дела до парня, который не умел плавать.

Закрыв ладонями лицо, Олесь заковылял назад к лесу. Зацепился ногой за какую-то ботву, упал… И в ту минуту… в ту же минуту пулеметная очередь распорола ночь, перечеркнула огненным пером последние надежды.

Захрипела, запузырилась кроваво Сула. Охнул испуганно лес, задергался в болезненных судорогах и зарыдал стоголосым хором. А пулемет все бил и бил. Нескончаемо долго бил. И нескончаемо долго лежал Олесь, прижавшись щеками к шершавому конскому щавелю. А когда пулемет выговорился, стало тихо, как в могиле. Только всхлипывала река в верболозах и печально трубили в поднебесье изгоревавшиеся ветры…

Олесь не вставал. Очумело вслушивался в тяжелую тишину. Нет, не слышно голосов. Лишь взрывы вдали предвещали новые грозы. Наконец попытался подняться на локоть.

— Есть тут кто-нибудь? Отзовитесь!

Откликнулось из чащи эхо, завсхлипывала, словно жалуясь на свою судьбу, Сула. И все. «Значит, я один… — Синие сумерки хищно подступают к нему со всех сторон. — Нет, не могла так жестоко посмеяться надо мной судьба! Не имела права! Столько дорог пройти, через столько огней проскользнуть, и на тебе…»

Поплелся к Суле. Брел берегом, вглядываясь в неспокойное течение, и вдруг… Из вымытых корней ивняка, как грозное предостережение, торчала мертвая рука с мучительно скрюченными пальцами…

Оторопело попятился к лесу. Потом бросился стремглав в кусты. Спотыкаясь в сплетениях корней, обдирая колючками до крови тело, бежал, куда глаза глядят. Лишь бы подальше от мертвой руки. Дорога сама вывела его к знакомому болотцу. Только тут и опомнился. «Куда же дальше? — После всего, что случилось, о переправе через Сулу он даже и думать не хотел. — Разве пойти назад, в Шеки? Или, может, к Татьяне?.. В самом деле, что, если вернуться к Татьяне? Переживу неделю-другую в Жданах, а когда чуть успокоится… Жизнь сама подскажет, что делать. Вот только как найти дорогу в Жданы?»

По настилу перебежал через лоснящееся даже в темноте болото. Пошел, видно, давно не хоженной тропкой между орешником. И очутился в крохотном, зажатом в темных объятиях леса хуторке. Собственно, никакого хутора тут уже не осталось. Среди печищ да заросших бурьяном дворов грустно маячила одна-единственная покосившаяся хатка. Да и ее, наверное, давно уже оставили на произвол судьбы. Вместо окон в стенах чернели квадратные провалы, а прогнившая соломенная кровля во многих местах светила ребрами. Олесь подался к покинутому жилищу в надежде, что, может, кто-нибудь из вчерашних спутников тоже прибьется сюда.

III

Осенние утра коротки. Не успели синие туманы уйти в свои тайные укрытия, как поблекшее небо покрыло все вокруг серебристым лаком. Застывая на заиндевелых травах, лак этот постепенно становился свекольным, румяным. И как только погасла на небе последняя звезда, вспыхнул пожаром, засверкал огненными иголками.

Сияние первых лучей ослепило Олеся. Он приложил к глазам ладонь, огляделся вокруг — нет, не спешат на хутор ночные побратимы. Поднявшись на ноги, побрел туннелем лесной дороги, тянувшейся по дну оврага. Олесь и не подумал, куда выведет его эта дорога. Вслушиваясь в отдаленное бормотание канонады, выбрался на опушку. Недалеко пролегала дорога, а за нею — необозримые поля. Что же делать дальше?

К людям, которые проводили бы глухими местами к Жданам, легче всего, конечно, добраться именно столбовой дорогой. Но пойти по ней значило бы наверняка столкнуться с немецкими разъездами. Пускаться напрямик полями тоже небезопасно.

Выйти из лесу Олесь так и не решился. Поразмыслив немного, двинулся назад, чтобы пересидеть день где-нибудь в чаще. Вскоре попал в заросли терновника. Ни прорваться сквозь него, ни перешагнуть. Олесь присел и увидел среди серых сумерек солнечный колодец. Полез туда. Среди терновника — небольшая ямка, видимо, след от выкорчеванного пня. Главное, скорее бы заснуть. Забыть все и заснуть, чтобы набраться сил перед ночной дорогой.

Однако уснуть Олесю не пришлось. Еще не успело подняться лесом солнце, как от тракта долетели голоса и металлическое позвякиванье. Олесь прислушался. С каждым мгновением теплело в груди: свои! Как на крыльях, помчался на опушку. Там действительно были свои. Вооруженные, в форме, они вповалку лежали на дороге, что вела к хутору.

— Откуда, товарищи?

Острые взгляды погасили в его сердце внезапную радость. Покрасневшими, опухшими от бессонницы и усталости глазами бойцы осматривали его придирчиво и враждебно.

— Я от своих отстал. Ночью. На Суле…

Тишина стала еще гуще. Олесю показалось, что эти люди, подозревают его в самом тяжком, что обычными словами уже не развеять их недоверие. А что, кроме слов, мог он выставить в свою защиту?

Как вещий сон, как предупреждение, выплыла в его воображении исковерканная, заляпанная бурыми пятнами стена броварского пакгауза, к которой был приставлен посиневший военный со связанными руками и сорванными петлицами. О, сколько слов высыпал он за минуту, в течение которой равнодушные дула винтовок нащупывали его сердце. Возможно, он действительно не был виноват, но ему не поверили. Треском выстрелов перечеркнули все слова…

Как вдруг из-за кустов послышалось:

— Химчук — ты? Как тут очутился?

Голос этот был для Олеся мостом к спасению. Но кто его звал, как ни силился — не мог разглядеть. Лица бойцов дрожали, плыли перед его близорукими глазами, как будто он смотрел на них сквозь заплаканное оконное стекло. Военный в командирской фуражке выбрался из-за кустов. Бойцы услыхали:

— Лейтенант Савченко?! — и Олесь вцепился в могучие плечи своего бывшего провожатого, с которым измерил недавно нелегкий путь от Киева до Пирятина.

— Ты почему один? Что это за декорация на тебе? — удивился лейтенант.

— Не спрашивай: это долго. Скажи лучше: откуда вы? Не из-за Сулы?

— Нет, брат, мы из Сенчи. Целые сутки держали там мост через Сулу. Думали, окруженцам понадобится. Но не удержали. Сегодня ночью нас выбили оттуда. Танки пустили и выбили. Не было у нас ни пушек, ни гранат… Генерал Багров решил захватить переправу в Шеках.

— В Шеках нет переправы.

Вокруг проворно поднимаются головы. Десятки глаз снова скрестились на Олесе.

— Переправу в Шеках начисто разбомбили. Я недавно оттуда.

— Собственно, я точно не знаю, какой маршрут наметил генерал Багров, — нашелся Савченко. — Возможно, мы держим курс совсем не на Шеки.

— А ты как оказался у Багрова? По-моему, ты же входил в…

— Я действительно входил в ударную группу генерала Баграмяна. Но кто сейчас знает, куда судьба забросит его через час? Вот так и у меня вышло…

Печальным было повествование лейтенанта. Только теперь узнал Олесь, какой ценой пробила ударная группа Баграмяна в селе Вороньки проход для отступления Военного совета и штаба фронта. Но слишком задержалась в пути штабная колонна; когда она добралась до Вороньков, горловина для прохода опять была закупорена вражескими танками. И напрасно шли ни связь посыльные генерала Баграмяна, напрасно гибли они на подступах к речонке Многа: немецкая оборона укрепилась на том рубеже, разделив смертельной лентой колонну пополам.

На поиски штаба и был послан среди ночи лейтенант Савченко. До утра плутал там и сям, пока не прибился к остаткам дивизии генерала Багрова, прорывавшейся от Лохвицкого шляха к Суле. Поскольку уже не было никакой надежды разыскать ни штабную колонну, ни ударную группу, Савченко остался в штабе дивизии. Генерал Багров, узнав о трагической судьбе Военсовета и штаба фронта, немедленно отдал приказ осуществить стремительный марш-бросок к Суле, чтобы обеспечить переправу окруженным войскам. Среди хаоса, который уже поднялся в огненном котле, гитлеровцы не ожидали встретить боеспособные советские части. Багровцы без больших потерь пробились к Сенче и после короткой ожесточенной стычки овладели деревянным мостом.

— Полтора суток мы удерживали его. Но так и не дождались штабной колонны. И связисты не напали на ее след. Что произошло с руководством фронта, не представляю. Правда, есть сведения, что генерал Кирпонос с группой командиров все же переправился через Сулу…

— Нет, он не переправился. Генерал Кирпонос уже никогда никуда не переправится…

— Ты что? Своими глазами видел.?.. — Савченко бросил на него такой взгляд, что Олесю трудно было решить: говорить горькую правду или лучше умолчать. Однако не успел он принять какое-либо решение, как прокатилась команда:

— Вперед! Вперед!

С трудом поднимались на ноги утомленные бойцы, тяжело двинулись лесной дорогой к Суле. Этот поток подхватил и Олеся. Ему сразу же бросилось в глаза, что воины багровской дивизии совсем не похожи на его вчерашних случайных спутников. Ни растерянности в их глазах, ни обреченности. Как будто это не они совершили отважный рейд среди белого дня к Сенче, как будто не они удерживали полтора суток там мост через Сулу и разметали сегодня на своем пути все вражеские засады. Что ж это за люди, которых не разъединил ни страх, ни огонь, ни усталость? Кто тот генерал, что сумел вдохнуть в их сердца столько силы и энтузиазма? Обо всем этом хотелось Олесю расспросить Савченко, но тот опередил:

— Ну, так расскажи, что произошло с генералом Кирпоносом?

«Что произошло?.. — Перед глазами Олеся сразу же проплыли криница под столетними липами на дне лесного оврага, распластанное тело командующего и большое, непривычно тяжелое солнце над горизонтом… — Как рассказать обо всем этом?»

— Штаба фронта более не существует, — сказал и сам ужаснулся этих слов. — Точнее, командующего фронтом нет в живых. Он погиб позавчера под хутором Дрюковщина. В лесной балке. Мы прибились туда к концу той ночи, когда была потеряна связь с ударной группой генерала Баграмяна… — И полились горячим потоком из уст Олеся слова, которые некому было вылить за прошедшие дни. О ночном встречном бое штабной колонны, о том, как вражеские танки окружили ее в лесном урочище, о бесплодных штыковых атаках и гибели сотен бойцов и командиров, о приказе Бурмистенко и ночной охоте фашистских танков за выбирающимися из лесного оврага окружениями. Он не замечал, что вокруг него все теснее и теснее сжимается живое кольцо, что голова помрачневшего Савченко все ниже и ниже опускается на грудь.

До хутора Стенка было уже совсем близко, последовала новая команда: привал! Бойцы вповалку упали на землю, но Олесь не заметил, чтобы кто-нибудь из них смежил веки. То тут, то там слышалось приглушенное:

— Так вот какая судьба постигла генерала Кирпоноса…

— И как это могло случиться?

— Кто же теперь будет командовать войсками?

— Командиры найдутся. Вот хотя бы наш генерал Багров.

— Оно-то так, но куда же теперь нам деваться. Ведь за Сулой тоже, выходит, немцы…

И снует над лесом тревога, бросает зловещую тень на почерневшие лица бойцов.

— Хотя бы воды глоток…

— Неподалеку отсюда хуторок, криница там… — поспешил сообщить Олесь. — Я провожу, если хотите.

Несколько окруженцев пошли за ним к Стенке. За пепелищами, у болотца, нашли криницу, опустились на колени, припали к ней пересохшими губами. Потом разбрелись по заросшим бурьянами огородам, стали собирать перезревшие огурцы, помидоры. Олесь зашел в хату, где утром забыл узелок с харчами, подаренными кареокой Татьяной из хутора Советского. Перекусив, прилег под старыми вишнями и, довольный, что его наконец прибило к надежному берегу, уснул. Тут на него и наткнулся под вечер лейтенант Савченко.

— Ты здесь? — в глазах Марата застывает ужас.

— Как видишь. А что?

Савченко настороженно озирается и шепотом:

— Тебя весь день разыскивают.

— Кто? Зачем?

— Катай отсюда, не оглядываясь. Слышишь? Немедленно беги куда глаза глядят. Тебя должны расстрелять!

— Меня?.. За что?! — А перед глазами опять возникает искореженная, вся в бурых пятнах стена пристанционного броварского пакгауза, а под ней — смертельно бледный боец без пилотки и пояса. — Ты что говоришь, Марат?

— Я сам слышал приказ генерала Багрова.

— Но за что?

— Пень вербовый! Да знаешь ли ты, что натворил своими россказнями о трагедии генерала Кирпоноса и штаба фронта? Половины бойцов уже недосчитываемся! Идут как будто пить воду и разбегаются кто куда. До сегодня они жили надеждой, что за Сулой командование формирует новые армии, а ты…

— При чем же тут я? Разве я виноват в том, что…

— Объективно ты развалил наш отряд. Чтобы сберечь костяк дивизии, у генерала Багрова не дрогнет рука пустить в расход любого. Выдадут тебя за немецкого шпиона и оком не моргнут — расстреляют.

— Ты вправду?

— Да ты что?.. Думаешь, в такое время с тобой шутить будут? Мой долг — арестовать тебя и доставить генералу. Но… Я тебя не видел, не встречал. Понял?

— Спасибо! Спасибо, Марат. Я никогда не забуду этого…

— Благодарностей не надо. Не такой я добрый, как ты думаешь. Не такой. До Сенчи даже не задумался бы: арестовать тебя или нет. А сейчас… Сейчас все мы уже не те, что были раньше. Тверже к врагам и великодушнее с друзьями… Ну, иди! Но не попадайся мне больше на глаза!

Не оглядываясь, Олесь стремглав бросился огородами к поросшему верболозами болоту…

IV

Где блуждал Олесь после встречи с лейтенантом Савченко, знает лишь темная сентябрьская ночь. На рассвете следующего дня он прибился к какому-то селу. Но заходить туда не решался. А вдруг там фашисты! Присел в бурьянах на холмике неподалеку от околицы и стал прикидывать, куда же завели его дороги. Не верилось, что снова попал в Жданы, хотя торфянистые луга, левады, подпоясанные шеренгой яворов, и показались ему знакомыми. Вот где только старые дуплистые вербы? Они ведь должны сторожить у дороги. Именно там догнала его Татьяна. Но как ни вглядывался в рассветные сумерки, верб так и не увидел. Наконец решил осторожно пробраться в село испросить у доброго человека, где дорога на Жданы.

Земля тихо умывалась серебристым рассветом. Так тихо, что Олесь даже слышал, как тонко похрустывает под ступнями покрытая изморозью густая отава. Неизвестно что произошло за Сулой, но со вчерашнего вечера канонада перестала тревожить ночную тишину. И надсадный рев моторов в небе захлебнулся, как будто бои, набесившись досыта по полтавским полям, упали замертво, в Засулье, побежденные тяжелым сном. Правда, Олесь не очень верил этой разомлевшей предутренней тишине. Остерегался ее еще с того августовского рассвета, когда, убаюканный предутренней дремотой на стенном хуторке, он с Андреем Ливинским и Костей Приймаком очутился в лапах гитлеровцев.

Перебравшись через густо заросшую репейником, лебедой и чернобыльником придорожную канаву, попал на капустное поле. Вдали, за огородами, темнели сады, а за ними угадывались сельские усадьбы. Олесь тенью прошмыгнул к темному кусту, издали напоминавшему разлапистый густолистый орех. И тут земля заходила под ним ходуном — это был замаскированный ветками немецкий танк. Метнулся к другому кусту — тоже обложенный ветвями вражеский танк. Было яснее ясного: в этом селе затаились фашисты. В груди Олеся мгновенно стало пусто и холодно. Так холодно, как будто все там покрылось инеем.

«Вот и убежал от расстрела! Вот так убежал…» — какая-то неодолимая сила потянула его назад, на луга, к ивнякам. Однако он не бросился туда со всех ног, а, умудренный опытом, обвел взглядом ближайший сад. И то ли ему показалось, то ли в самом деле ветки на одном из «кустов» едва заметно зашевелились. «Если патруль — мне конец!..» Сердце гулко отсчитывало секунды, а вспышки выстрела все нет и нет. И ветки как будто больше не шевелятся. Олесь стал на цыпочках пятиться. Осторожно, как по натянутому канату. Только не к лугам, а в глубь сада. Темные очертания замаскированных танков постепенно отдаляются, отдаляются. Когда ноги увязли в разрыхленной почве, остановился. Присел, огляделся. В каких-нибудь полусотне шагов заприметил хату. «А что, если там немцы? Когда в садах земля прогибается от танков, то хаты непременно трещат от солдат. Вот если бы поблизости подвернулся стог сена…»

Олесь приглядывается к каждой тени — нет, не видно никакого сена. Картофельной ботвы на грядках сколько угодно, но это такие мизерные кучки, что в них и курице не спрятаться. У Олеся одно-единственное желание: найти сарай и там укрыться. Он не сводил глаз с окон приземистой низкострехой хатки: кто там? Согнувшись, подкрался уже было к крыльцу, как внезапно звякнула задвижка наружной двери. Он отпрянул в сторону. И в то же мгновение заметил укрытие — между стеной хлева и прислоненными к ней кукурузными снопиками, выставленными рядочком сушиться. Вряд ли даже ветер когда-нибудь залетал в этот закоулочек с такой быстротой, с какой шмыгнул туда Олесь.

На пороге послышались шаги. Он сердцем почуял: вражеские. Вот они стали приближаться к хлеву. «Наверное, заметил, гад. Догадается ли развалить снопы? Догадается или нет?..» Но немец и не думал никого искать. За ним зачастили другие. По беззаботному смеху Олесь понял: немцы не догадываются о нем. Иначе не подтрунивали бы так беззаботно над каким-то рассеянным Гюнтером, не плескались бы так долго в воде. Из отдельных фраз можно было догадаться: они готовятся к маршу.

Скоро у Олеся стала неметь правая нога, потом — и рука. Но у него и в мыслях не было повернуться, — на малейшее движение высохшие кукурузные листья отвечали таким шуршаньем, что останавливалось сердце. «До каких же пор они будут возиться? Пусть бы уж трогались в свой путь…» — молил неведомо кого Олесь. Но вояки пока не спешили уходить. Играли на губных гармошках, распевали про Лили Марлен, а о марше как будто и забыли. А он должен был ждать…

Очнулся, когда солнце уже повернуло с полудня. Было тихо и тепло. Только где-то на грядке лениво шуршала пересохшая ботва, как будто по ней пасся скот. Выглянул. Увидел сухощавого старого человека. Прихрамывая, тот вытягивал из земли стебли подсолнечника и стаскивал в кучу.

— Дядьку, а дядьку!

Старик оторопело завертел головой. Было видно, как наежились его желтые прокуренные усы.

— Можно вас на минутку? Подойдите к хлеву.

Желтоусый выпускает из рук охапку стеблей:

— И отсюда услышу, не глухой.

— Да не бойтесь, я свой.

Старик оглядывается, сердито сплевывает.

— Своих уже нет. Были, да все сплыли.

— Что это за село?

— Что за село? А то, что вы протранжирили… Исковцы называется.

Исковцы… Нет, такого Олесь не слышал.

— А до Жданов далеко? Сколько верст будет?

— Не мерил. Не знаю.

— Вы не могли бы мне помочь до Жданов добраться?

— Хватит, напомогался! Все равно расползаетесь, как мыши.

«Кулак! И рожа у него кулацкая. Такой, не задумываясь, выдаст фашистам». И невольно в памяти Олеся встает вислоухий, благообразный дедусь, который выдал их с Андреем и Костей оккупантам. Только тот хоть льстивостью прикрывал свое продажное нутро, а этот даже не скрывает. Впрочем, для чего ему скрывать, когда повсюду столько немцев…

Во дворе злорадно заскрипела калитка.

— Отченашенко! — послышался чей-то голос.

Желтоусый заковылял навстречу гостю. Олесь слышал их гомон, но о чем шла речь — разобрать не мог. Одно он знал твердо: раз на усадьбе немцы — его судьба уже решена. Старик непременно выдаст. Даже представлялось, как застучат настороженные шаги и тот же голос прикажет вылезать. И ему ничего не останется, как подчиниться.

Поблизости действительно послышались шаги, прозвучал и властный приказ:

— Вылезай!

«Ну, вот и все! Как просто все кончается…» Олесь оставил свое укрытие без страха и колебаний. Странно, но именно в это мгновение он постиг, что уже перешагнул межу, за которой нет места страху. Как же он был удивлен, когда увидел во дворе одного Отченашенко.

— Живо в хлев!

«В хлев?.. А зачем в хлев?» Однако он поспешил в сарай, где остро пахло сеном и свежим молоком. Отченашенко — за ним. Выкатил из-за двери старенький возок, перевернул колесами кверху, достал из тигля на матице мазницу:

— Смажь оси, я сейчас, — и вышел во двор.

Вернулся с двумя лопатками и торбой за плечами. Кинул на землю, вытащил из замасленного футлярчика бритву.

— Подойди-ка!

— Не понимаю, что все это…

— Молод все понимать. Побриться бы тебе не мешало. Ишь, как из пещеры вылез.

«И впрямь, как из пещеры, — Олесь провел ладонью по щекам. — Верно, с неделю прошло, как брился. В Городище на завалинке и бритву оставил. А с такой щетиной на улицу лучше не доказываться».

— Что вы собираетесь со мной делать?

— Из пекла хочу вывести. Мне только что велели под Дрюковщину идти. Трупы закапывать, Вот и хочу попробовать. Иначе тебе отсюда не выбраться. Тут же у них пункт сбора пленных. Все входы и выходы охраняются…

Побритый, в потрепанном ватнике с чужого плеча, отправлялся Олесь с Отченашенко в рискованный путь. До сих пор он метался по оккупированной территории ночами, а вот настало время глянуть опасности в глаза средь бела дня. Исковцы как будто вымерли. Крестьян ни души. Поваленные плетни. Закрытые ставнями окна. Опустевшие дворы…

— Не подавай вида, что ты нездешний. За сынка сойдешь.

Но солдатня и не думала обращать на них внимание. С засученными рукавами пришельцы возились возле бронемашины, шумели у походных кухонь. И всюду — цыгыканье губных гармошек, как будто в селе было какое-то гульбище. Но до Олеся долетали и другие звуки. Протяжные, глухие, исступленные.

— Наши раненые стонут. Их, несчастных, свезли со всех сторон… в конюшню. А там же мухи. Черви, говорят, в ранах завелись…

На перекрестке, в центре села, их встретил здоровенный мужик с нарукавной повязкой.

— Кто это, Отченашенко? — указал на Олеся массивным подбородком.

— Ты что, не узнаешь? Племяш из Гольцов.

Здоровяк бесцеремонно ощупал хлопца своими выпуклыми глазами.

— Документы имеешь?

— Ты как маленький, Никифор, — пришел старик на выручку Олесю. — Ну, какие могут быть документы, когда он скрывался у меня от армии. Погляди, как сдал.

Никифор гигикнул, толкнул по-приятельски Отченашенко под бок:

— А ты скрытный. Я все думал: чего это у тебя всегда хлев на замке… Что, вдвоем копать будете?

— Вдвоем легче.

— Валяйте. Только пропуска вечером сдадите.

Из села выбрались легко. Немецкий патруль, похаживавший у крайней хаты, увидев синенькие бумажки с черным орлом вместо печатки, махнул рукой: идите, мол. И они пошли, не оглядываясь. Когда село скрылось из виду, Отченашенко остановился, вытер вспотевшее лицо рукавом полотняной сорочки.

— Слава богу, пронесло. И не думал, что Никифор так легко отвяжется.

— Кто он?

— Разве не видно? Погань крученая. Из армии сбежал и скрывался по конопляникам, очищая чужие погреба. Не успели немцы в село войти, а он уже повязку нацепил. Теперь возле них, как пес, вьется. День и ночь по дворам носится, все вынюхивает да высматривает. Будет нам еще беды от него.

— Кулак, наверное?

— Где там! Кулаку тоже ум нужен, а это отброс — не человек. Трутень, лежебока, легкой житухи искатель…

— А чего ж его раньше не осадили?

— Осаживали, да, выходит, не из тех, кого надо. А вот с такими, как он, цацкались. Хотели из щепки матицу сделать. Но щепка всегда щепка.

…Распрощались они в чистом поле. Там, где от дороги на Дрюковщину откололся и побежал вправо серый рукав большака.

— Слушай, Олесь, уноси ноги отсюда как можно быстрее, — советовал ему Отченашенко по-отцовски. — В Присулье не сносить тебе головы. Сейчас окруженцы отовсюду тучей идут. А немцу только этого и надо: выставили засады и набивают лагеря пленными. Мой тебе совет: бери возок и пробирайся за Лохвицкое шоссе. Пропуск поможет.

— А вы как? Полицай же приказал сдать вечером оба.

— Насчет полицая — уж моя забота. Лучше возьми вот справку для большей надежности. За день до войны сыну моему в сельсовете выдали. На учебу в Киев собирался. Понадобится, может. Только запомни: отныне ты мой сын. Где бы ни спросили, называйся Отченашенко. И еще запомни, как молитву, свой путь. Ты идешь к тетке в Богодаровку. Понял? В Богодаровку. Скажешь, хата в Исковцах сгорела. Тут пожары лютые были. Как до Богодаровки добраться? Дойдешь, значит, дорогой до Лохвицкого шоссе — а ты его легко узнаешь — и свернешь налево. Та дорога и выведет к Хейловщине. А потом — и на Богодаровку. Потом старайся пробиться за Хортицу. Не забудь, за хутор Хортицу. Там пойдут места малолюдные, лесистые, немец туда так просто не сунется со своей техникой. Пересидишь на хуторах, пока все это немного уляжется, а дальше видно будет. Кстати, ты откуда родом?

— Издалека, батьку, из самого Киева.

— В самом деле далековато.

— Да мне бы хоть до Трубежа добраться. Там у меня найдется приют. Не слыхали, далеко отсюда Трубеж?

— Не скажу. Слыхать слыхал, что есть такая местность, но где именно, не скажу. Да это не беда: люди куда хочешь дорогу покажут. Ну, а теперь иди. Храни тебя господь!

И Олесь пошел.

Поле как пустыня. Сколько видит глаз, нигде ни души. Лишь ветер поднимает на дорогах черную пыль да поют однообразную и бесконечную песню колеса. Да еще подпевают по обочинам порыжевшие придорожные бурьяны и все грозят тоненькими пальцами, как бы предупреждают об опасности.

В степном овраге, над пересохшим ручьем, его догнала автоколонна. Тупорылые автомобили, набитые солдатами, ехали медленно, как на ощупь. Олесь замер в сторонке, зажав пропуск в руке, готовый сразу же предъявить его. Но немцы даже не взглянули на него. Проехали, как мимо дорожного столба. За оврагом опять догнали машины с солдатами. И опять никто не остановил его, не спросил документов.

Наконец и Лохвицкий шлях. О, лучше бы никогда не видать таких дорог. На фронтовых дорогах Олесь не был новичком: от Киева аж до Пирятина мерил он их локтями и всего навидался. Но то, что увидел в каких-то двадцати километрах от Лохвицы… Тут было настоящее кладбище брошенных машин, пушек, подвод, танков. Покореженные, обугленные, опрокинутые, как экспонаты варварского музея, тянулись он и вдоль дороги нескончаемыми рядами. Вокруг мертво чернела опаленная земля, висел едкий запах гари и густой сладковатый смрад…

Олесь не спрашивал, кто и почему оставил всю эту технику, он видел, как мучительно умирали в окружении кирпоносовские полки. Однако старался все запечатлеть в памяти. Ибо твердо знал, что придет время, когда соотечественники непременно оглянутся назад, на эти дни, чтобы трезво понять жестокие неудачи. Только как запомнить тысячи и тысячи осколков великой трагедии? Как постичь мысли тех, кто остался навечно лежать в полтавской земле?..


…Стучат, стучат за спиной деревянные колеса. Уже давно исчез за горизонтом черный Лохвицкий шлях, уже и Хейловщина спряталась в сизой вечерней мгле, а Олесь все идет и идет. Даже сам удивляется, откуда у него берутся силы, почему так легка дорога домой. Трижды уже проверяли документы, и ни разу не легла на лица завоевателей тень подозрения. Не иначе как чья-то добрая воля оберегала его от напастей. Он стремился любой ценой добраться засветло до Богодаровки.

Но до Богодаровки так и не добрался. Заход солнца настиг его посреди чистого поля. Идти дорогой ночью было рискованно, а пускаться окольными путями с возком он не мог. Решил заночевать под открытым небом. Неподалеку от него темнела скирда, она и могла стать убежищем на ночь. Недолго думая, побрел напрямик по стерне. Но чем ближе подходил к скирде, тем тяжелее становился возок. Он уже знал, что откажется от затеи ночевать под скирдой, и искал только повода.

И повод нашелся. На дне лощины, сбегавшей к буераку. Видно, там кого-то постигла критическая минута, так как на стерне остались шинель, вещмешок, сапоги. И даже портянки. Олесь не дотронулся ни до сапог, ни до вещмешка. А вот шинель поднял. «На ней можно переспать. Даже к скирде идти не надо». И, довольный, что отказался от своего прежнего намерения, отправился к буераку.

Скоро дорогу ему преградили заросли ольшаника. Затянув в чащу возок, Олесь завернулся в шинель и лег на наломанные ветви. И только тогда почувствовал, как от усталости ноет все тело. Он вспомнил, что за день прошел больше, чем за всю последнюю неделю. «Если бы завтра удалось столько пройти. К вечеру, глядишь, и в Хортицу бы попал. А там…»

Его сон оборвали выстрелы. Стремительно вскочил. Был уже поздний рассвет, хотя сумерки еще не покинули полей. За косогором переливалось зловещими розовыми вспышками облачное небо. Олесь взобрался по откосу наверх и ужаснулся: где вчера еще стояла скирда, металось в конвульсиях исполинское пламя. Оттуда-то и долетали звуки выстрелов. Вдали, на полях, пожары…

Рассветало. Стрельба утихла. Ветер расчесывал над полями длинные черные косы. Но Олесь и не думал собираться в дорогу. Лежал неподвижно около возка, пока до его слуха не долетел откуда-то сдавленный стон. Поднялся, осторожно раздвигая ветви ольхи, пошел на голос. И скоро увидел распластанного на земле человека. Уткнувшись лицом в увядшую траву, незнакомец застыл с вытянутой вперед правой рукой. Ни кителя, ни гимнастерки на нем не было, а прожженная нижняя сорочка во многих местах висела лохмотьями.

— Вы ранены?

Тот поднял тяжелую голову. Олесь взглянул на закопченное, обгоревшее лицо, на опаленные волосы и брови и все понял. Бросился к раненому, ощупал спину, грудь.

— В ногу… Правую…

С трудом разорвал скользкую от крови штанину — ранение было нетяжелым, пуля прошила мякоть выше колена. Нужно было немедленно промыть рану, перевязать. Но чем? У Олеся под рукой не было не то что бинтов, а даже лоскута чистой ткани. И он пожалел, что не прихватил вместе с шинелью и вещевой мешок: там наверняка был индивидуальный пакет.

«А что, если хлебом, мякишем рану залепить? Я где-то читал, что казаки нередко прикладывали к ранам хлеб и землю…» Побежал к возку, схватил сумочку с харчами, оставленную старым Отченашенко.

— Воды! Хоть капельку воды…

— Я сейчас, — и Олесь метнулся в кусты.

Он не сомневался, что поблизости должна быть вода. Уж если растет ольха, значит, вода непременно есть. Она оказалась на дне буерака, меж вербами. Олесь заглянул в криницу. Вода-то есть, но во что ее набрать? Вернулся назад.

— Неподалеку криница. Да вот принести нечем…

— Выломай палку. Я сам…

Олесь помог раненому подняться. Закинул его руку себе на плечи, а своей охватил его за талию.

— Опирайтесь на меня, так будет легче.

Спотыкаясь, потащились они к кринице. Чаща не выпускала их из своих цепких объятий, преграждала путь густым плетением прутьев. Раненый все чаще бессильно обвисал на плечах юноши. И от этого у Олеся темнело в глазах, а лицо обдавал о жарким пламенем, словно бы он приближался не к кринице, а к пылающей скирде. Он говорил себе: «Вот сделаю тридцать шагов и остановлюсь». А когда одолевая эти тридцать шагов, снова говорил: «Пройду еще шагов двадцать и…»

Наконец ноги погрузились в луговую отаву — ольшаник остался позади. Довольный тем, что устоял против искушения остановиться, Олесь расправил плечи. Но что это? Откуда взялся над криницей вооруженный всадник?

— Ахтунг! — как удар кнута. И сухой треск затвора. — Хальт!

Олеся как будто пришпилили к земле. А над головой шуршит листва: «В чащу, в чащу, в чащу…» Он прижимает к себе раненого и стоит, не сводя глаз с всадника. Тот невзрачный, маленький, с непомерно большой головой, делавшей его похожим на головастика. «А что, если попробовать? Если б только боец…»

— Хенде хох! — перепуганно верещит немец.

Ох! Ох! Ох!.. — эхом отзывается овраг.

— Ефрейтор, сюда! — это головастик по-немецки.

Где-то сбоку зашуршало. А через мгновение из зарослей вынырнул второй всадник. «Ну, вот и все! Теперь не удрать! Догонят, растопчут!..»

— Гады! — рванулся раненый в гневе к фашистам.

Розовощекий ефрейтор заметил это движение, подъехал вплотную. Долго смотрел на раненого, потом что было силы ткнул сапогом в обожженную щеку:

— Морда комиссарская! Из горящей скирды, видать, выскользнул.

Раненый застонал и как-то сразу обмяк, повис на плечах Олеся.

— Дай я его тут… — закопошился за спиной ефрейтора головастик.

— Только заразы не разводить! Рой яму…

— Что же прикажешь с ним делать?

— Выведи хоть на дорогу. Там похоронная команда зароет.

— А с этим что? — Головастик указал на Олеся.

— С этим? — Ефрейтор вынул из кармана шоколад и принялся его жевать. — Этого тоже. От них одинаково смердит.

Потом их обыскали. Ефрейтор взял выданный псковским полицаем пропуск с немецкой печатью и долго, очень долго вертел в руках. Словно бы сомневался: менять свой приговор или нет. По крайней мере Олесю показалось, что немец колебался. Было мгновение, когда он готов был поверить: ефрейтор переменит решение. Но тот не переменил. Разорвал пропуск на мелкие кусочки и пустил по ветру.

— Ком, рус! Шнель! Шнель!

V

«Где ты, моя последняя дорога?.. Зачем убегаешь, куда прячешься? Я ищу тебя, как никто и никогда еще не искал. Ну, покажись же наконец, прекрати мои муки!» — из последних сил поднял Олесь помутневшие глаза, но впереди лишь пелена дождя.

Не заметил колдобины, споткнулся. Ткнулся лицом в землю, но, как ни странно, боли не почувствовал. Словно упал не на утрамбованную копытами землю, а на перину. Такую мягкую, такую сладкую, что хотелось лежать на ней, не вставая, хоть тысячу лет. Однако он стремительно вскочил, взвалил на плечи полубессознательного спутника и опять рысцой вдоль оврага.

— Шнель! Шнель! — вьется над ним команда.

Олесь даже не слышит этих окриков. Он знает одно: нужно во что бы то ни стало добраться до битого шляха. И как можно скорее — не останавливаясь. Он хорошо слышал разговор конвоиров у криницы. Им, видимо, тоже порядком опротивело просто так слоняться по полям и равнодушно пристреливать раненых. Они жаждали развлечений. И вот теперь побились об заклад между собой: добежит их пленный до дороги с раненым на плечах или нет? Ставка же была настолько высокой, что просто с трудом верилось. Поэтому Олесь старался думать о чем угодно, только не о ней. Так было легче. Вот опять споткнулся. И опять встал.

— Жилистый, дьявол! — доносится до него насмешка, в которой слышится и зависть.

Олесь и сам удивляется, откуда у него силы берутся. Ведь совсем недавно он был обузой для отряда Гейченко, связывал по рукам и ногам лейтенанта Савченко на прилуцкой дороге, а тут бежит по ухабистой толоке под дождем, да еще с такой ношей на плечах… Причем бежит, ясно понимая, что каждый шаг — это шаг к смерти. Но не страх гнал его впереди сытых немецких лошадей, не надежда на спасение придавала силы. Его держала на ногах ненависть. Он знал, что стоит ему только свалиться, как больше уже никогда не поднимется, станет «выигрышем» того головастика-гитлеровца. Чтобы не стать такой добычей, у него оставалось одно — бежать. И он бежал, бежал, бежал. Пока до его слуха наконец не донеслось:

— Что ж, ефрейтор, ты выиграл!

— В этом я и не сомневался.

— Послушай, а может, ты все-таки отдашь их мне? Хочется узнать, из какого теста сделаны эти азиаты.

— И не проси, Курт. Нарушать слово — не в моих привычках.

— Но не бросать же их…

— О-ха! Да куда они денутся? Можешь положиться на мой опыт… В Польше мы не раз так делали: несколько километров прогоним такое быдло перед лошадьми, а потом пускаем «на волю». Ни один не удрал! Все падали замертво от неожиданности. Вот увидишь, что и этот больше шагу не ступит. Будет лежать, пока наша похоронная команда не пристрелит.

Свист нагаек — и кони проносятся мимо, опалив Олеся горячим дыханием. И только теперь он заметил, что стоит посреди грунтовой дороги. «Неужели они действительно отпустили? Неужели?..» А конский топот все дальше и дальше… Воля! У Олеся единственное желание — перейти эту проклятую дорогу. Но мир вдруг крошится, опрокидывается. Последнее, что остается в сознании, — это отдаленный смех всадников.

…Опомнился уже в колонне, взбиравшейся по склону оврага. Незнакомые люди вели его, поддерживая под руки. Раненого командира с обожженной щекой рядом уже не было. И дождя не было. Только чавкала под ногами грязь да слышались то и дело выкрики:

— Шнель, швайне! Шнель!

У Олеся раскалывается голова. А грудь сушит горячий ветер. Хочется припасть к взболтанной сотнями ног дорожной луже и пить, пить, чтобы загасить бушующее пламя внутри. Но чьи-то руки крепко держат его, не дают припасть лицом к земле.

— Крепись, недалеко село.

— Недалеко?

— Вон там, на буграх…

Он вытягивает шею, щурится. Но нет, не видно никакого села. Между мокрыми затылками мерещится только стрела колодца. Да деревянное ведро на срубе. Такое же, как в Исковцах на перекрестке.

— Не вижу. Я без очков ничего не вижу.

Из-за плеча появляется жилистая рука. В грязных исхудавших пальцах очки. В простенькой железной оправе, но с чистыми, не помутневшими в ненастье стеклышками.

— А ну, глянь.

Олесь взглянул и впервые за много дней увидел далекий горизонт. Правда, от него веяло грустью, безнадежностью. Серые, непомерно распухшие громады туч давили, смазывали сумерками край земли. И все же на далеких холмах виднелись милые сердцу белоликие хатки. Никто в колонне не знал, что их ждет в том селе, но все стремились побыстрее до него добраться.

В село они не попали. В каких-нибудь полутора-двух километрах от него конвоиры неожиданно повернули колонну влево и повели ее по стерне к крутым косогорам, местами разъеденным глубокими оврагами. Возле одного из них, отгороженного от полей колючей проволокой, пленных остановили. Разбили по парам, пересчитали и, угостив напоследок каждого пинком, загнали за ограду.

— Ну, вот и кончились походы, — вырвалось печально у кого-то.

— Вы только поглядите, куда загнали нас, гады!

— Да, отсюда выхода не будет. Нора!

Олесь оглянулся: настоящая нора! Казалось, она была выдавлена в горе носком гигантского башмака. Наверное, столетиями местные жители брали отсюда глину, пока не образовалась на этом месте глубокая яма с грозно нависшими, потрескавшимися стенами, на которых виднелись следы многочисленных обвалов. В яме было полно невольников. Они толпились у ограды, бросая безнадежные взгляды на полоску серого неба над головой. К вновь прибывшим никто не проявлял никакого интереса. Однако стоило Олесю примоститься у ограды, как на него сразу зашипели:

— Куда лезешь? Не видишь, что место занято?

Хотя свободное место и было, он не стал спорить. Скользя, доплелся под выпуклый глинистый выступ, где в раскисшем месиве вповалку лежали раненые. Тут никто ни на кого не шипел, каждый был занят самим собой. Белокурый юноша в шерстяной командирской гимнастерке, разметав худые, почти детские руки, настойчиво звал в забытьи какого-то Комарова из двадцать шестой… Желтолицый пожилой человек с лысиной во все темя торопливо крестился, бубнил вслух молитву… Кряжистый кавалерист ожесточенно срывал зубами с рук гипсовые повязки…

— Браток, пожевать ничего не найдется? — дернул Олеся за штанину боец с забинтованным лицом.

Олесь вытащил из кармана корку, чудом оставшуюся после обыска у криницы, и подал больному. И сразу к нему потянулись десятки рук:

— И мне. Хоть крошку…

— И мне… Поверь, третьи сутки ничего во рту не держал.

— А табачку не найдется?

— Воды, умираю!

Чем мог помочь Олесь этим людям? Присел под мрачным глиняным навесом. Ему не хотелось ничего ни видеть, ни слышать. Он и в самом деле не замечал, как к ним прибывали все новые партии пленных и как опять припустил дождь…

— Слышите, я никогда не прощу себе! — этот отчаянный крик вернул Олеся к действительности. Но над оврагом уже опустились сумерки, поэтому разглядеть, кто кричал, было невозможно. Да и никому не было дела до кричавшего. В каждом еле-еле душа держалась. — Не прощу никогда! — снова захлебывается тот же голос. — Я никчемный трус… Я имел возможность покончить с собой… Но… Слышите, я жалкий трус!..

— Идиот! — послышалось ему в ответ. — Уж коли так приспичило на тот свет, бросайся вон на ограду. Они вмиг тебя продырявят. Ну, чего же сидишь?

— Прикусил бы язык. Видишь, человеку тяжело.

— К черту оправдания! А кому сейчас легко? Что же, по-твоему, все мы должны ныть?

— Ты прав: хныканье — не выход…

Последовал вздох. Вскоре залегла гнетущая тишина. Даже раненые и те примолкли, перестали стонать. Видимо, с ужасом думали о предстоящей ночи под холодным осенним дождем. Для кого-то из них она будет последней.

Около полуночи загрохотал гром. Одиночный, немощный и совсем неожиданный в такую позднюю пору года. Глухое эхо прокатилось по округе — и вдруг зашумело, захрипело над головой. Ливень! И уже не ручьи, а настоящие потоки хлынули по глинистым стенам карьера, застучали по согнутым, задубевшим спинам. Пленные ежились, кутались в насквозь промокшие шинели. Про сон забыли. Осталась одна-единственная забота: сберечь в теле хоть капельку тепла.

Ливень уже стихал, когда откуда-то по глинищу пронесся истошный крик:

— Вода! Тонем!

Глинище ответило паническим ревом. Кто только мог срывался с места и бросался вслепую наутек… Куда бежать, где искать спасения, никто не знал, но все толпились, кричали, куда-то спешили. Во тьме натыкались друг на друга, падали, топтали раненых. Хрип, брань, стоны, проклятия…

И вдруг надо всем этим: ата-та-та!!

— Ложись! — крикнул кто-то из пленных.

Попадали, кто где стоял. Затихли. А пулемет продолжал свирепствовать, захлебываться. Комки глины посыпались на головы: значит, бьют прямо по стенам.

Наконец стрельба стихла. Но подниматься уже никто и не думал. Лежали вперемежку — живые и мертвые. А дождь все лил и лил…

Эта ночь действительно оказалась последней для очень и очень многих. А те, кому посчастливилось ее пережить, наутро не узнавали друг друга. Отупевшие, позеленевшие лица, стеклянные, без мысли глаза. Казалось, не было в мире силы, которая была бы способна вновь вдохнуть в эти глаза надежду. Однако такая сила нашлась.

В полдень, когда дождь перестал, на дно карьера упало сверху с десяток яблок. Пленные сначала как будто и не заметили их. Через короткое время — еще с десяток. А потом яблоки посыпались словно из кошелки. Тогда все поняли: о них кто-то заботится, кто-то бросает им яблоки из садов, что над обрывом. Пленные наперегонки бросались искать добычу. Шарили руками в свекольно-красной от крови луже…

Олесю повезло — он нашел целых два яблока. Страшно довольный, спрятал их под ватником и стал выбираться куда-нибудь в глухой уголок. Но тут увидел того самого человека, которого тащил на своих плечах перед конным немецким конвоем. Он остановился. Да, это был его вчерашний горемычный спутник.

— Возьмите, — протянул Олесь ему яблоко.

Раненый взял. Поднес ко рту. Но вдруг рука его как будто окостенела на полдороге, обгоревшие веки нервно дернулись:

— Ты тут, гад проклятый? Нашелся! Теперь не уйдешь!.. — и что было силы запустил в юношу яблоком.

Олесь закрыл руками окровавленное лицо.

— За что ты его так? — послышалось сбоку.

— Эта паскуда выдала меня фашистам. Из пламени выбрался, поле с простреленной ногой одолел, а вот он выдал…

— Ошибаетесь. Я хотел помочь…

— Помочь? К чертям такую помощь! Провокатор! — Раненый спешил подняться на здоровую ногу. Но силы уже, по-видимому, оставляли его, он никак не мог оторваться от земли.

— Я ни в чем не виноват…

Олесь озирается вокруг, словно ищет у кого-то поддержки. Но всюду — молчаливые, насупленные лица с пылающими ненавистью глазами. «Поверили ему. А ведь он решительно ничего не знает… Как им рассказать обо всем?»

А боец с обожженной щекой уже совсем близко. Олесь видит его расширенные, налитые кровью глаза, скрюченные, дрожащие пальцы. Пальцы, которые не дадут пощады. Холодная волна дохнула Олесю в лицо. Он не чувствовал ни малейшего страха, он только неотрывно смотрел на посиневшие скрюченные пальцы.

Вот наконец руки раненого взметнулись подобно двум воронам. Инстинктивно Олесь отскочил назад. И поскользнулся. Перевернулась полоска неба над головой, встали дыбом крутые глинистые стены. Конец!

— Стыдись, Ляпин! Этот парнишка жизнь тебе спас!

Откуда-то издалека доносится до него суровый голос. Олесь поднимает голову и не верит глазам: невысокий плотный человек в командирской шинели крепко держит за руки обожженного. На переносице у него — знакомые очки в простенькой железной оправе.

— Я убью его! Он продал…

— Тот, кто продает, сюда не попадает. Парень ни в чем не виноват. Это мы подобрали тебя на дороге, мы привели сюда.

Ляпин вдруг сразу сник. Но еще не сдавался:

— Ты ничего не знаешь, комиссар. Я был…

— Все знаю. Мы видели, как парнишка тебя на своих плечах под немецким конвоем нес. Если бы не он, тебя еще вчера бы пристрелили. Ты же не мог сам идти.

— Ну и пусть бы пристрелили!

— Старая песня: умереть всегда успеешь! Вот попробуй жить даже в таких условиях…

— Кому это нужно? Сейчас уже все кончено.

— Что кончено?

— Все, все! — Ляпин опускается со стоном на землю, зябко ежась, натягивает на плечи жесткую от влаги шинель. Что-то немощное и жалкое проступает в его поникшей фигуре.

— Для некоторых, пожалуй, действительно все кончено. Для тех, кто сейчас живет только собственной болью…

Ляпина сразу как будто кто подбросил:

— Опять громкие слова? Опять лозунги?.. Хватит, по горло ими наелись! Неподходящее место выбрал, комиссар, для речей. Мы уже отыгрались, мы — ничто! Всех нас передушат тут, как червей, и никто даже не узнает… Да и кому какое дело до нас? Вон нас здесь сколько…

Толпа замерла. Ляпин высказал не только свои мысли. Что ответит комиссар?

Олесь видел, как окаменело лицо его спасителя, как потемнели, стали глубже, будто река в тени, глаза за очками. «О, как ему сейчас нужна поддержка! Только какие слова, какие мысли подсказать, чтобы он смог убедить этих изверившихся людей?..»

— Мне стыдно за вас, майор Ляпин, — промолвил комиссар голосом, каким говорят только с собственной совестью. — Дурной, очень дурной пример вы подаете своим товарищам… За только что сказанные слова сам Гитлер заплатил бы вам золотыми монетами. Фашисты ведь давно лелеют надежду посеять среди нас отчаяние и неверие; они надеются, что мы забудем, кто мы такие и на что способны.

Говорил комиссар страстно, уверенно, как будто бы и не было для него ни горького отступления через всю Украину, ни окружения, ни плена.

— Напрасно ты думаешь, Ляпин, что я кого-то утешаю. По долгу, так сказать… Если мы в этот критический момент потеряем от отчаяния разум и опустим руки…

— Мы честно выполнили все, что от нас требовалось, — уже не Ляпин, а кто-то из толпы. — И не наша вина в том, что все так сложилось.

Комиссар принял и этот вызов:

— Да, никто и никогда, кроме злейшего врага, не упрекнет нас в том, что мы недобросовестно выполняли свой долг. Мы сковали основные вражеские силы в Приднепровье и заложили первые камни для победы. Да, да, я не ошибаюсь: именно для победы!

Победа… Странно, очень странно звучало это слово в залитом кровью глинище. Особенно для людей голодных, изверившихся, усталых и до костей промокших. Однако слова комиссара прозвучали столь убедительно, что не поверить в них было невозможно. Тем более, всем хотелось верить.

— Победа… А как же мы? — толпа как будто опомнилась от кошмарного сна. — Доживем ли мы до победы?.. Сколько еще сидеть в этой яме? Что нам делать, чтобы приблизить победу?..

И снова, как капли влаги на изжаждавшуюся землю, падают спокойные слова комиссара:

— Объединяться! Надо помогать друг другу и объединяться. Чтобы скорее вырваться на волю.

«О, если бы вырваться! Узнали бы тогда фашисты… За все муки расплатились бы мы сполна!»

Олесь видел, как к комиссару проталкиваются пленные в командирских гимнастерках, окружают его тесным кольцом, о чем-то шепчутся.

О чем они говорили, никто не слышал, но никто не сомневался, что речь шла о бегстве. Рядовые бойцы понимающе отходили от командиров, чтобы не мешать. Неизвестно по чьей инициативе вдруг начали складывать у ограды трупы расстрелянных ночью и умерших. Потом перенесли раненых из грязных луж на места посуше. Уже не было слышно ни истерических возгласов, ни брани.

А тем временем в глинище прибывали все новые и новые партии пленных. К вечеру их набилось за колючей проволокой столько, что даже сесть не могли все, не хватало места, Олесь топтался у самой стены по щиколотку в грязи, когда услышал голос комиссара:

— А ну, садись рядом, вдвоем будет теплее.

Олесь послушно присел возле него.

— Ты, дружок, не обижайся на Ляпина, — сказал комиссар потихоньку. — Ляпин — человек настроения. Но храбрости исключительной. Видел бы ты его в бою… Только что же ты с ним так несмело? Защищаться надо. А то, чего доброго… Не солдатом ты оказался. Наверное, из эвакуированных?

— Почти угадали.

— Откуда?

— Из Киева.

— Из Киева?! Давно?

— С конца августа.

— Ну, и как там? Очень бомбили? — встревоженно стал расспрашивать комиссар. — В Киеве осталась моя семья… Уже больше месяца я ничего о них не знаю. Сын у меня там, помоложе тебя… Никак не пойму, почему они не эвакуировались. Там что, с транспортом было трудно?

— Да как вам сказать, — несмотря на то что дед его работал в депо, Олесь не знал, как было с транспортом для эвакуированных. — Конечно, нелегко.

— А ты почему здесь оказался? За месяц можно было бы пешком за Полтаву уйти. Или, может…

«Как тут быть? — Олесь не имел права говорить про свой рейд в отряде Гейченко, но ему уже надоело, что все его остерегаются, все в чем-то подозревают. Он знал: не сказав правды, никогда не завоюет доверия у комиссара. — Да какое значение имеет этот поход сейчас? Группа Гейченко давно уже, наверное, вышла с оккупированной территории, а захваченные документы на моих глазах превратились в пепел и разлетелись по ветру. К тому же если и я поведаю о себе, то не случайному встречному, а комиссару». И он стал рассказывать о своих многонедельных мытарствах.

— Так вот ты кто! А я, знаешь, сердцем почувствовал, что ты не тот, кем кажешься. Не те манеры для простого крестьянского парня. Грешным делом, сначала дурно о тебе подумал. Прости, — сжал руку. — Куда же путь держал?

— На Киев.

В темноте Олесь не видел комиссаровых глаз, но почувствовал, что тот пристально смотрит на него. Потом задумчиво произнес:

— Да, в Киеве сейчас ты действительно стал бы находкой. Человек с такой закалкой… Ведь всенародная борьба только начинается!

VI

Перемучились еще одну ненастную ночь.

Утром над обрывом, у входа в глинище, появился эсэсовский фюрер в длинном, лоснящемся от влаги, черном плаще. Наверное, чтоб обратить на себя внимание, бабахнул дважды в небо из пистолета, а потом через переводчика приказал всем, кто может самостоятельно двигаться, немедленно оставить карьер.

Раскрылись густо оплетенные колючей проволокой ворота. Поток пленников хлынул по узенькому коридору, вдоль которого выстроились два ряда автоматчиков. А вдогонку уходящим неслись крики отчаяния:

— Братцы! Куда же вы? Не оставляйте нас…

Многие подхватывали тяжелораненых под руки, волокли их к выходу. Однако конвоиры швыряли назад всех, кто не мог держаться на ногах. Бросали прямо на мертвецов, сложенных штабелями вдоль ограды из колючей проволоки.

Здоровых и легкораненых выгнали в поле. Остановили. Приказали выстроиться в колонну по четыре. Заклокотала, забурлила серая толпа — каждый почему-то хотел попасть в голову колонны.

Олесь пристроился рядом с комиссаром. Он твердо решил: любой ценой держаться этого мужественного человека.

— Коммунистам, комиссарам и евреям выйти из колонны!

Офицер в длинном черном плаще выкрикнул приказ по-немецки, но его поняли все. Ибо о подобных приказах они слышали еще и под Львовом, и под Дубно, и под Киевом. Такого приказа ждали все время. Но вот когда он прозвучал, шеренги словно окаменели. Стало тихо, как перед атакой. Кто же решится выйти первым?

Замерла в томительном ожидании колонна. Ждет колонна.

Дрогнули ряды, пропуская кого-то вперед. Вот он, первый! Широкоплечий, статный, с гордо поднятой головой. Только прихрамывает на правую ногу. Да прижимает зачем-то к щеке ладонь.

Олесь смотрит смельчаку в спину и чувствует, как неприятный холодок запускает в сердце шершавые когти.

«Да ведь это же майор Ляпин!» — едва не вскрикнул от удивления.

Ляпин остановился. Обвел взглядом примолкнувшие шеренги товарищей и во весь голос крикнул:

— Коммунисты умирают стоя!

Опомнилась от минутной растерянности колонна, медленно стала таять. Поодиночке и группами выходили пленные и молча присоединялись к майору Ляпину.

— Пора и нам прощаться…

Олесь вздрогнул, с ужасом взглянул на комиссара. Тот был удивительно спокоен. Легкая улыбка дрожала в уголках губ. Ясно глядели серые глаза. Только в их студеной глубине темнела грусть.

— Возьми на память, — он снял с переносицы простенькие, в железной оправе очки и протянул Олесю.

Тот решительно закачал головой.

— Бери, бери! Это — самое ценное, что есть сейчас у меня. Питерские рабочие подарили. Еще в восемнадцатом, когда на Южный фронт провожали…

— Не пущу! — задыхаясь от волнения, шептал Олесь, впившись пальцами в рукав комиссаровой шинели. — Слышите? Не пущу!

— Я не ради лишних жертв. Пусть наша смерть научит других, как надо жить. А когда доберешься до Киева… — вдруг голос его сорвался, превратился в шепот: — Заклинаю: найди Юрка… Сынка моего. Не забудь: Юрко Бахромов. На улице Энгельса найдешь… Дом, в котором цветочный магазин, шестнадцатая квартира… И помоги ему в беде!

— Найду, я найду Юрка. И не оставлю…

Бахромов еще раз взглянул юноше в глаза, как будто хотел их навечно запомнить, и вышел из колонны. Чуть ссутулившись, шел твердым шагом.

Олесь видел, как Ляпин подвинулся, чтобы дать комиссару место на первом фланге шеренги, видел, как волна возбуждения прокатилась среди пленных. Однако ему почему-то казалось, что комиссар все еще стоит рядом, что только тень его поплыла к Ляпину. Он даже ощущал локтем локоть комиссара, слышал его дыхание и был уверен: стоит лишь повернуть голову, как он увидит седые виски, добрые серые глаза и волевые складки возле губ…

— Ахтунг! — подал эсэсовец команду тем, что стояли рядом с комиссаром. — Направо! Шагом марш!

— Прощайте, товарищи!.. Отомстите за нас!.. Верьте в победу!.. — раздалось над бахромовской шеренгой.

Под усиленным конвоем погнали коммунистов и комиссаров назад к глинищу. Могильной тишиной провожали их пленные.

Олесь надел очки, чтобы еще раз увидеть комиссара. Нет, не найти уже его среди сгорбленных спин. Однако Олесь все же не отрывал от шеренги глаз. Смотрел, как она приблизилась к зловещему оврагу, как исчезла за колючей проволокой, но Бахромова так и не увидел.

И вдруг, как прощальный привет, понеслось над полями:

Вставай, проклятьем заклейменный,

Весь мир голодных и рабов…

Это пели в глинище.

Много, очень много раз слышал Олесь «Интернационал», но никогда раньше он так его не волновал. А сейчас вдруг услышал в этой мелодии и жизненный отчет смертников, и их непоколебимую веру, и завещание живым.

— Зачем их туда загнали? Что с ними сделают?..

Мощнейший взрыв заглушил и песню, и гомон пленных. Над глинищем выросли гигантские клубы густого дыма.

У Олеся остановилось в недобром предчувствии сердце: раздастся песня снова или нет?..

Песня больше не зазвучала.

VII

Чернухи, Пирятин, Яготин… А сколько еще безымянных местечек, сел и хуторов миновал Олесь за время этого мученического перехода! Как нескончаемое бредовое видение, проплывали они перед глазами и исчезали в серой безвестности. Обшарпанные, безлюдные, пораженные черными струпьями печищ, с неизменными виселицами и братскими могилами на выгонах и майданах. А на горизонте возникали все новые и новые. И ужаснее всего было, что он не знал: скоро ли среди них встретится то, о чем он бредил от самого глиняного карьера…

Если бы в то пасмурное холодное утро, когда эсэсовцы погнали пленных Сумским трактом на запад, кто-нибудь сказал Олесю, что придется босиком по разбитым дорогам топать до самого Днепра, вряд ли у него хватило бы сил даже для однодневного перехода. Подумать только: почти двести километров! В ненастье, под эсэсовским конвоем! Но неизвестность всегда щедра надеждами. Со жгучей верой брел и Олесь, затерянный в скорбном потоке пленников. Вглядывался в горизонт, пытаясь отгадать, где наконец кончится для него этот невольничий марш. О бегстве средь бела дня он и не помышлял. Особенно после случая, который произошел неподалеку от Яготина.

Уже с первых дней похода ясно чувствовалось, что тень комиссара Бахромова витает над колонной. В случайно брошенных на далекие леса взглядах, в скупых словах билась тайная мысль: «Эх, вырваться бы на волю!..» О побеге вслух, конечно, никто не говорил, однако Олесь всем существом своим чувствовал: решающая минута не за горами. Он видел, что пленные как-то лихорадочно начали группироваться в ячейки. Они перестали толкать друг друга по вечерам в очереди за баландой. И не ссорились за место в голове колонны. А все потому, что руководство колонной негласно взяли в свои руки артиллеристы. Они непременно норовили замыкать колонну, а на ночлегах и привалах держались коренастого человека с нахмуренными кустистыми бровями. Олесь догадывался: артиллеристы что-то замышляют. И ждал, ждал, когда прозвучит сигнал. Но не дождался.

Как-то утром их вывели в поле и внезапно остановили. Конвоиры повернули лошадей, нацелили автоматы. Что случилось, никто не знал, пока вперед не выступил болезненный с виду, худощавый офицер и не сообщил через переводчика, что, «по достоверным сведениям, в колонне орудует свора большевистских элементов, которая подбивает пленных к побегу». Организатором этой операции и всем, кто поддался их агитации, было приказано немедленно сделать три шага вперед.

Ужасная минута. В немом ожидании оцепенели несколько сотен невольников. Со злорадной ухмылкой пощелкивает начальник конвоя отполированной о спины пленных нагайкой и перебирает выцветшими глазами ряды опущенных голов.

«Откуда ему известно о подготовке к бегству? — спрашивает себя Олесь. — Не провоцирует ли? Не иначе как с умыслом организовал он эту сцену. Но не на тех напал. Не найдется тут негодяев!..»

У эсэсовца лопнуло терпение. Подскочил на жеребце почти впритык к Олесю, ткнул нагайкой чуть не в лицо рядом стоящего низкорослого, приземистого мужичонку, кутавшегося в длинную шинель с чужого плеча.

— Показывай!

Тот вздрогнул, как от пощечины. Втянул голову в крутые плечи, часто замигал воспаленными веками.

— Ну?! — погрозил эсэсовец.

Мужичонка еще больше съежился и от этого стал похожем на свалявшуюся кучу тряпья.

— Сейчас, пан, сейчас…

«Так вот он, иуда! — словно раскаленным стержнем пронзило Олеся с головы до ног. — А я же с ним последним глотком делился!..»

Путаясь в полах длинной шинели, предатель проворно засеменил в хвост колонны под испепеляющими взглядами своих вчерашних собратьев. Оледенев, остановились сердца: на кого укажет? Тот ткнул пальцем в коренастого седоволосого артиллериста. Потом в другого, третьего, четвертого… Восемь человек вытащили конвоиры на обочину дороги, а он все тыкал и тыкал заскорузлым пальцем.

— Гад ползучий! — вдруг вырвалось из задних рядов. Пленный с перекошенным от ярости лицом впился обеими руками в горло предателя. — Запомните все: имя этой паскуды — Квачило… Ква-а-ачило…

Они оба повалились на разбитую гусеницами и колесами дорогу, захрипели, забарахтались. Но вмешались конвоиры. Треснул выстрел, и тот, кто кинулся на Квачилу, навечно застыл в кювете.

Упали, скошенные пулями, и те восемь во главе с седовласым артиллеристом. Упали, как и последние спутники комиссара Бахромова, непокоренными. И снова загундосил эсэсовец: «Всех, кто будет заподозрен в подготовке к побегу, ждет еще более жестокая кара!» А чтобы заручиться поддержкой подонков, на глазах пленных отпустил Квачилу на волю «за выдающиеся заслуги». Так и было сказано: «За выдающиеся заслуги перед великой Германией и ее вооруженными силами…»

Команда трогаться. Тяжело, неохотно дрогнула колонна и потянулась на запад в скорбном молчании. А на краю дороги осталась торчать фигура предателя. «Квачило, — повторил про себя Олесь. — Я должен запомнить это имя. Квачило… будь он проклят навеки!»

А дни текли и текли, уходя в небытие. И уплывали километры. Только теперь они казались Олесю несравненно более длинными и тяжелыми. Да разве только Олесю? С каждым переходом колонна становилась короче. Одни умирали от голода и усталости, другие падали под пулями. А сколько растоптанных конскими копытами, замученных осталось лежать по обочинам! Сколько смельчаков, которые, несмотря на все приказы, стремились вырваться на волю, были разорваны сторожевыми псами! Как страшная эпидемия, пленных валило с ног отчаяние. Все чаще и чаще из колонны выскакивали полуобезумевшие, рвали на себе сорочки и бросались на конвоиров: стреляй! Или молча опускались на землю и ждали, когда немецкая пуля прервет их страдания.

Были минуты, когда и Олесь жаждал смерти. «Во имя чего эти муки? Все равно я уже ни на что не способен. Я растерял силы по этим дорогам. Так не лучше ли… Это ведь так просто: упасть лицом в грязь и ждать. Совсем недолго ждать…» И он даже упал. Правда, всего один раз, но упал. Его моментально подняло на ноги воспоминание о комиссаре Бахромове:

— Наша смерть научит других, как жить…

С тех пор Олесь с упорством маньяка брел и брел, потеряв счет дням и километрам.

…Далеко позади остался Переяслав. И поворот на Барышевку давно миновали. На горизонте вот-вот должен был показаться Борисполь. Домой рукой подать. Но сейчас Олесь меньше всего думал о Киеве: со вчерашнего вечера его начали беспокоить ноги. Они не ныли, не болели, но как-то медленно наливались густой синевой и стали вдруг такими тяжелыми, что стоило невероятных усилий оторвать их от земли. Особенно после передышки. К чему это может привести, Олесь хорошо знал: такое со многими случалось. Сначала — изнурительные переходы, а потом синюха выше колен и… одинокий выстрел в затылок.

Он со страхом ждал ночи: удастся ли потом подняться? Только бы погода не испортилась! Но после полудня подул резкий, пронизывающий ветер, наваливая над сумрачными полями скирды холодных туч. Как провести под таким ветром ночь?

С тревогой ждали сумерек и другие пленные. Небо предвещало обложной дождь, а это могло повлечь мучительную смерть под ледяными потоками. За время блужданий по дорогам Приднепровья все оборвались, изголодались, выбились из сил. Почти половина шла босиком, у многих не было шинелей. О горячей пище вообще забыли. Раньше во время привалов удавалось найти на поле бурак или картофелину, но по мере приближения к Киеву меньше становилось полей. Леса, бескрайние сосковые леса вдоль дороги. Конвоиры остерегались лесов и вместо двух привалов в день стали устраивать только один — в основном чтобы отдохнули лошади. И то — на дороге. Пленные пили из луж и опять тянулись на запад. И так изо дня в день…

Уже темнело, когда вдали зафырчали моторы — от Борисполя приближалась немецкая автоколонна. У пленных она не вызвала никакого интереса: они уже столько встречали этих колонн на своем пути, что успели привыкнуть. Конвоиры же, наверное радуясь встрече со своими, оживились, подали команду потесниться вправо, ближе к кустарнику. Немцы были более чем уверены, что никому из пленных и в голову не взбредет бежать. Но случилось невероятное. Когда грузовики поравнялись с головой колонны, начальник конвоя, остановив коня, приветственно помахал рукой. Конвоиры тоже замахали. Именно в этот момент человек семь, а может, и больше, не оглядываясь, рванулись к лесу.

«Безумцы! На что они надеются?! Сейчас же конвоиры спустят собак…» Олесь отвернулся, чтобы не видеть очередной расправы. За беглецами действительно бросились вдогонку. Короткие автоматные очереди… Растревоженные выкрики… Яростный собачий лай…

Вдруг позади — странный топот. Олесь повернул голову — и замер. Сотенный хвост их колонны вдруг отпал, пересек дорогу между машинами и рассеялся в кустарнике. На что конвоиры и те растерялись, явно не зная, кого же теперь преследовать. Потом ошалело бросились вдогонку за беглецами. Но на пути у них — сплошной поток автомашин. Как же тут стрелять?

С поднятым над головой пистолетом на дорогу выскочил начальник конвоя. Замахал руками, пытаясь остановить автоколонну. Но где там: никто из водителей и не подумал обращать внимание на его требование. Они выполняли строгий приказ своего начальника — своевременно доставить груз фронту. Позеленевший эсэсовец повернулся и гаркнул что было силы:

— Ложись!

Как многоголосое эхо, гаркнули и конвоиры:

— Ложись!.. ись!.. ись!.. — И дали залп автоматов поверх голов.

Как подрезанная косой, повалилась колонна пленных. Уже распластавшись на земле, осознал Олесь, что произошло. Однако поверить окончательно не мог: такого еще не бывало! «Подольше бы ехала мотоколонна. Беглецам надо еще минуты две-три, а потом ищи ветра в поле. Вокруг лес, а ночь уже на пороге…» Олесю радостно за товарищей, но и обидно: почему не предупредили, не подали сигнала!

Наконец автоколонна прошла. Конвоиры посовещались о чем-то с начальником, разъехались на «свои» места. И засвистели нагайки.

Пленных подняли на ноги и заставили бежать перед откормленными лошадьми. Это после стольких дней марша по тяжелым дорогам! Сразу же появились отставшие. Именно они и поплатились за дерзновенный поступок товарищей. Их убивали десятками. Не просто убивали, на них охотились. Споткнулся — пуля в затылок, упал — получай две, не понравился чем-то конвоиру — тоже получай. Весь вечер повизгивали над шляхом нагайки, слышались отчаянные стоны и предсмертные проклятия. И ни на миг не утихала зловещая стрельба. Итак до самого Борисполя…

VIII

Олесь приподнимается на локте, пытаясь догадаться, где он. За мутной завесой дождя вырисовывается высокая ограда из колючей проволоки. А вокруг, словно кладбище без крестов, темнеют холмики намокших спин. «Это же Бориспольский аэродром! Я в лагере военнопленных…» Как-то сразу отяжелела голова, тупо заныло тело. Лег на спину. Холодный дождь сеял в лицо, высасывал из тела последнее тепло, но Олесю все было безразлично.

Рано поутру двухтысячная колонна снова подхватила и понесла его на запад. Вокруг знакомые места: здесь не раз до войны странствовал он с однокурсниками. Но теперь именно здесь выпали ему самые трудные километры. Каждый шаг как будто вгонял в подошвы горячие гвозди. Наверное, эта дорога стала бы для него последней, если бы не своевременно подставленное плечо неизвестного друга. Почему-то всегда получалось так, что в труднейшую минуту кто-то непременно приходил ему на помощь. На этот раз спасителем стал уже немолодой русобородый мужчина крепкого сложения в гражданской одежде.

— Издалека идешь? — кивнул на распухшие, в кровяных ссадинах ступни ног Олеся.

— Из-за Чернух.

— Ого! Знать, давно в плену?

— Уже не помню сколько. Куда нас?..

— На Киев, наверное. Там, говорят, полно лагерей. Ты военный?

— Где там, студент. В университете до войны учился.

Русобородый взволновался. Или, может, это только показалось Олесю.

— Родом тоже из Киева? Родные там есть?

— А как же!

— Это хорошо. Говорят, украинцев отпускают на поруки старостам. Нужно только, чтобы родня похлопотала.

Отпускают на поруки… Еще в районе Яготина слышал Олесь от пленных, которых влили в колонну, что гитлеровцы отпускают кое-кого из украинцев на волю. Правда, поверить этим слухам не мог: «Почему именно украинцев? За какие такие заслуги?» Все же в глубине души надеялся вырваться на свободу.

— Не дотянуть мне до Киева!

— Крепись — и дотянешь. Старайся только не думать о дороге. И не молчи! Рассказывай о себе, о чем хочешь, только не молчи. Так будет легче.

Олесь поправил очки на переносице и начал рассказывать: может, и в самом деле так будет легче? И скоро заметил, что даже ему самому эта исповедь кажется неправдоподобной. «Как мне удалось одолеть эти огненные дороги? Ведь крепче, закаленнее меня люди гибли, а я… Кто же хранил меня в этом походе?..»

— Ну и выпало же на твою долю! Теперь тебе уже нечего бояться, — задумчиво вымолвил русобородый, назвавшийся Петровичем.

Перед вечером, когда чуть распогодилось и в прогалину между тучами даже выглянуло солнце, замаячили окраины Дарницы. Колонна облегченно вздохнула — наконец-то Киев! Но в Киев их не повели. Свернули вправо и загнали за высокую ограду из колючей проволоки. Это был известный Дарницкий лагерь военнопленных. Он не относился к типу пересыльных или стационарных: во всех немецких документах его именовали не иначе как «специальный фильтрационный». Размещался этот лагерь в сосновом бору, между Яготинской веткой железной дороги и Бориспольским шоссе. Говорили, что до войны там был крупный военный склад. По чьей-то злой воле или, может, небрежности склад не был разрушен при отступлении, и он со всеми пакгаузами, сторожевыми вышками и двумя рядами добротно сделанной ограды попал в руки оккупантов. Те обнесли его колючей проволокой, разгородили внутри на зоны и превратили в гигантский фильтр.

Всякий, кто попадал сюда (а только тех, кто навсегда остался в Дарницком лагере, насчитывалось более шестидесяти тысяч!), оказывался в «предбаннике», как называли песчаную площадку сразу за воротами, где происходила сортировка. Военных из «предбанника» направляли в восточную зону, где были три каменных и два дощатых пакгауза, а всех гражданских бросали в западную. Но это еще не была фильтрация. Настоящая цедильня ждала каждого в самой зоне. Директивы Гейдриха требовали «немедленно освободиться от тех элементов среди военнопленных, которые могут рассматриваться как большевистское ядро», с тем чтобы «не допустить влияния на немецкий народ большевистской пропаганды и взять оккупированную территорию в твердые руки». Всех, на кого падало малейшее подозрение, переводили в особую зону, где до расстрела находилось еврейское население, а уже оттуда…

Проводила фильтрацию специальная зондеркоманда под руководством зондерфюрера Касснера. Самого Касснера пленные видели редко, зато его заместителя — молодого, жаждущего славы и орденов синеглазого блондина Оскара Ольба — знали хорошо. Именно с ним и пришлось познакомиться Олесю в первую же неделю пребывания в лагере. Произошло это при следующих обстоятельствах.

При сортировке в «предбаннике» Олесь вместе с Петровичем попал в западную зону. Особой суровостью режима она не отличалась, однако большинство задержанных, которые гнили тут еще с сентября, уже не питали никакой надежды вырваться на свободу. Изо дня в день они вповалку лежали под открытым небом, боясь потерять место для ночлега. Только в отдаленном углу, над ложбиной, пустовала территория. Даже охрана только для вида наведывалась туда, так как от склонов ложбины, уже давно служивших для тысяч и тысяч невольников отхожим местом, несло таким смрадом, что кружилась голова.

Олесь был так измотан последним переходом, что вначале не заметил ни грязи, ни смрада. Еле выбравшись из тесной толпы, он упал почти замертво на вязкий, пропитанный аммиаком песок, чувствуя, как тупая боль переламывает тяжелыми жерновами каждую клетку. Ему казалось, что все тело вот-вот распадется, рассыплется, как бочка, с которой сняли обручи, и растает, как туман. Его мысли и в самом деле сразу же поплыли за туманной дымкой по вершинам далеких сосен…

Раскрыл глаза. Сизая дымка раннего утра. Рядом, съежившись, дрожит Петрович. Поодаль задубели в лихорадочном сне пленные. Тихо. Даже часовые не дают о себе знать. Олесь опять смыкает веки. Проходит с минуту. Вдруг до его слуха доносится чавканье. «Неужели кто-то ходит в овраге? Но как там можно ходить? — теряется он в догадках. — Часового же туда и за уши не затянешь… Разве кто-нибудь дорогу на волю ищет?..»

Утро в лагере мало чем отличалось от кошмарных ночных сновидений. Солнце еще не всходило, когда невольники начинали выстраиваться в очередь. Толкали друг друга, бранились и лепились ближе к ограде. Что все это обозначало, Олесь понял, когда в зону втащили несколько ржавых бочек с баландой. Для многотысячной толпы это была капля в море. И горе было тому, кто оказывался нерасторопным: таких в конце концов дожидался стометровый ров в лесу за полотном железной дороги.

Конечно, ни Олесю, ни Петровичу в первые дни не удавалось регулярно получать баланду. От пленных они узнали, что кое-какой харч можно раздобыть с рук в обмен на ценные вещи. Как ни странно, а в зоне велась торговля. Старожилы даже назвали таксу: за кожаный солдатский пояс — бурак, за поношенные сапоги — десяток, а за часы или серебряный портсигар еще больше. Откуда брались здесь харчи и куда исчезали выменянные вещи, никто, конечно, не знал, однако нетрудно было догадаться, что между зоной и волей существовала некая тайная связь.

Рассказали пленные и о том, что в лагерь ежедневно прибывает отовсюду тьма-тьмущая женщин, разыскивающих своих мужей. Если с утра занять место у ограды, тянувшейся вдоль Бориспольского шоссе, можно кое-что выстоять. Случалось, женщины перебрасывали через колючую проволоку куски хлеба, печеную картошку, морковь, когда часовые зазеваются.

Некоторым удавалось достать еду за пределами зоны. Для этого надо было попасть в одну из бригад, которую водили куда-то на работу.

— Хуже всего здесь с водой, — жаловались старожилы. — С водой, можно сказать, труба. Ни разу еще в зону ее не привозили. И выменять не выменяешь. Большинство нашего брата подыхают не столько от голода, сколько от жажды…

Жестокую науку лагерной жизни Олесь постиг довольно быстро. И уже на следующий день с грехом пополам раздобыл черпак черной, как вода в переболтанной дорожной луже, пресной похлебки из проса. Выпил залпом и впервые за много дней ощутил голод. Невероятный, страшный голод. Так хотелось есть, что ныла кожа, темнело в глазах и до тошноты кружилась голова. За дни мытарств в плену он привык к холоду, привык к страху, научился преодолевать усталость, а вот голода, как ни старался, пересилить не мог. И когда в зоне появился стройный блондин в форме эсэсовца и, вглядываясь в истощенные лица, спросил, кто хочет заработать на обед, Олесь вызвался первым:

— Возьмите меня!

Синеглазый смерил его удивленным взглядом и, похлопывая блестящими перчатками по ладони, спросил:

— Вы владеете немецким языком?

Отступать было некуда. Только теперь Олесь осознал, что заговорил по-немецки.

— Вы — фольксдойче?

— Нет, я украинец.

— А откуда же у вас берлинское произношение?

— Наверное, мой профессор учился в Берлине.

— Ваш профессор?.. Вы учились у профессора?..

— Я учился в университете.

— В каком?

— В Киевском.

— Оля-ля! — не то от радости, не то от удивления даже присвистнул немец. — Я беру вас.

Пленные настороженно поглядывали на них, не понимая, о чем идет речь. Однако их внимание привлек не так сам разговор, как та любезность, которую оказывал щеголеватый офицер их побратиму. Неизвестно, что именно они подумали об Олесе, но, наверное, подумали скверно. Потому что, когда он перед тем как отправиться на работу, взглянул на Петровича, тот демонстративно отвернулся. «За что он на меня так? Неужели позор заработать кусок хлеба, если даже этот хлеб принадлежит врагу? Или, может, он хочет, чтобы я сложил на груди руки и гордо ждал красивой смерти? Нет, я не идиот, за свою жизнь я еще поборюсь».

Офицер выбрал еще нескольких пленных и направился к выходу. По тому, как каменели перед ним часовые, как предупредительно открывали двери, Олесь понял: синеглазый немец очень влиятельная в лагере фигура. Собственно, это проскальзывало и в его речи, и в походке, и в манере держаться. Он нисколько не напоминал тех солдафонов-мясников, на которых уже до отвращения нагляделся Олесь. Даже оставив территорию лагеря, он не пропустил пленных вперед себя и не зажал в руке оружие, как это сделал бы всякий другой оккупант на его даете, а беззаботно шел впереди, растягивая сизый шлейф табачного дыма. Правда, бежать им все равно некуда: позади — лагерь, слева — запруженное машинами шоссе, справа — железная дорога, которая охраняется и ночью и днем.

Их путь закончился за полотном, у двухэтажного дома. Эсэсовский чин небрежно бросил дебелому мрачному служаке, своему адъютанту, выбежавшему навстречу:

— Курт, займись ими. А вы… — обратился к Олесю, — вы пойдете со мной.

Менее всего Химчука волновало, куда его поведут, а вот что подумают пленные… Ведь такое внимание врага у любого вызовет подозрение. Опустил голову, как будто оглядывая на себе грязные лохмотья.

— О, пусть это вас не тревожит, — усмехнулся немец снисходительно. — У нас в Европе не придерживаются варварского обычая встречать по одежке.

По крутым ступенькам поднялись на второй этаж. Зашли в комнату, не похожую ни на кабинет, ни на спальню. Офицер снял фуражку и представился:

— Меня зовут Оскар Ольб. Мы с вами, так сказать, коллеги в прошлом. До войны я тоже учился в университете. В Иене! Кстати, ваша специальность?

— Филолог.

— О, даже по специальности мы близки. Я изучал историю искусств. Мечтал написать монографию с обоснованием своей теории духовного отражения… — Он расстегнул китель и, пригласив Олеся сесть, непринужденно развалился на диване. — Мне жаль, что мы встретились при таких обстоятельствах. Но мы образованные люди и должны стать выше…

— К сожалению, это невозможно…

Синие глаза Ольба заметно потемнели, однако на лице, как и прежде, оставалась улыбка.

— Вы ненавидите меня… Правда ведь, ненавидите?

— Вас? К вам лично я равнодушен. Хотя нет… Скажите, а как бы вы отнеслись к тому, кто непрошено ворвался в ваш дом?

— Вы коммунист. Правда? Хотя этого вы все равно не скажете.

— Почему же? Быть коммунистом — не позор. Если бы я состоял в партии, то, поверьте, не побоялся бы заявить об этом любому. Точно зная, что меня ждет.

Ольб хлопнул ладонями:

— А вы нравитесь мне. Вы офицер?

— Офицер… Разве не видно, что я непригоден к военной службе?

— Почему же вы очутились в лагере?

— Представьте, не по собственному желанию. Возвращался домой в село… — вспомнил Олег совет старого Отченашенко.

— И вас захватили в плен?

— Как видите.

— Безобразие! Я сожалею…

«Артист. Демонстрирует, наверное, теорию духовного отражения, — улыбнулся в душе Олесь, наблюдая, как Ольб покусывает румяную губу. — Довольно! Нагляделся я на вас, чтобы поверить дешевым жестам».

— Мои руки чисты, и мне неприятно, что вы стали жертвой произвола. Но вы должны понять: невинные жертвы — постоянный спутник общественных катаклизмов. — И Ольб, извинившись, оставил комнату.

«Что за тип? Для чего разводит эти антимонии? — пытался догадаться Олесь, оставшись один. — Таких, как я, множество, и трудно поверить, чтобы он с каждым вел подобные беседы. Тут что-то не так…» Взгляд его вдруг упал на стол, где среди газетных и журнальных вырезок виднелась толстенная книга в темно-синей ледериновой обложке. На ней было написано: «Особая розыскная книга. СССР». Теперь Олесь понял, куда попал…

Вернулся Ольб не один. За ним вошел с подносом в руках солдат с лицом умной собаки. На подносе — мясо, яблоки, молоко и хлеб. Настоящий белый хлеб с подрумяненной корочкой.

— Я не марксист, — сказал Ольб, устраиваясь за столом, — и не исповедую принципа, что материальное бытие определяет наше сознание. Но в данном случае я целиком за этот принцип! Как зовут вас?

— Олесь Химчук.

— Угощайтесь, Алекс.

В глазах Олеся поплыли розовые круги. Раньше, пока он не знал, что эти лакомства принесены для него, голод дремал. А сейчас проснулся зверем… Руки, как к магниту, потянулись к хлебу, а во рту — сладковатый привкус молока. Все же переборол неистовое желание.

— Что вам от меня надо?

Выдержка этого измученного парня в простеньких очках поразила, видимо, Ольба. Что за гордость! Он засунул пальцы за подтяжки брюк и засмотрелся на ровесника.

— Что надо… Боюсь, что вам этого не понять. Мы — представители настолько разных миров, что неспособны почувствовать биологическую общность. В словах и поступках друг друга мы отыскиваем лишь отражение духовных устоев противоположного мира. Даже обычное проявление гостеприимства, — он указал глазами на поднос, — воспринимается не иначе как коварный замысел. Не возражайте, вы считаете, что этим скромным угощением я хочу купить вашу совесть… Нет, Алекс, для этого у меня есть куда более действенный способ. В моих руках достаточно власти, чтобы сделать с любым пленным все что вздумается. Я могу отпустить любого, как могу и отдать приказ любого расстрелять…

— О, наконец я слышу истинный голос своего «освободителя». Но для меня уже давно не секрет, что расстрел — самый весомый аргумент немецкого солдата.

— Тебя я не расстреляю, — вдруг перешел на «ты» Ольб, и голос его стал казенно сухим. — И, конечно, не выпущу. Ты нужен мне. Мы — образованные люди, можем же мы переступить порог условности и стать…

«Квачило… Запомните: его зовут Квачило, — откуда-то издали, как отголосок эха, долетело до слуха Олеся. — Он хочет, чтобы я стал квачилой! Господи, только не это…»

— Как вы могли подумать, что я стану предателем!

— О нет! Я этого совсем не подумал. Не первый же день я ношу эти погоны и хорошо знаю, что подкупом и запугиванием шпиков вербуют только из общественных отбросов и слизняков. А я хочу опираться не на слизняков, а на того, кто способен к сопротивлению. На таких, как ты. Но таких не покупают, а убеждают. Только переубеждают! И я это сделаю, — Ольб заметно распалялся, видимо чувствуя свое бессилие. — И знаешь как? Я дам тебе возможность поглядеть, как извиваются червями, спасая свою шкуру, отрекаются от всего святого, топят друг друга те, на кого ты еще вчера молился. Клянусь, ты возненавидишь их и отречешься, как от заразы. И сам придешь ко мне…

«Для чего все-таки я ему нужен? Таких, как я, тысячи. Почему же выбор пал на меня?» Эту минутную растерянность Олеся заметил Ольб и не медля воскликнул:

— Черт возьми, никто из вас не хочет понять, что мы — тоже люди. Лично я никогда не мечтал о военных походах. И разве моя в том вина, что эпоха надела на меня офицерский мундир? Но ведь под ним тоже бьется сердце. И оно холодеет, когда я вижу, как каждый день из лагеря вывозят по нескольку сот мертвецов. А разве я желал им смерти? Разве не я обращался к ним лично: «Выдайте нам профессиональных революционеров, деятелей Коминтерна, народных комиссаров, руководителей государственного и партийного аппарата, крупных партийцев, и мы откроем перед вами ворота лагеря настежь». Но они плюнули на мои обещания. Революционеры, комиссары, партийцы и поныне остаются в лагере. Думаешь, я не знаю, что в вашей зоне откуда-то берутся бураки и другие овощи? Думаешь, мне неизвестно, что из лагеря исчезают неизвестно куда лояльно настроенные пленные? Мне известно также и то, что каждый день за оградой умирает от трехсот до семисот невинных. Почему же вы молчите?

— А что вы хотите? Чтобы все мы стали предателями?

— Предателями в том понимании, как истолковывает это большевистская пропаганда?.. — поправил Ольб, вытирая платком побагровевшую шею. — Нет, я хочу, чтобы вы задумались, кто истинные виновники страданий. Я хочу, чтобы вы опомнились от угара большевистской агитации и объективно взглянули на вещи. Мы же воюем не с народом, а с большевиками. И не наша вина, что большевики выталкивают под огонь вместо себя простых тружеников, прячутся за их спины…

«Прячутся за спины других… Нет, комиссар Бахромов первым пошел на смерть, чтобы не быть причиной новых жертв. И ничья болтовня не опорочит его образ. Ничья!» Олесь вызывающе поглядел на Ольба. Тот, видимо, понял его взгляд и влил в свой голос нотки задушевности:

— Я жажду справедливости, Алекс, я не хочу жертв. И верю, что ты поможешь мне спасти сотни невинных твоих соотечественников. От тебя не требуется выдавать большевистскую верхушку — это недостойно солидного человека, — ты должен только помочь мне развеять угар их агитации. Пусть пленные убедятся, что все их беды из-за большевиков, что мы совсем не считаем лояльных лиц своими врагами. Ты человек образованный, и они послушаются…

«А он в самом деле опасен! — впервые за время беседы Олесь усмехнулся. — Вот тебе и теория духовного отражения! Пытается чужими руками жар загребать. Конечно, пленные меня скорее послушают… Но подлее измены и не придумать! Хитрый, очень хитрый ты, синеглазый сатана! Только напрасно тратишь красивые слова: сообщником в твоих черных делах я не стану. Но кто-то другой может и стать… — Как будто электрическим током дернуло Олеся. — Квачилы еще не перевелись!..» Надо было немедленно что-то придумать, только бы отогнать от Ольба хоть на короткое время квачил. Но что именно? Вот если бы рядом был Петрович…

— Ваши слова не лишены логики, — Олесь задумался. — Но все это так неожиданно… Мне надо все взвесить.

— Понимаю, понимаю, — Ольб не скрывал радости. — Вам действительно надо все взвесить. Единственное условие: о нашем разговоре никому ни слова. Я вас вызову.

На этом они расстались. Олеся отвели в конюшню, размещавшеюся в квартирах нижнего этажа соседнего дома. Там его якобы ждала работа. Но делать в конюшне было нечего. Семь сытых лошадей стояли накормленные и напоенные, полы вычищены. Недавние спутники сидели в углу на душистом сене и жевали овсяные зерна. После прихода Олеся одного из них, уже пожилого, кряжистого, с густой сеткой прожилок на дряблых щеках, адъютант Ольба повел к своему шефу.

«Так вот на какие работы комплектуются бригады! Изменников среди нас выискивают…» Эта догадка резанула по сердцу Олеся. Только приплелся пожилой, как повели третьего. И так всех по очереди.

К вечеру их сытно накормили остатками с солдатской кухни и отправили в лагерь. Олесь сразу же бросился разыскивать Петровича. Пробрался к ложбине, над которой висела ядовитая мгла, но Петровича там не было. Не нашел его и среди тех, что, прижавшись друг к другу, колодами лежали под стенами деревянного барака. Расспрашивать же, куда он девался, было просто бессмысленным. Да и у кого спрашивать? Когда на сторожевых вышках ударили в снарядные гильзы, извещая, что день закончился и в лагере запрещаются любые передвижения. Олесь, потеряв надежду найти старшего товарища, вернулся к оврагу. Прилег на землю, однако лежать не смог. Мешали мысли, мешал и смрад. К тому же после съеденного овса донимали рези в животе. Как в лихорадке, метался он по песку, корчился, пока окончательно не выбился из сил…

Уже был близок рассвет, когда в овраге опять что-то зачавкало. Эти звуки были Олесю знакомы. Прошлой ночью они тоже разбудили его. Правда, тогда он не придал им никакого значения: в зоне свирепствовала дизентерия и немало изнуренных болезнью пленных часами высиживали над оврагом. Но сейчас Олесю показалось, что кто-то бредет по жиже. Но что за безумец отважился там ходить?

Олесь встал, направился к оврагу. Шаги стихли. «Прислушивается, наверное. А может, это мне только показалось?..» Хотел уже вернуться назад, как опять зачавкало. Сомнения не было: сюда кто-то шел. А вскоре Олесь разглядел, как из темноты вынырнула согнутая фигура. Незнакомец выбрался на сухое, осторожно снял с плеч что-то тяжелое и стал вытираться песком. Олесю послышался хруст капустных листьев. Но поверить в свою догадку не мог…

IX

Неожиданность! В зону подали по старым трубам воду. Много, очень много воды! Она повсюду била ржавыми фонтанами, растекалась лужами. Пленные, забыв о баланде, о болях, накинулись на воду. Пили из пригоршней, из пилоток, припадали пересохшими губами прямо к лужам. Пили вволю, умывались, наполняли про запас все, что только можно было наполнить. Потом привезли баланду. И не из проса, как раньше, а из настоящего гороха.

В полдень в зону зашел сам комендант и приказал немедленно привести в порядок территорию. Странно, но пленные с охотой взялись за дело. Закапывали трупы, уносили к дощатому бараку больных. Всем этим командовали лагерные полицаи. Наверное, именно кто-то из них и проговорился, что скоро должно прибыть высокое начальство из Киева. Этот слух, как огонь по сухой соломе, мигом распространился между невольниками, а за ним — всевозможные догадки. Говорили, будто бы какая-то комиссия будет отбирать специалистов, чтобы выпустить их под расписку; что желающих будут набирать в украинскую полицию; что пленных ждут каторжные работы в Германии. Невеселые слухи, но они словно пробудили людей от болезненного сна, заставили задуматься, ближе держаться друг к другу.

Олесю досталось носить песок: несколько десятков «доходяг», стоя на коленях над оврагом, пригоршнями нагребали песок на разостланные пиджаки, куски дерюги, а более крепкие, здоровые носили и присыпали им вонючую землю вокруг барака. Именно возле барака и встретился Олесь с Петровичем.

— Куда вы запропастились? Я уже с ног сбился, разыскивая вас…

Холодными, совсем чужими глазами посмотрел тот и отвернулся, как от прокаженного.

— Погодите! — схватил Олесь его за рукав. — Можете меня презирать, можете ненавидеть, но выслушайте. Мне необходимо посоветоваться… Это важно. Очень!

— Ну, говори!

— В зоне орудуют провокаторы… Офицер, с которым я вчера сгоряча вступил в разговор, набирает пленных…

— А для чего ты мне все это рассказываешь? Что мне за дело до того офицера?

— Как это: что за дело? А я считал…

Как ждал он этого разговора, какие надежды возлагал на него! Думал: русобородый учитель со Старобельщины поможет найти выход. А получается… Получается, не тот он человек, которому можно душу открыть. Мелковат. Олесь повернулся, чтобы навсегда расстаться с тем, кого считал своим спасителем. Но теперь уже Петрович примирительно:

— Не ершись. Рассказывай…

Какое-то мгновение Олесь колебался. Наконец сказал:

— Офицера зовут Оскар Ольб. Он проводит фильтрацию пленных. Охотится за профессиональными революционерами, деятелями Коминтерна, руководителями партийных и советских органов, политкомиссарами и вообще партийцами. Он говорил… — и слово в слово пересказал Олесь свой разговор с Ольбом.

Но на Петровича все это почему-то не произвело впечатления. Он ковырял носком разбитого башмака землю и думал о чем-то своем.

— Ольб должен вызвать меня. Я искал вас, чтобы посоветоваться…

Каштановая бородка Петровича зашевелилась:

— А какие же тут могут быть советы? Если бы это мне, то я бы не отказался от предложения Ольба. Вот ради них… — он кивнул на пленных. — Ради них можно было бы пойти на это. Мы будем оставаться слепыми котятами до тех пор, пока не будем знать замыслов гитлеровцев…

Об этом Олесь и сам думал. О замыслах он, может, и сумеет узнать, но как донести их до недоверчивой, разношерстной, нашпигованной провокаторами толпы?

— Мы помогли бы тебе, — как бы угадывая сомнения юноши, сказал Петрович.

«Мы… Кто это — мы? — Таинственное переселение Петровича из оврага и намек Ольба на исчезновение из лагеря «лояльных элементов» вдруг соединились в воображении Олеся в единую цепь событий. — Только когда Петрович успел с ними связаться? Как это ему удалось? — Олесь был рад, что он наконец ухватился за кончик нитки, которая несомненно вела к людям, близким по духу к комиссару Бахромову. И в то же время тревожно. — Примут ли они меня в свою среду? В глазах пленных я ведь буду выглядеть предателем…»

— Понимаю, это дело тяжелое. В глазах многих ты и в самом деле будешь выглядеть мерзавцем. И когда я говорил, что не отказался бы от предложения Ольба, то говорил лишь о себе. Подумай, хорошенько подумай: хватит ли у тебя сил, чтобы снести незаслуженные и порой горькие обиды от тех, ради кого ты будешь рисковать жизнью?..

— Я приму предложение Ольба.

На его плечо легла рука Петровича:

— Ну, желаю удачи! Но будь бдительным и осторожным!

Разошлись. Но уже были спаяны единым замыслом. Однако не успел Олесь ступить и полсотни шагов, как дорогу ему преградил кряжистый пожилой мужчина с густой сеткой прожилок на дряблых щеках:

— Ты чего липнешь к нему? Чего липнешь? — и глазами показал на Петровича.

«Неужели этот трухляк — один из новых друзей Петровича? — непонимающе пожал плечами Олесь. — А почему он так долго вчера пробыл у Ольба?»

— Не таращи на меня глаза, все равно он мой. Я его первый заприметил. Первый, понимаешь?.. Еще вчера, когда ты только шнырял над оврагом…

«Ах, вот оно что! Выслуживаешься, значит, перед Ольбом. За сколько же продал свою душу, квачило? Первый заприметил… Мерзавец! Но Петровича я тебе не отдам! Подавишься!»

— Слушай, паря, иди-ка ты к чертям! Как это делается, знаешь? Или показать?

— Ну, ну, ты не очень! Я его первый… — но все же отступился.

— Не примазывайся к чужому. Лагерь велик, иди вынюхивай!

— Никуда я не пойду. Я расскажу…

— Расскажешь? Ах ты, паскуда! Так ты собираешься рассказать этой толпе, кто я? Понятно… Тебя, выходит, заслали большевики. Хорошо, я доложу об этом Ольбу. Можешь быть уверен, что петлю сам для тебя завяжу! — Всю свою ненависть вложил Олесь в эти слова.

И они подействовали на трухляка. Его воинственное настроение как ветром сдуло. Он помнил, как любезен был Ольб с этим очкариком, и поэтому всем своим видом старался показать, что не желает ссориться.

— Да вы что? Я же ничего… Это вы напрасно. Ей-богу, напрасно. Я совсем не то… уверяю, мы можем легко договориться. Будьте уверены, за него нас обоих выпустят. Это же такая птичка!.. Надо только вместе. Я ничего не имею против. Мне только бы побыстрей домой. У меня дома двое ребятишек…

«Так вот ты какой… — отметил Олесь. — Надо только не дать этому типу вызвать охрану. И поскорее предупредить Петровича…»

— Черт с тобой, согласен поделиться. Ради детей… Будем следить вместе. Жаль, если добыча из рук выпорхнет.

— Никуда ей не выпорхнуть. Я еще со вчерашнего вечера за ним слежу.

«Со вчерашнего?.. Значит, он видел, как я разговаривал с Петровичем. А может, даже и подслушивал?.. Неужели подслушивал? — со страхом посмотрел он на предателя. Тот прищурил водянистые глаза. На посеченных синей паутиной щеках змеилась льстивая ухмылка. — Если бы что-нибудь заподозрил, не стал бы торговаться. Просто хочет выслужиться перед Ольбом и выбраться на волю…»

Уже вдвоем пошли они к оврагу. Там Олесь опять увидел Петровича, беззаботно разговаривавшего с незнакомцами, которые насыпали ему песок. «Почему он так беззаботен? А если и те провокаторы? Надо немедленно предупредить. Только как? — Взглянул искоса на предателя, который, согнувшись, расстилал мешковину, и впился глазами в его тонкую, золотистую от мягкого пушка шею. — Боже, какая у него слабая шея…»

— Вот только бы не пришел Ольб. Только бы не пришел…

— Ты что-то сказал? — в водянистых глазах новоявленного квачилы — тревога.

— Я спросил, кто те двое. Не собираются ли они, случаем, отбить у нас его?

— Пустое. Это его сообщники. Их бы всех гамузом…

Если до той поры чувство жалости к двум будущим сиротам сдерживало Олеся, отталкивало в глухой закуток сознания недобрый замысел, то теперь он уже нисколько не колебался. «Может, так даже лучше для детей. По крайней мере будут думать, что отец погиб героем…»

Когда территория лагеря была приведена в порядок, пленные поспешили занять для ночлега места получше. Петрович со своими «приспешниками» пошел почему-то к ложбине. Олесь с квачилой туда же… Легли в окопчик ногами к Петровичу, чтобы можно было следить за ним, не поворачивая головы. Скоро на вышках ударили в рельсы, и зона медленно стихла, замерла. Только от «лазарета» долетали стоны и хрипенье.

— По-моему, лучше следить за ним по очереди… — Олесь старался говорить как можно спокойнее. — Давай сначала я покемарю, а ты покарауль. Потом сменимся.

На этом и договорились. Олесь закутался и замер. На целых три, а может, и четыре часа замер. Потом они сменились. Натянув на голову старенький пиджачок и спрятав руки за пазуху, квачило свернулся ужом и притих. Быстро притих. Олесю показалось, что тот только прикинулся спящим, а в действительности неотрывно следит за каждым его движением. Чтобы не возбудить подозрения, стал ждать. Давно угасла над Днепром вечерняя звезда, давно сизая изморозь посеребрила густые ряды колючей проволоки, задумчивые вершины сосен и спины невольников, а он все ждал. Теперь все зависело от того, у кого из них больше терпения.

Но вот предатель что-то забормотал во сне. Сомнений не было: он спал. Олесь шевельнулся — тот не отреагировал. Поднялся на локоть — тоже никакого внимания. И тогда с бешеной силой бросился Олесь на спящего. Пальцы сами впились в тонкую шею, сдавили с такой силой, что затрещали позвонки.

— Что такое? Кому там не снится? — спросил сердитый голос из тьмы.

— Да вот человеку нездоровится. На рвоту тянет, — чей-то спокойный, слишком спокойный голос в ответ.

— Ну, так в ложбину его.

Кто-то берет Олеся под руку и, как пьяного, ведет от трупа. Идти Олесю тяжело. Перед глазами плывет и кружится земля. И страшно тошнит.

— На, глотни воды… — чья-то рука протягивает флягу. Олесь узнает по голосу Петровича.

— Это провокатор… Он следил за вами. За всеми.

— Знаю, знаю. Мы еще с вечера его на мушку взяли. И тоже караулили.

В ложбину что-то шлепнулось, как будто кто-то упал с разбега. Это отрезвило Олеся. Вспомнилась ночная фигура, хруст капустных листьев. Это было как раз то место, где на рассвете вышел из зловонной жижи человек с узлом на плечах. Олесь схватил Петровича, горячо зашептал:

— Там — выход! Этой ложбиной в зону капусту носят… Я сам видел…

Жуткая тишина. Капуста, свекла действительно в зону не с неба падают. Но неужели за нечистотами — свобода?

— Если нам удастся пройти, немедленно отправляйтесь за нами, — сказал Петрович своим товарищам. — До рассвета все наши должны выбраться. Для группирования пленных останется Бурменко. Пароль для связей старый…

X

…Уже далеко позади остался Дарницкий лагерь и рев моторов на Бориспольском шоссе уже не проникал сквозь лесную чащу, а они все бежали и бежали. Натыкались на деревья, сдирали кожу, истекали потом, но не чувствовали ни боли, ни усталости. Единственно, что их томило, это жажда. А на всем пути не встретилось ни лужицы, ни ручейка. Только песок, сосны да непроглядная тьма.

Наконец бор кончился. Запахло болотом и травами. Перед беглецами простирались нескончаемые, кое-где изрезанные рвами и поросшие ивняком приднепровские луга. Значит, вода близко! Ох, только бы побыстрее добраться до воды!..

Прибавили шаг. Натыкались то на канаву, то на илистую копку, падали на колени, прощупывали дрожащими руками влажную землю: может, родник или хоть струйка какая-нибудь. Но воды все не было и не было. И шаг их стал замедляться, а перед глазами раскалывалась пропастями земля и гасли предутренние звезды. Издали донеслась пулеметная стрельба. Сомнений не было: в лагере тревога. А это означало, что через минуту-другую эсэсовцы выпустят по их следу дрессированных псов.

Схватившись за руки, Олесь и Петрович из последних сил стремились надежнее укрыться в темноте ночи. Бежали наобум, словно с закрытыми глазами, только бы уйти подальше от лагеря. Брели, не имея твердой веры, что когда-нибудь доберутся до Днепра.

И все же добрались. Правда, поняли это только тогда, когда сорвались с кручи и скатились по песчаному косогору прямо в реку. Вода! Наконец-то вода! Они лежали и с жадностью пили ледяную, живительную днепровскую воду. Пили вволю, пили, словно в последний раз, забыв обо всем на свете.

Вдруг в предутренней тишине — ата-та-та! И притом — в разных местах. Погоня! Как же теперь быть? Где искать спасения? Петрович вглядывается в сизоватую мглу над водным плесом, где скрывается правый берег. Эх, перебраться бы через Днепр! Но как это сделать, когда нет сил даже подняться на ноги? Да к тому же ночь, глубокая осень, холод. Нет, это невозможно! Что же делать?

— Раздеваемся! — вдруг скомандовал Петрович.

Олесь не шевельнулся. Лежал в воде, широко раскинув руки, и смотрел широко раскрытыми глазами в низкое, уже слегка побледневшее на востоке небо.

— Медлить нельзя! Они скоро будут здесь…

Снова затрещали выстрелы. Издали долетел ожесточенный лай десятка псов. А может, это только послышалось? Однако Олесь проворно снял с себя лохмотья и к Петровичу:

— Что дальше?

— Попробуем через Днепр перебраться. Только условие: держаться рядом и не спешить. Главное — беречь силы…

Пошатываясь, как пьяный, Петрович вошел в воду. Олесь остался на берегу.

— Чего же ты ждешь? За мной, быстро!

— Не могу! Я не умею плавать…

У Петровича судорога свела мышцы: вот так новость! Худшего и не придумать. Конечно, ни о какой лодке или хотя бы бревне нечего и думать: вокруг пустынно, а на лугах — уже эсэсовцы с собаками. Остается положиться только на собственные силы. И не медлить! Но Олесь… Как же Олесь?

— А на воде… ну, хотя бы держаться на воде умеешь?

— Не знаю.

Минута колебаний.

— Хитрость невелика, попробуем.

— Не надо, Петрович. Плыви, а я уж тут как-нибудь один…

— Прекрати болтовню! Знаешь же, что одного я тебя не оставлю. Даже если бы пришлось… Ну, двинулись: они близко. Слышишь? — И он потащил своего спутника в реку.

Вошли в реку по пояс, по грудь. Пора бы уже отталкиваться от дна и плыть, но Петрович все никак не мог отважиться: не так уж трудно предвидеть, что ждет их впереди. Не каждый Даже опытный пловец решится переплыть осенний Днепр. А чтобы при этом тащить на себе другого человека…

Тра-ах! Тра-ах-ах! — снова послышались выстрелы на лугу. И тотчас же вслед за ними отчаянные голоса несчастных, которых рвали собаки.

— Ну, крепись!.. Держись за мои плечи. За шею не хватай! И не мечись, не брошу…

Петрович рванулся всем телом вперед и сразу почувствовал, как река подложила под него свою мягкую ладонь. Олесь вел себя спокойно. Левой рукой он держался за плечо друга, а правой даже пробовал грести. Но это мало помогало, они оставались почти на одном месте. А надо было любой ценой выбраться на быстрину, пока эсэсовцы не успели добежать до берега.

Вдруг Петрович почувствовал, как его начало разворачивать влево. И сразу плыть стало легче. Значит, подхватило течение. Теперь только суметь как можно дольше продержаться на воде. Главное — стараться держать вправо, чтобы до утра их вынесло на правый берег. Все равно где, лишь бы вынесло.

На лугу осатанело гарцевала смерть, но двое на волнах уже не слышали ни выстрелов, ни собачьего лая, ни предсмертных стонов. Все их помыслы были сосредоточены на одном: как можно дольше удержаться на воде. Правда, стремительное течение помогало, но все же силы таяли, как воск на пламени. Особенно у Олеся, который уже не раз хлебнул днепровской воды. Петрович то и дело хватал парня за волосы, чтобы дать ему возможность немного отдышаться. Но скоро и у самого тело стало наливаться тяжелой усталостью. Каждое движение рукой или ногой стоило больших усилий. А ведь впереди могли встретиться водовороты. Единственная возможность сберечь силы — это лечь на спину. Но как это сделать, когда Олесь судорожно вцепился в плечо? Попросить, чтобы отпустил, — течение сразу же разъединит их. Нырнуть под Олеся?..

— Пусти плечо! Хочу на спину…

Тот доверчиво разомкнул пальцы, и волна тотчас накрыла его с головой. Считанные секунды поворачивался Петрович, но Олесь успел и за это время здорово наглотаться. Очутившись на груди Петровича, зашелся кашлем.

На берегу, видимо, услыхали этот кашель: вогнали в студеное тело Днепра несколько автоматных очередей. Но пловцы даже не услышали этих выстрелов…


Час, а может, больше несло их течением, но им этот час показался вечностью. Когда же наконец прибьет их к правому берегу? Да и прибьет ли?

Петрович напрягся изо всех сил, чтобы посмотреть, далеко ли берег, и в тот же миг почувствовал, как словно что-то дернуло его за правую ногу и сразу ее будто заморозило. Что это значило, он хорошо знал. Еще с двадцатого года, когда красные эскадроны гнали белополяков с Украины. Тогда он, будучи командиром сотни красных казаков, форсировал на рассвете у Ржищева весенний Днепр. В каких-то полутораста метрах от берега его вот так же дернуло за правую ногу — и она сразу же одеревенела. Ни согнуть, ни шевельнуть! Попробовал грести руками, но силы его оставили. Хорошо, что вовремя заметили его беду казаки и бросились на помощь. А от кого ждать помощи сейчас?..

Петрович почувствовал, как с его груди сполз Олесь. Но поддержать хлопца уже не мог. Он и сам стал медленно опускаться на дно — сдавило горло, волны заливали лицо. Но это его уже не тревожило. Как во сне, видел он рабочую окраину, где прошумело его детство. Даже не окраину, а загородные овраги, куда покойный отец вывозил ежедневно шлак из заводской котельни. Странно, но в последнее мгновение ему вспомнились именно захламленные, засыпанные шлаком, заросшие бурьяном пустыри…

— Берег! Мы на берегу!

Но Петрович долго не мог понять: кто это кричит? Опомнился лишь тогда, когда чьи-то руки подхватили его и он коснулся ногами песка. Неужели берег? Затуманенными глазами повел он вокруг себя и потерял сознание. Последнее, что запало в память, — это песчаная коса, розовые паруса на горизонте и слезы на глазах Олеся…

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ