I
— Иванку, родной, проснись! Выгляни на улицу… — тормошила Олина, вбежав в комнату. — Наконец-то произошло!
— Что произошло? — Ивана так и подбросило в постели.
Он уже давно не спал, но никак не решался встать. В комнате был такой холод, что даже дневной свет не процеживался сквозь замурованные снегом оконные стекла. Иван не любил залеживаться, издавна приучил себя вскакивать сразу же, как только просыпался. Но в это утро лежал, боясь даже руку высунуть из-под наваленного на спину тряпья. Когда Олина, вся дрожа, начала одеваться, прикинулся спящим, чтобы не вздумала будить. Она молча натянула на себя холодную одежду, обулась в старенькие валенки, сушившиеся с вечера на плите, взяла ведро и вышла во двор. А он так и не раскрыл глаз, как будто ждал, что какая-то посторонняя сила поможет ему подняться с кровати. И такая сила нашлась.
— Так что же произошло?
Олина схватила его шею дрожащими руками. Он еще больше встревожился.
— Что на тебя нашло? Скажи же наконец!
— Иванку, дорогой, если бы ты знал… Сейчас и старые и малые на улицах. Люди молятся, плачут…
— Молятся?
— От радости, Иванку. Немцы бегут! — И зашлась неудержимым смехом.
Он встряхнул ее за плечи:
— Что ты плетешь? Как бегут?
Она посмотрела ему в глаза, вынула из рукава измятый листок и тихим голосом:
— Послушай… «Дорогие наши земляки-киевляне! Многострадальные отцы, матери, сестры и братья наши! Запомните эти декабрьские дни, навечно запомните эти морозные ночи — именно сейчас рождается долгожданная страница борьбы советских народов с фашистскими вандалами. Время наших неудач кончилось — начинается освобождение священных земель наших от коричневых полчищ. На прошлой неделе на мглистых подмосковных полях, откуда в старину выходили полки Дмитрия Донского на Куликовскую битву, где ополчение Минина и Пожарского нанесло смертельный удар польским интервентам, где дымом развеялась слава Наполеона, — советскими войсками разбиты лучшие, отборнейшие дивизии Гитлера! Красная Армия перешла в могучее контрнаступление на всех фронтах! Хваленые фашистские вояки бегут, оставляя горы трупов. Время окончательной победы не за горами…»
Загудели, забили над головой Ивана колокола, поплыли перед глазами яркие круги. «Время окончательной победы не за горами…» Нет, не так легко было поверить, что скоро настанут времена, когда можно будет ходить по улицам, не ожидая ненавистного «хальт», радоваться безоблачному небу и чистому солнцу. Иван выхватил из рук Олины листовку и впился глазами в ровные строчки. В груди медленно холодеет: время окончательной победы не за горами!..
— Где ты взяла?
— На улице. У колодца. — Закинув руки за голову, она подошла к кровати, упала лицом в подушки.
Он смотрел на ее вздрагивающие плечи и сам невольно заулыбался. «Время окончательной победы не за горами!..» Ему хотелось упасть рядом с Олиной и, раскинув руки, смеяться, смеяться — за все дни вынужденного молчания. Однако он не упал. И не захохотал.
— Ну, довольно. Слышишь? Не теряй головы.
Иван знал Олину как непосредственного, впечатлительного и умного человека. Знал, что ее привлекают люди большого ума, кристальной честности, исключительного мужества, и всячески старался именно таким выглядеть в ее глазах. И небезуспешно. Олина уже давно потеряла способность трезво смотреть на его поступки, — наверное, именно за это он и ценил ее. Но радовалась ли она так когда-нибудь раньше?.. Иван тяжело опустился на стул, поник головой. Очнулся только тогда, когда она села рядом на пол.
— Почему грустишь, Иванку? В такой день?
«И верно, чего грустить? Скоро воля! Если уже фашисты начали драпмарш, то кончат они его не иначе как в Берлине. А победа все смоет…»
— Я радуюсь, Олина, радуюсь…
— Не смеши! Не искренен ты со мной, я сердцем это чувствую… Не первый день…
— Чудачка ты, право. Не таюсь я перед тобой. Просто прочитал листовку и задумался. Ты ведь знаешь, как все для нас складывается… — И давай рассказывать о всяких трудностях, которые возникают и при налаживании связей с уже существующими молодежными подпольными ячейками, и при организации новых «троек» и «пятерок».
Все это было правдой. Судьба не поскупилась на трудности для их малочисленной группы. Но он акцентировал их, чтобы скрыть от Олины свое мрачное настроение, мучившее его еще с того момента, когда Иван увидел на бульваре Шевченко длинную колонну заложников, гонимых эсэсовцами к Бабьему яру. Не раз и не два видел он на киевских улицах такие процессии смертников, но жуткий поток обреченных на бульваре буквально разорвал ему сердце. Где бы ни был, что бы ни делал, а перед глазами всякий раз вставали девочки-близнецы, провожавшие своего папу-заложника к могиле, уцепившись за полы его пиджака. Иван знал того человека: это был бухгалтер Пелюшенко, с которым он познакомился под Витой-Почтовой на сооружении оборонительных рубежей. Знал он и то, что было причиной гибели Пелюшенко. Это была расплата за Думскую, которую Иван разрушил вместе с Миколой, чтобы зловещая карта со стрелами-клювами не наводила ужаса на киевлян…
Иван старался говорить о трудностях убедительно, эмоционально, но было видно: его словам не развеять сомнений девушки.
— Вот и рассказывай тебе о наших трудностях. Ты все равно не веришь, — закончил наконец.
— Не чувствую искренности.
Сказано это было таким тоном, что Ивану даже понравилось, что Олина ему не поверила. Ему давно хотелось поделиться своими переживаниями. Но с кем? Плакаться перед Олиной стыдно, Микола вряд ли понял бы его муки совести, а с Платоном у него в последнее время отношения ухудшились. Кому же довериться?
— Не чувствуешь искренности?.. Почему-то все жаждут искренности… Что же, ты ее получишь. Только предупреждаю: не обожгись! Не стану скрывать, бывают такие минуты, когда… когда я глубоко презираю себя. Ненавижу. Не делай больших глаз, сейчас я говорю святую правду. Хотя это, возможно, и трудно понять. Для вас всех я — эталон мужества и выдержки. Но если бы кто-нибудь знал, что иногда творится здесь… — Он стукнул себя кулаком в грудь. — Короче, трудно мне сейчас. Я чувствую, как что-то умирает в моем сердце… Слушай, ты знаешь, что значит ошибаться в себе?
Олина отрицательно покачала головой.
— Счастливая! Если б я мог забыть, вытравить из памяти…
— Что же ты такое натворил?
— Что натворил?.. — Но прежде чем ответить, он пытливо посмотрел на притихшую, пораженную девушку и вдруг испугался своей откровенности. Как вода в песок, ушло желание поделиться мыслями. — Да ничего особенного я не натворил. Просто не всегда был умным.
— Ха-ха-ха… Нашел из-за чего страдать. Все мы были неразумными. Но ведь на то впереди и жизнь, чтобы исправлять ошибки… Знаешь, я даже довольна, что ты так… Порой мне казалось, что ты жестокий, бездушный. А ты… По-моему, только настоящие люди способны так переживать…
— Да разве я за себя переживаю? О собственных муках и заикаться бы не стал. Тут речь идет об общем деле… Вот мы провели в оккупации три месяца, а что успели сделать? Что будем говорить, когда вернутся наши?
— Неужели нам придется краснеть? — прошептала она. — Мы же не сидели сложа руки. Столько больших и малых операций…
— Четырнадцать операций! Но чем мы докажем, что их провела наша группа?
— Что ты несешь, Иван? Неужели кто-нибудь усомнится в этом?
— Конечно! Вот увидишь. Те, что сидят сейчас по разным закуткам да пописывают листовочки, непременно бросятся после победы к чужому пирогу славы. Это сейчас они такие тихие и незаметные, а тогда все попрут в герои…
— О, меня это меньше всего волнует. Главное, чтобы поскорее пришли наши.
— А как мы помогаем, чтобы они скорее возвратились? Пописываем листовочки? Распространяем сладенькие слухи? Постреливаем из-за угла?..
— Ну, а что бы ты хотел? Всемирную революцию поднимать? Так ты же сам согласился на последнем заседании…
— Вынужден был согласиться. Ибо один в поле не воин. Но я знаю: все это мелкое, временное… В леса надо идти. Если уж бить гитлеровцев, то бить по-настоящему. А то, что предлагает Платон…
Олина задумалась. Видно, нелегко было ей в свои двадцать один год определить, кто прав — Иван или Платон.
— Так, может, оповестить всех?.. Созвать заседание. Обстановка изменилась, и надо бы подумать…
Иван категорически возразил:
— Нет, нет, обойдемся без заседаний.
Он считал, что лучше оттянуть час встречи с товарищами. Потому что он нисколько не сомневался, что эта встреча, как и многие предыдущие, выльется в спор с Платоном. С тех пор как Платон самовольно связался с таинственными посланцами подпольного горкома партии, в группе не прекращался незримый поединок. При каждом удобном случае Платон настаивал, чтобы они со всеми своими «тройками» и «пятерками» немедленно влились в общегородскую подпольную организацию и проводили всю работу по указаниям из центра. К этому предложению довольно благосклонно отнеслась Олина, но Иван был против. Во-первых, он остерегался провокации, а во-вторых, сомневался в правомочности центра, который три самых тяжелых месяца не давал о себе знать. Конечно, отказаться вообще признавать горком он не решался, но всячески оттягивал решение этого вопроса. Предложил, например, сначала объединить и возглавить городское комсомольское подполье, а потом уже думать о слиянии. Хлопцы согласились, но постановили «активизировать агитационно-массовую работу среди населения». Но их опередили. Чуть ли не каждую ночь то в одном, то в другом конце города начали появляться листовки с вестями о событиях на фронтах, с комментариями к очередным распоряжениям оккупационных властей, призывом к саботажу. В душе Иван пылко благодарил неведомых агитаторов, которые избавили его от этих забот. Благодарил, пока не узнал о разгроме гитлеровцев под Москвой. И только в это утро понял, насколько был прав Платон. Ведь отныне властителями души киевлян должны были стать те, кого Иван пренебрежительно называл бумажными героями. «Теперь стоит им бросить клич, и масса пойдет, не задумываясь, за ними. А я останусь в стороне…»
Он бросился к двери.
— Куда ты голодный? Погоди, я хоть липовый отвар подогрею.
— На работе что-нибудь перекушу.
— Разве и сегодня работаешь? В воскресенье?
— Да, и в воскресенье.
Но это была неправда. Уже более недели не наведывался он в свою «корчму». С тех пор как в ней появился однажды крутолобый усатый человек в перепачканной брезентовой куртке и стоптанных бурках, ноги Ивана в ней не было. Усатого он узнал сразу. То был Кузьма Петрович, бывший до войны секретарем горкома партии. Иван встречался с ним когда-то по работе и догадывался, что привело сюда бывшего секретаря горкома: Платон не раз уже предлагал устроить встречу с этим человеком. Однако Иван постарался тогда не узнать своего бывшего начальника. Вот если бы такая встреча произошла в октябре… «Поздновато вы заметили меня, товарищ секретарь. А где вы были, когда я задыхался, не видя выхода, выискивая способы борьбы? — думал Иван. — А как нужна мне была тогда ваша помощь! Вы же, наверное, думали: пусть Иван повоюет, пусть не раз рискнет жизнью, а под конец мы набьемся ему в руководители. Нет, уважаемый товарищ секретарь, теперь я обойдусь без руководства!» В тот же вечер он оставил столовую и больше в ней не появлялся.
День за днем шнырял по городу, разыскивая старых знакомых, и всем, кто внушал ему доверие, поручал формировать подпольные «тройки». Медленно, но неуклонно вырастало ядро будущего повстанческого отряда, с которым Иван собирался начать победный рейд по Украине.
Основные надежды будущий командующий, как и прежде, возлагал на студентов. Хотя уже было известно, что немцы не собираются открывать университет, однако в медицинском и гидромелиоративном институтах полным ходом шли приемные экзамены, и Иван усиленно налаживал там связи. Через своего земляка Володю Синицу он узнал, что в гидромелиоративный поступали преимущественно хорошие, надежные ребята, поступали для того, чтобы получить освобождение от регистрации на бирже. В медицинском тоже, по слухам, было много надежных. Вот только сорганизовать бы их, повести. Иван ни на мгновение не сомневался, что это ему удастся. Однако события разворачивались значительно быстрее, чем можно было предвидеть. Будущая повстанческая армия жила пока лишь в мечтах, а фашисты уже реально начали отступление под Москвой. Иван понимал: нужно спешить! Вот почему он почти бегом бросился из дома Олины.
Киевских улиц не узнать. В будние дни на них еще встречались кое-какие отдельные сгорбленные фигуры, направляющиеся к заводским проходным или к бирже труда; зато по воскресеньям Киев будто вымирал. Лишь патрули время от времени маячили на узких тропинках, да местами медленно умирали под заборами, в снеговых сугробах, обмороженные нищие. А в это утро куда ни погляди — всюду люди. Значит, город знает о листовках и торжествует большую победу под Москвой.
Иван пошел на Шулявку. Шел с неодолимым желанием действовать и действовать. Миколу он увидел еще издали — тот расчищал снег у своего дома.
— Ты слышал? — спросил Иван вместо приветствия.
— Кто не слышал? Весь город бурлит… Мои вон в хате плачут от радости…
— Хлюпать носом не время! Время действовать!
— Получены указания из центра? — прошептал Микола.
— Какие там указания! Центр размышляет… Но сейчас каждому из нас должна давать указания совесть.
— Скажи, как это понимать? У меня что-то голова идет кругом…
— Пророк из меня никудышный, но я уверен, что самые черные дни уже позади. Гитлер пережил свой зенит. Теперь немчура ринется на запад. Как в прошлом наполеоновские орды!.. Дело идет к тому, что к весне, пожалуй, и своих встречать будем.
— А как же мы? Что нам сейчас делать?
Иван с ответом не спешил. Он вынул из кармана кисет, свернул цигарку. Наконец одеревеневшим голосом:
— Выступать в леса! Выступать и поднимать народ на вооруженную борьбу…
— Но нас же горстка…
— Знаю. Поэтому и считаю, что сначала туда должна отправиться небольшая группа. Человек восемь — десять. Она подготовит базу для более многочисленного отряда, а тем временем мы подберем здесь людей. И небольшими группками будем переправлять на базу. А когда отряд разрастется, окрепнет, начнем боевые действия. Тогда уже люди сами валом к нам повалят…
Микола водил руками по пиджаку, явно не зная, куда их девать.
— Это дело! Но… кто начнет? Кто первым пойдет в лес?
— Начнешь ты. Да, да, я не шучу: заложить базу я поручаю тебе. Бери своих хлопцев и завтра же отправляйся на хутор Заозерный. Связь будем держать через Олину. Никаких боевых действий не начинать! Для нас сейчас главное — база. А мы тут не задержимся. Согласен?
— О чем спрашиваешь! Только как товарищи? Надо бы посоветоваться…
— Сейчас некогда митинговать. Как руководитель группы я… За все ответственность несу я.
— Как знаешь. Я завтра же выхожу со своими ребятами на хутор Заозерный.
II
Мрачный, неуютный, продолговатый кабинет. Вытертый подошвами пол, давно не беленный, весь в темной паутине трещин потолок, прокуренные, выцветшие стены. В одном углу торчит переставная деревянная вешалка, в другом — громадный сейф в пятнах ржавчины. А напротив единственного окна с забитыми фанерой верхними проемами — широкий двухтумбовый стол, покрытый поверх вылинявшего сукна толстым стеклом, издали казавшимся промерзшим озером. Вот и вся обстановка, если не считать двух стульев для посетителей. Но на них никто не садился. Могилоподобный кабинет знает только своего хозяина — Олеся Химчука.
Каждое утро в десять утра приходит сюда Олесь. Никто не видит, с каким отвращением снимает он пальто, открывает пузатый сейф, выкладывает на зеленоватый лед озера папки и, погрев под мышками пальцы, начинает редакционную службу. Прежде всего — перевести телеграммы «Дойче нахрихтен бюро»[22] и сводку немецкого верховного командования. В десять все это, перепечатанное и вычитанное, должно лежать на столе Шнипенко. Потом — изучение свежей почты (в обязанности Олеся было вменено ежедневно делать основательный обзор немецкой печати и рекомендовать отдельные материалы для перепечатки в «Новом украинском слове»). Службой Олесь все же не был перегружен. И не только потому, что Шнипенко всячески протежировал ему, — просто не хватало работы. Газета преимущественно питалась перепечатками из берлинских изданий, немало места отводила сводкам командования и разным объявлениям местных властей, а те материалы, которые должны были освещать киевскую жизнь, писал в основном сам Шнипенко.
Олесь мало понимал в газетном деле, однако даже его поражала плодовитость бывшего профессора. В каждом номере две, а то и три большие статьи на самые разнообразные темы. Шнипенко охотно писал о развитии религии, расширении и потенциальных возможностях сахарной промышленности на Украине, лил патоку сотнику Тименко, который воевал «доблестно на Восточном фронте вместе со своим добровольческим батальоном», и всячески поносил все советское. Даже секретарша Зина Морозная и та посмеивалась над запоздалой творческой активностью своего патрона. Никто, кроме Зины Морозной, Олеся и еще двух-трех работников редакции, не имел права заходить к Шнипенко без всяких причин. Однако Олесь не пользовался этим правом. Он оставлял свой закуток только тогда, когда в дверях появлялась пышнотелая Зина с похотливой усмешечкой на губах:
— Пан Олесь, метр просит…
Случалось это не так уж редко. В редакции знали, что Шнипенко заигрывает с отпрыском всесильного Рехера-Квачинского. Только Олесю читал он свои статьи перед тем, как отправлял их в типографию, только с ним делился «творческими» замыслами и доверял переводить секретные инструкции и распоряжения, которые поступали сюда из разных оккупационных учреждений. Ко всем поручениям редактора Олесь относился внимательно и тщательно их выполнял. Особенно когда это касалось перевода секретных документов.
Как правило, Шнипенко вызывал Олеся под вечер, когда возвращался со странствий по апартаментам генерал-комиссариата. У него вошло в привычку отводить душу не иначе как за надежными, обитыми войлоком дверями своего кабинета. Лишь однажды эта привычка была нарушена. За несколько дней до Нового года он сам, собственной персоной, нагрянул в комнату Олеся.
— Ну, обжились?
— Как видите.
Прошелся туда-сюда, осматривая голые, давно не беленные стены, и принялся зябко потирать руки:
— Ох, какой же холод! Замерзнуть можно. Надо будет сказать Зине, чтобы хоть она вас… — но шутки не получилось.
Наступила неприятная пауза.
— Олесь, вы не могли бы оказать мне небольшую услугу?
— Если это в моих силах…
— Что за вопрос! Разве стал бы я просить вас о невозможном? Понимаете, мне что-то нездоровится сегодня. Наверное, простудился… — И для большей убедительности приложил ко лбу пухлую ладонь. Олесь был уверен, что шеф здоров как бык, но не подал вида.
— Морозы, простудиться нетрудно…
— Да, да. Так вот, я и хотел просить вас… Отнесите, пожалуйста, вместо меня пану Губеру на просмотр завтрашний номер газеты.
Вот так диво! Никогда и никому еще не доверял профессор подобных дел: каждый день отправлялся к негласным цензорам с таким торжественным видом, точно шел короноваться. Для него было наслаждением и физической потребностью лишний раз показаться на глаза хозяевам. И вдруг такой поворот. Что могло произойти? Почему он не хочет сам туда пойти? Особого желания встретиться с Губером Олесь тоже не испытывал, но попробуй отказаться. А между тем Шнипенко не унимался:
— Это займет у вас не более получаса. Не более! Учтите, у вас прекрасный случай познакомиться с таким редкостным человеком, как пан Губер. Это большая честь! Скажу по секрету, пан Губер благосклонно относится к вам.
«Благосклонно относится? Ну, это вы уже завираетесь, господин Шнипенко! За какие заслуги Губер может относиться ко мне благосклонно? Да и может ли он помнить всю нашу братию? Всего один раз он заезжал в редакцию».
— Пану Губеру представитесь моим заместителем. Я уверен, что вы быстро найдете с ним общий язык. Он любит умных собеседников, по собственному опыту знаю, — продолжал напутствовать редактор.
— Для этого ведь пропуск нужен.
— Пропуск уже готов. Давно готов. — И пухлая профессорская рука проворно выхватила из нагрудного кармана кусок картона, сложенный книжечкой. — Вон он, ваш пропуск. Постоянный, так сказать.
Олесю ничего не оставалось, как согласиться. Молча оделся, зажал под рукой сверток только что сверстанных газет, направился к выходу. Шнипенко бросил ему вдогонку:
— Только хочу вас предостеречь: не доведи господи задержаться в дороге. Пан Губер не любит непунктуальных людей. Постарайтесь быть у него ровно в двенадцать.
Губер в Киеве был незаметной фигурой. Он не занимал высокой должности и не кичился генеральским мундиром. Однако его тяжелую руку уже ощутило немало националистически настроенных интеллигентов. Говорили, что у Губера собачий нюх на крамолу и звериная ненависть ко всему славянскому. Раньше он якобы служил каким-то фюрером в войсках СС и так утихомиривал поляков под Краковом, что те в знак благодарности подсыпали ему в пищу стрихнин. Правда, врачам удалось спасти от смерти палача краковских предместий, но вернуть его снова в солдатский строй им оказалось не под силу. Почти с госпитальной койки Губера подобрало министерство оккупированных восточных областей и направило в Киев. Официально он считался политическим советником при генерал-комиссариате, но заработную плату получал в гестаповской кассе. Бояться встречи с Губером у Олеся не было причин. С собственными статьями на страницах «Нового украинского слова» он ни разу не выступал. Завистливая редакционная братия с нескрываемым злорадством объясняла это творческой немощью, бездарностью Химчука, даже не подозревая, что подобное объяснение его как раз очень устраивало. Но чтобы не вызывать сомнений, он регулярно подсовывал Шнипенко, кроме сводок командования, различные биографические очерки-справки к юбилейным датам немецких ученых. Так что с этой стороны к нему было трудно придраться. А что касается копий, которые он украдкой снимал для Петровича со всех секретных документов, полученных редакцией, то о них никто не мог догадываться. Иначе не Губер, а гестапо заинтересовалось бы им. Но что все-таки случилось сегодня со Шнипенко?
Нет, сразу не разгадать этого. Вот если бы рядом был Петрович! Но он знал, что с Петровичем не скоро удастся свидеться. Ему вспомнилась морозная звездная ночь. Ночь их прощания. Тогда они до рассвета просидели у остывающей печи. Полная луна высекала на замерзших стеклах холодные искры, ткала на полу причудливые узоры из теней, а они все говорили и говорили. Только когда луна скрылась за Батыевой горой, оставил Мокрый яр Петрович. В память Олеся врезались его последние слова: «Можно перенести незаслуженное оскорбление, можно, наконец, привыкнуть к опасности, но видеть, как от тебя отворачиваются те, ради кого ты рискуешь жизнью… Тяжелее всего — жить среди людей и без людей. Хочу верить, что у тебя хватит сил и мужества перенести все это. Будь осторожен. Сердцами мы будем с тобой, но прийти на помощь не всегда сможем. Будь осторожен и мудр…»
В кабинет Губера Олесь вошел, помня совет Петровича: «Разведчик не имеет права пренебрегать знакомством даже с отвратительнейшими палачами. Ибо каждый такой палач может стать источником неоценимой информации. Чтобы наносить ощутимые удары, мы должны знать самые уязвимые места фашистов. И именно тебе мы доверяем нацеливать наше оружие». На лице Олеся ни тени растерянности или волнения. Ни единая черточка не дрогнула даже тогда, когда раздраженный сиплый голос остановил его на пороге:
— Кто такой? Что надо?
— Из редакции «Нового украинского слова». По поручению господина Шнипенко.
Губер согнулся за письменным столом, закутавшись в пальто, и не удостоил вошедшего даже взглядом. Потом взглянул на часы, видимо, остался доволен и уже мягче спросил:
— А почему не явился сам Шнипенко?
— Он болен.
— Не морочьте голову! Я не так глуп, чтобы не понимать, что это за болезнь. Симуляция! Все вы симулянты, черт бы вас побрал!
Про себя Олесь отметил, что хозяин Шнипенко — холерик. И к тому же чем-то страшно сейчас обеспокоен. Иначе зачем бы он стал так горячиться и потрясать кулаками, когда у него достаточно способов поднять Шнипенко даже с постели.
— Что стоишь у порога? Приглашения ждешь?
— Да, я жду приглашения сесть.
Губер запнулся на полуслове. Он явно не ожидал такой дерзости. Подчиненные всегда дрожали перед ним, а тут на тебе: какой-то унтерменш спокойно ждет приглашения сесть. Да кто он такой?
— Фамилия?
— Химчук.
— Химчук?! — и в тот же миг на одутловатом лице засветилось нечто похожее на улыбку. — Прошу вас, садитесь…
Только сев у стола, Олесь увидел, насколько действительно несимпатичен был этот Губер. Землисто-серое, как у безнадежно больного, лицо, асимметричная, лысая, вся в коричневых крапинках голова, воспаленные, без ресниц веки. И в довершение еще и косой глаз. Губер довольно умело пользовался этим физическим недостатком, то и дело отворачивал голову, продолжая на самом деле зорко следить за собеседником. «Циклоп!» — окрестил его про себя Олесь.
— По какому делу вы пришли? — спросил Циклоп скорее вкрадчиво, льстиво, чем приветливо.
— Принес на просмотр завтрашний номер газеты.
— К черту вашу газету! — Его желтые пальцы опять сжались в кулаки. Он швырнул со стола принесенный Олесем сверток.
Олесь встал.
— Я могу идти?
— Идти? Зачем идти? Я хочу, чтобы и вы полюбовались вот этой пакостью. — На край стола шлепнулся потрепанный номер «Нового украинского слова».
Олесь удивленно пожал плечами: газета как газета, ничего особенного. Только «шапка» на первой странице сразу бросилась в глаза. Он не помнил, чтобы Шнипенко пользовался таким крупным шрифтом. Но что это? «Новое наступление Красной Армии!» Он так и прикипел взглядом к подзаголовку: «Разгром фашистов в Крыму». Запрыгали, завертелись, замерцали пестрые радуги: «Ударные десантные части освободили Керчь и Феодосию…»
«Так вот почему заболел Шнипенко! Вот почему неистовствует от ярости Губер! Крысы чуют погибель корабля…» Не первый уже раз сообщали неведомые мстители о радостных переменах на советско-немецких фронтах. Олесю никогда не забыть того солнечного воскресенья, когда измученный голодом, раздавленный страхом, обледеневший Киев вдруг взорвался неудержимой радостью, узнав про разгром под Москвой почти сорока отборных гитлеровских дивизий. Не успели эсэсовцы штыками и нагайками омрачить народную радость, как листовки снова сообщили — на этот раз об освобождении Калуги, Калинина и ряда других городов. Потом стало известно о полном разгроме тихвинской группировки противника… И вот — наступление в Крыму. «Какой чудесный новогодний подарок! Но кто же додумался наклеить эти листовки на лживое «Новое украинское слово»? Не Петрович ли?..»
— Что скажете?
О, многое мог бы сказать Олесь! Но нечеловеческим усилием воли он подавил в себе волнение: Губер ведь ждет от него взрыва негодования. И Олесь гневно, чтобы не возбудить подозрения, воскликнул:
— Руки за это надо поотрывать!
— Руки?.. Ошибаетесь. Головы!
— Вы правы, можно и головы.
— Запомните, мы этого так не оставим! Мы спросим, как могло случиться, что официальная газета превратилась в рупор большевистских идей.
— Надеюсь, вы не подозреваете в этом безобразии моих коллег? Ведь сообщение большевиков напечатано не в газете. На газету наклеена листовка.
— Следствие покажет.
— Листовки наклеены ведь после выхода газет.
— Какая разница, когда они наклеены! Главное, газета разнесла их по городу.
— Не думаю, чтобы весь тираж мог быть испорчен. Разве какой-нибудь десяток-другой экземпляров. Но могут ли они сделать погоду? — Он ни капельки не верил в то, что говорил. В дни, когда все поголовно ждали вестей с фронта, даже одна такая листовка могла вызвать в городе бурю. Киевляне непременно размножили бы листовку и пустили гулять по учреждениям и рынкам. Все это было так, но сейчас ему хотелось немного поиздеваться над Циклопом.
— Не сделают погоды?! Да вы совсем недооцениваете большевистскую пропаганду. Хотите знать правду? Эти листовки во сто крат опаснее для нас, чем диверсии. Вам-то я могу сказать: большевистская пропаганда пагубно влияет и на наших солдат. Особенно венгров. Это уже замечено. Впрочем, в этом нет ничего удивительного. Они привыкли слышать только о победах, а тут…
Олесь удрученно кивал головой, а у самого так и рвалось с языка: «Что ж, пусть привыкают и к таким вестям!»
Какое-то время Губер сидел опустив голову, Потом стал просматривать полосы следующего номера газеты. Читал он по-украински довольно прилично. Олесю только изредка приходилось переводить какое-нибудь отдельное слово. Поскольку, как и говорил Шнипенко, в номере не было ни одного местного материала, просмотр не занял много времени. С первой страницы Губер велел снять только сообщения ДНБ в ходе переговоров между СССР, США и Великобританией.
— В ситуации, сложившейся в Киеве, это сообщение совсем некстати. Для чего напоминать массам об этих переговорах? Будьте уверены, советские агитаторы читают подобные заметки по-своему и используют в собственных целях.
К внутренним страницам, где речь шла о праздновании Нового года в Германии, у него не оказалось никаких претензий. Но четвертая страница вызвала ярость, он даже позеленел:
— Да ведь это саботаж! Кто распорядился снять объявление о сборе теплой одежды для военнопленных?
— Это объявление мы публиковали не менее чем в десяти номерах.
— В десяти номерах? Даже если бы в ста вы его публиковали, то и тогда не имели бы права снимать. Можете сокращать что угодно, но эти объявления — ни под каким видом… Вы, видимо, не представляете, насколько это важно.
Но Олесь начинал уже кое-что представлять. После выступления Гитлера по радио о зимней помощи армии сразу же был объявлен сбор пожертвований, который Красный Крест проводил якобы для пленных. Ни для кого не было секретом, с каким трудом приходилось оккупантам выдирать у населения эту «помощь». А на призыв Красного Креста киевляне откликнулись. Немецкие власти не только не мешали, а, наоборот, всячески содействовали этой компании. В распоряжение Красного Креста были предоставлены радио, страницы газет. В короткие сроки при каждой из девяти районных управ были открыты пункты приема пожертвований. Даже жилищным комиссиям вменяли в обязанность собирать теплую одежду, валенки, варежки, шапки, санитарные и постельные принадлежности, белье, деньги. Однако Олесь ни разу не видел, чтобы кто-нибудь из пленных, которых то и дело гнали через Киев, был одет или обут в теплое. Куда же девались подарки? Слушая сейчас Губера, он сразу все понял. Правда, пока это были лишь догадки, а ему надо было знать точно, куда идут пожертвования.
— А не лучше ли будет вместо объявления поместить фоторепортаж? — начал он издалека. — К примеру, кто-то из наших выедет в Дарницкий лагерь и сфотографирует пленных в теплой одежде. Это оказало бы гораздо большее впечатление на читателя, чем объявление.
Губер испуганно замахал костлявыми руками:
— Поехать в Дарницкий лагерь? Вы с ума сошли! Ни в коем случае! Из Киева пожертвования идут в другие лагеря. Про Дарницу вообще забудьте. И про фотомонтаж. Делайте, как я сказал.
Сомнений не оставалось: пожертвования к пленным не попадают. Об этом надо было немедленно сообщить Петровичу, Ведь он не раз говорил: «Чтоб наносить ощутимые удары, надо знать наиболее уязвимые места фашистов. Именно тебе мы доверяем нацеливать наше оружие». Олесь гордился доверием подпольного центра и всячески старался его оправдать. Не проходило дня, чтобы он не отправлял Петровичу секретной «почтой» разные сообщения. Среди них были и копии распоряжений, поступавших на имя Шнипенко, и случайно добытые незаполненные бланки документов, и подробное описание структуры генерал-комиссариата, и поименный список с домашними адресами фюреров из полицейведомства…
Просмотр газеты кончился, а Олесь все еще сидел перед Губером. В его голове созревало очередное послание Петровичу. Вернее, не Петровичу, а при его посредстве ко всем киевлянам. Он уже видел в воображении напечатанные крупным шрифтом строки:
«Дорогие земляки! Многострадальные братья и сестры!
Полгода назад бесноватый Гитлер хвастался перед всем миром, что в считанные недели одержит победу над нашей страной. Уже до наступления зимы он рассчитывал выйти за Урал и на Кавказ. Но зима пришла, давно уже трещат морозы, а его армии не осуществили поставленных перед ними задач. Забыв о своих обещаниях, Гитлер вынужден теперь клянчить у населения зимнюю помощь для своих воинов. Только кукиш с маком получил он в Киеве вместо помощи. Тогда фашисты обратились к своему излюбленному приему — провокации. Устами Красного Креста они объявили сбор теплых вещей для советских военнопленных. Однако это подлый обман. Собранные вещи попадают не пленным, а битым под Москвой и Тихвином гитлеровцам, замерзающим в наших снегах. Пойдите в Дарницу, пойдите на Сирец и Керосинку, поглядите, как одеты и обуты наши пленные…»
Чтобы окончательно убедиться в правдивости своих догадок, Олесь прямо от Губера направился на Пушкинскую, где помещался Красный Крест. Предъявив свое удостоверение работника газеты, стал расспрашивать, но там только руками развели:
— Наше дело — собирать теплую одежду, а куда она потом попадает… Об этом спросите у военного командования.
Олесь бросился в редакцию. Теперь у него не было никаких сомнений. Шнипенко встретил его на пороге с распростертыми объятиями. О газете, о Губере ни слова, а сразу:
— Где вы так задержались, Олесь? Мы с ног сбились, разыскивая…
— Что-нибудь случилось?
— Папенька вас желает видеть.
— Он уже вернулся из Берлина?
— Прямо с дороги сюда пожаловал. Велел передать, что пришлет за вами машину. Подождите…
— Хорошо, я подожду.
Поблагодарив за приятное известие, Олесь поспешил в свой кабинет
III
Строки ложились на бумагу с трудом и муками. Однако Олесь заставлял себя не бросать карандаш. Любой ценой надо было известить подпольщиков об очередной провокации оккупантов. Он писал Петровичу, а сам думал об отце. Перед отъездом из Киева тот обещал принять меры к розыску матери в лагерях военнопленных. После пребывания в глиняном карьере под Чернухами и в Дарнице Олесь не питал больших надежд на удачу, но все же ждал с нетерпением вестей от отца.
Закончив писать, он свернул в трубочку свое донесение и сунул его в цевку из бузины, залепленную с одной стороны воском. Обычную, ничем не приметную ткацкую цевку. Теперь оставалось только положить ее в тайник, находящийся в стене разбомбленного помещения автобазы на Соломенке, и завтра же подпольный центр узнает о намерениях фашистов.
Стук в дверь. Олесь открыл — шофер отца. Поехали на Печерск. В Липском переулке, где проживали только чины из оккупационных учреждений, машина остановилась. К подъезду серого пятиэтажного дома шофер пошел первым. Короткий подъем по ступенькам — и вот они с Олесем уже в просторной квартире. До войны в ней, видимо, проживал какой-то страстный охотник, так как даже в коридоре висели запыленные охотничьи трофеи. Но что больше всего удивило Олеся в отцовской квартире — это тепло. Настоящее домашнее тепло, о котором, казалось, все забыли в ту суровую зиму.
— Ты, Олесь? — услышал он знакомый голос из ванной комнаты. — Подожди минуточку.
Шофер проводил гостя в просторную гостиную. Так вот каково жилье у отца! Все стены сплошь увешаны картинами. Даже беглого взгляда было достаточно, чтобы определить, что полотна принадлежат крупным мастерам кисти. Олесю даже показалось, что он уже видел эти картины. Но где?
По большому пушистому ковру подошел к столу, заваленному папками. Механически, без какой-либо определенной цели он приоткрыл одну из папок, стал читать. Это был перечень разных приборов и аппаратуры — микроскопы различных марок, микропроекционные аппараты, микроманипуляторы, лабораторное оборудование. Перевернул страницу — опять список. На этот раз перечислялись музейные ценности, церковная утварь, собрания афиш, плакатов, нумизматики, коллекции картин, древней украинской посуды, тканей, вышивок, изделий из дерева и фарфора, казацкого оружия. Потом шел список каких-то архивов, материалов археологических раскопок. Списки были составлены с педантичной аккуратностью: против каждого наименования — инвентарный номер, место хранения и ориентировочная стоимость. Именно стоимость-то и помогла Олесю понять, что все это означало. «Так вот чем ты занимаешься, отец! Расхищаешь национальные сокровища! А меня уверял, что изучаешь пути возрождения культурной жизни на Украине…»
Когда Рехер, вялый и распаренный, вошел в гостиную в пижаме и мягких домашних туфлях, Олесь стоял с заложенными за спину руками напротив картины «Сумерки в лесу». У него была столь непринужденная поза, что Рехер снисходительно улыбнулся. Но о своем присутствии знака не подал. Так и стоял молча сзади, пока сын не обернулся.
— Ты не скучал?
— Я рассматриваю полотна.
— Нравятся?
— Как сказать. По-моему, тут мало интересного, — умышленно слукавил Олесь. — Древность страшная. А вообще я в таких вещах не судья.
— Да, в изобразительном искусстве ты, видимо, мало разбираешься. Этой коллекции цены нет. Взгляни, чьи это полотна! А стиль!.. Я три месяца разыскивал эти шедевры. Специально по заказу рейхсминистра Розенберга… — Наверное поняв, что переборщил, он как-то вдруг запнулся, но сумел сгладить неловкость. — Но это не так важно. Сейчас будем обедать. Думаю, ты не откажешься?
Олесь не отказался.
В соседней комнате их уже ждал накрытый стол. При виде блюд у Олеся потемнело в глазах. Какая роскошь! Правда, сам он на свою судьбу сейчас не мог жаловаться. В дни, когда киевские кладбища не успевали принимать умерших от голода, в доме деда благодаря фольксдойчевским карточкам голода не знали. Хотя добрую половину получаемых продуктов Гаврило Якимович раздавал соседям, все же кое-какой харч и дома не переводился. Но такая роскошь… Подумать только: мясной салат, огурцы, зеленый лук, маринованные грибы, яйца, сало, белый хлеб. А главное — домашняя украинская колбаса, лоснящаяся жиром, слегка подрумяненная, ароматная.
«Какую службу Гитлеру ты служишь, отец, что он тебя так кормит? Сейчас весь Киев переверни, а такого стола не соберешь».
— Чего раздумываешь? Садись. — И Рехер слегка подтолкнул сына к столу.
Олесь примостился на краешке стула, но прикоснуться к еде не решался. Роскошный обед и подчеркнутая предусмотрительность отца напоминали ему Ольба из Дарницкого лагеря. Но Ольба он хорошо понимал: показной учтивостью и лакомствами тот недоучившийся эстет хотел купить у обездоленных, изверившихся и вконец изголодавшихся пленников их честь и совесть. А здесь? Неужели и здесь покупают человеческие души за подрумяненную колбасу?
— С чего начнем? С горилки, шнапса, вина?
— Нет, спасибо, я не пью.
— Я тоже не поклонник рюмки, но ради встречи…
— Мне же еще на работу.
— О работе сегодня забудь, это уж моя забота. Имею же я право хоть изредка провести вдвоем с сыном несколько часов?
Налил обоим горилки.
— Как тебе работается в редакции? Работа нравится?
— Работа как работа, ничего особенного.
— А коллектив?
— Меня он мало интересует.
— Ни с кем еще не успел сойтись?
— Как будто там есть с кем сходиться! — Если бы в этот момент Олесь заглянул отцу в глаза, то заметил бы в них удовлетворение: «Именно на это я и рассчитывал, мой мальчик. Ты непременно придешь к моим убеждениям, когда поближе узнаешь всю эту сволочь. И, как видно, первые шаги успешные».
— Выходит, службой ты не очень доволен?
— Я не из тех, кому приносит радость роль лакея.
— Понимаю, на газетной ниве кусок хлеба дается нелегко.
— Не о хлебе речь. Это удел рабов — считать, что для жизни необходим только хлеб да питье, а человеку свободному прежде всего дорога честь. А вот чести-то как раз и нет.
Со звоном выпала из рук Рехера вилка. «Откуда у Олеся такие понятия о чести? Еще в восемнадцатом году с нею было покончено, она умерла, захлебнулась в крови на этой мужицкой земле. Видимо, это чувство у него врожденное, унаследованное от меня?..»
— Тебя травят?
— Нет, просто не замечают.
— А кто они?
— Это не так важно. Главное в том, что для своих бывших друзей и знакомых я больше не существую. Дома и то меня не понимают. А знаешь, что значит жить среди людей и без людей? — Олесь не старался скрыть своего отчаяния. Зачем? Пусть знает, каким презрением платят люди за отступничество и предательство.
Однако Рехера эти слова мало тронули. Ни тени сочувствия нельзя было заметить в его глубоких и всегда спокойных глазах. Напротив, в них промелькнула едва скрытая радость. Все шло именно так, как он и рассчитывал. Обещая Шнипенко редакторский пост, он как бы между прочим порекомендовал ему взять в помощники своего сына. Расчет был прост: как только Олесь окажется в одной компании с такими слизняками, как Шнипенко, он непременно вызовет осуждение и презрение своих обольшевиченных сверстников. И поскольку сам Олесь не чувствовал за собой никакой вины, он непременно должен был возненавидеть своих обидчиков. Ибо ничто не порождает у человека такой ненависти к людям, как незаслуженное презрение и обиды с их стороны. А это значит, что путь к большевикам для Олеся будет навсегда отрезан. Единственное, что ему останется, это воспринять всем сердцем, всей душой его, Рехера, веру и убеждения, и именно так думал Рехер еще несколько недель назад, но ему и в голову не приходило, что все это может произойти за столь короткое время.
— Да, я понимаю, очень хорошо понимаю тебя, сынок, — едва сдерживая радость, говорил Рехер. — Двадцать три года назад я сам оказался в таком же положении: среди людей и без людей. К счастью, я быстро понял тогда, кто меня презирает. Люди — это ненасытные черви. Для большинства из них ни в чем нет ничего святого. Самое большое горе для них — это успех соседа, а наибольшая радость — когда у соседа горит хата…
— Нельзя так говорить о людях. Они тут ни при чем.
— Ты плохо их знаешь. Это отребье еще покажет свои зубы. Не приведи бог дожить тебе до этого.
— Так что же мне, по-твоему, — вешаться?
— Это тоже не выход. Такой способ на руку только человекоподобным червям. Есть иные пути, значительнее.
— Что же это за пути?
— Борьба и отречение. Я знаю, что не у каждого хватит на это мужества, зато тот, кто осознал свое достоинство, должен отмежеваться от быдла. Мир велик… — Он минуту помолчал, потом мягко дотронулся до плеча сына. — В самом деле, почему бы тебе не плюнуть на Киев?
Олесь понял, куда клонил отец, но…
— Куда же мне деваться?
— Как куда? В Германии место найдется. Там умных и гордых ценят.
— А что же я буду там делать? — спросил Олесь с интересом, хотя интерес этот был неискренним.
— Сначала завершишь образование. Это я легко устрою. В университете сейчас нехватка слушателей. А языком ты владеешь прекрасно…
«Германия!.. Неужели он и впрямь надеется, что я оставлю родину? Смешно!»
— Как же это так: просто сняться и поехать? А дед, а дом?
— Что тебе дом? Для человека дом там, где лучше. А если тебя беспокоит моральная сторона дела, я устрою, чтобы ты поехал как будто по набору. Вскоре ведь начнутся наборы местной молодежи на работу в Германию.
«Наборы молодежи?.. На работу в Германию? Вот это новость! — У Олеся перехватило дыхание. — Надо немедленно уведомить Петровича. Вот если бы еще узнать, как будут проводиться эти наборы».
— Все это так внезапно. Надо подумать.
— Что же, подумай.
После второй рюмки Рехер спросил:
— Ты, кажется, женился? А мне почему-то о свадьбе ни слова.
У Олеся закололо в кончиках пальцев: «Когда он успел узнать? Ведь только сегодня вернулся в Киев…»
— Никакой свадьбы у меня не было. Просто Оксане негде жить.
— Кто она?
— Раньше работала на железной дороге. А сейчас экзамены в мединститут сдает. Вступительные. — И вдруг вспомнил: сегодня ведь у Оксаны последний экзамен. Ему стало стыдно, что за весь день он ни разу не вспомнил о ней. И смутная тревога наполнила сердце.
— Сколько же вас теперь в доме? — опять спросил отец как бы между прочим.
— Четверо.
— А тот человек? Учитель из Старобельщины?
— Его нет. В Донбасс ушел, к семье.
— И давно?
— Да уже с полмесяца.
В голосе отца Олесь уловил плохо скрытое любопытство. «Неужели подозревает? Но зачем тогда помог Петровичу с документами? Нет, это не просто так». Но из памяти не выходили слова Петровича: «Я не могу больше оставаться у тебя, Олесь. За твоей квартирой непременно будет наблюдать бдительный глаз».
— Кстати, кто эти люди, которые к тебе так зачастили?
— Какие люди?
— Ну те, что в воскресенье заночевали.
«В воскресенье? Кто же у нас в воскресенье ночевал?.. А, Онисим, дедов просветитель… Но откуда ему все это известно? Неужели Петрович был прав?»
— Ночевал Онисим, бродячий монах. Они с дедом в церковь вместе ходят.
— А какую веру исповедует этот Онисим?
— Это что, допрос?
— Давай обойдемся без громких слов.
— Без громких? А зачем же ты спрашиваешь, если установил за мною слежку?
— Погоди. Разговор слишком серьезный, чтобы горячиться.
— Что ты хочешь этим сказать?
— А то, что ты чересчур наивен и доверчив. Ты плохо знаешь людей. Поверь — это коварнейшие существа. Они способны одной рукой обнимать, а другой набрасывать на шею петлю. То, что ты называешь слежкой, я рассматриваю как заботу. Какой бы я был отец, если бы не заботился о безопасности собственного сына. Нынче такие времена, когда даже малейшая ошибка обходится очень дорого. А пули, как известно, не имеют обыкновения возвращаться назад. Знаешь, о чем я бы хотел тебя попросить? Не раскрывай двери своего дома перед каждым встречным. Кто знает, какому богу они молятся. И еще одна просьба: объяснись с Таргановым.
— То есть с Куприковым? Пусть с ним черти объясняются.
— О прошлом забудь. Помни, в жизни преуспевает только тот, кто умеет забывать.
— Чему ты меня учишь? Можно забыть неосторожность, но подлость… Да я возненавижу себя, если пожму руку такому чудовищу, как Бендюга. Нет, ты меня на это не толкай: с Куприковым у меня не может быть мира даже на том свете.
— Не зарекайся, ты же совсем его не знаешь.
— Так, может быть, ты раскроешь мне глаза?
— Что же, раскрою. После твоего рассказа о столкновении с Таргановым на Бессарабке я разыскал его. Сразу же! У нас с ним был длительный разговор. Могу с уверенностью сказать: ты ошибаешься в своих оценках. Точнее, вы оба ошибаетесь. Сам посуди: как он, потомственный аристократ, которого большевики таскали по тюрьмам, мог относиться ко всему, что напоминало власть черни. Конечно, он жаждал мести. И в своем праведном гневе потерял голову. А ты имел неосторожность подвернуться ему под горячую руку…
— Но подобных обид я не прощаю!
— Поверь, и я тоже никогда и никому не прощаю оскорблений. А твои обиды — это мои обиды. — Впервые за все время знакомства Олесь услышал, как отец повысил голос. — Я мог бы раздавить твоего обидчика, как червя, не спрашивая ни у кого разрешения. Мог вывести его на Бессарабку и при тебе загнать ему пулю между глаз. Но я не сделал этого. Для тебя же. Я прикончу Тарганова, если с твоей головы упадет хоть один волосок. Теперь же я больше чем уверен, что Тарганов будет для тебя таким ангелом-хранителем, который убережет тебя от любых неожиданностей. Только не мешай ему…
Нет, с этим Олесь никак не мог согласиться. Бендюга — и вдруг ангел-хранитель. Да есть ли предел насмешкам судьбы?
— Эге, да ты, я вижу, ни к чему и не притронулся. Почему не ешь?
— Я сыт. Да и домой пора.
Отец не задерживал. Позвал шофера и приказал запаковать подарки, привезенные из Германии. Олесь видел, как на дно чемодана укладывались отрезы ткани, книги, бутылки с пестрыми этикетками, коробки конфет, игрушки, и не понимал, кому все это предназначено. Какое-то странное равнодушие охватило его. Единственно, чего ему хотелось, — это как можно быстрее добраться домой.
— Возьми, — отец сунул в руки чемодан. — Тут для всех.
— Зачем это?
— Никогда и никому я ничего не дарил. Будь добр, прими это. Вручи на Новый год. А шофер подвезет…
— Не надо, дойду так. Не хочу соседям глаза машиной мозолить…
— Выйдешь у Соломенского рынка.
Олесь вышел из машины у Соломенского рынка. Оглядевшись, направился к развалинам автобазы, которые еще с прошлой осени были для продавцов отхожим местом. Запрятал в условленное место бузиновую цевку с посланием для Петровича и поспешил домой. После всего услышанного от отца ему хотелось поскорее остаться одному и все спокойно обдумать.
Оксану застал в гостиной. Она сидела у стола опустив голову на руки.
— Что случилось? Провалилась?
Отрицательно покачала головой.
— Дед ушел из дома.
— Ну и что? Вернется.
— Не вернется. Ушел совсем. И Сергейку забрал…
Олесю стало душно. Сняв шапку, плюхнулся на стул.
— Куда же он? Куда ушел?
Оксана молчала. Но все было ясно и без слов. Олесь давно этого ждал, замечая, что со стариком происходит что-то неладное. Непоседа и жизнерадостный хлопотун прежде, дед стал в последнее время вялым, мрачным и равнодушным ко всему. Если бы не Сергейка, он днями просиживал бы без малейшего движения. Церковные книги — единственное, к чему он сейчас проявлял интерес. Да еще, бывало, беседовал с чудаковатым набожным Онисимом. Не нравился этот Онисим Олесю, но ведь не выгонишь же его из дома. Правда, старик и сам перестал захаживать, когда в доме появился Петрович. Но не успел простыть след Петровича, как Онисим снова появился с псалтырями и евангелиями. Олесь пробовал оторвать Гаврилу Якимовича от непрошеного проповедника, но тщетно. Дед избегал откровенного разговора. Только один раз удалось ему поговорить с дедом начистоту. Это было тогда, когда Гаврило Якимович вернулся после трехдневного отсутствия.
— Где можно так долго пропадать?.. — сердился Олесь. — Хотя бы предупредил…
— Обо мне не надо тревожиться. И разыскивать не надо, даже если я вообще не вернусь…
— Что за выдумки? Как это не вернешься?
Тяжелое молчание. Потом дед промолвил тихо:
— Не могу я больше здесь жить. Трудно мне… Трех сыновей и двух дочек отправил я отсюда на кладбище. И последнюю, Надийку, недавно проводил… Не могу больше. Не дал мне бог радости в детях. Думал, что хоть внук пойдет по правильной дорожке, а выходит…
— Но ведь ты, дедушка, ничего не знаешь. Эх, если бы ты знал!..
— Нет, нет, я ни в чем тебя не обвиняю. Одного себя корю, что недоглядел. А ты иди своею дорогой, которую тебе указывает господь.
Этот разговор остался в душе Олеся черной раной, пожалуй, впервые в жизни он с такой остротой почувствовал, какая это мучительная кара — недоверие. После того как он стал сотрудником «Нового украинского слова», от него все отшатнулись. Все! Даже дома он не мог найти ни сочувствия, ни поддержки. «А не открыть ли деду тайну?» — все чаще приходило ему на ум. Но сдерживал себя. Жил надеждой, что и без того все как-нибудь уладится. Разве ж отважится Гаврило Якимович бросить собственный дом?
Но он решился. Ушел, не сказав на прощанье ни слова…
…Долго, очень долго не замерзал в эту зиму Днепр. Уже давно стояли тридцатиградусные морозы, уже давно жгучие восточные ветры вылизывали своими шершавыми языками глубоко промерзшую землю, а он все метался и метался в обледеневших берегах. Бывало, в пургу и метели холод набрасывал на его спину струповатый панцирь, заковывал его на ночь в ледяные кандалы. Но наступало утро. Славутич напрягал мышцы, выбрасывал из глубин могучие струи — и трескался, крошился с грохотом тяжелый панцирь. И снова, живой и сильный, извивался он в тесном русле, стальным блеском отражаясь в лучах низкого солнца. Потемневший от гнева, усталый, но не покорившийся.
Опершись на гранитный паркет, Олесь уже не один час зачарованно смотрел на тяжелую, как ненависть, днепровскую воду. Густые фиолетовые сумерки затянули дали, а Олесь, казалось, и не думал отсюда уходить. Потому что хотел разгадать великий секрет: откуда черпает Славутич свою могучую силу, что вдохновляет его на это постоянное и отчаянное сопротивление? А ветры тихо шептали печальный, неведомо где подхваченный зимний речитатив:
Віхола… Віхола… Віхола…
Мозок і кров леденіють,
Вітер вгорі скаженіє,
Крутить сніжні стовпи,
Крутить, несе, розкидає,
Знов буруни намітає,
Рве телеграфні дроти.
Холодно!.. Холодно!.. Холодно!..
IV
— Рейхсамтслейтер[23] Георг Рехер! — как выстрел, врезался визгливый голос в размеренный гомон большого зала, где фон Ритце собрал своих сподвижников.
Полтора десятка голов обернулись к дверям, в которых появилась стройная фигура в черном. Прибывший легко выбросил вперед руку:
— Хайль Гитлер!
— Хайль! — ощетинились присутствующие в зале вытянутыми вперед руками.
Рехер не всех знал в этом чиновном сборище, топтавшемся вокруг банкетного стола в ожидании Освальда фон Ритце. Но его знали все. Особенно после того как вчера вечером берлинское радио передало новогоднее поздравление фюрера. Среди доблестнейших сынов арийской расы, которые удостаивались высочайшей государственной награды за исключительные заслуги перед фатерляндом, было упомянуто и имя Георга Рехера. Сам доктор Геббельс выступил с комментариями по поводу этого знаменательного события. Полтора часа воспевал он в истерическом экстазе стопроцентных потомков Нибелунгов, которых фюрер ввел в ранг рыцарей. Правда, о заслугах Рехера он почему-то не обмолвился ни словом. Но это мало кого удивило. Всякий, кто хоть немного знал давнего сподвижника рейхсминистра Розенберга, ни на мгновение не сомневался, что этот аскетически суровый человек способен на невероятные подвиги. И если доктор Геббельс не раззвонил на весь мир, чем именно отличился Георг Рехер, то, видимо, это было не в интересах рейха.
Другое сообщение — о присвоении Освальду фон Ритце генеральского чина — удивило, а кое-кого даже и возмутило. Правда, это не было неожиданностью. С тех пор как немецкие войска были выбиты из Ростова-на-Дону и вместо Рундштедта пост командующего группой армий «Юг» занял фельдмаршал фон Рейхенау, в Киеве ждали, что фортуна улыбнется и подслеповатому полковнику. Держали даже пари, какими орденами украсит грудь своего любимца новый командующий группой армий. Но о генеральском чине… Нет, о генеральском чине никто и мысли не допускал. Да и за какие заслуги? После ноябрьского погрома заложников фон Ритце редко появлялся в своем служебном помещении, переложив все текущие дела на других. В городе его почти не видели. Злые языки поговаривали, что полковник завел себе юную любовницу и беспокойную жизнь солдата сменил на теплую постель. «Разве там выслужил себе генеральский чин? Да и какой он генерал, если винтовки отродясь в руках не держал? — В бессильной ярости многие из киевских верховодов кусали себе локти. — А командовать в глубоком тылу и дурень сумеет. Немецкие солдаты после Польши и Югославии без приказов знают, что делать с непокорными. И не их вина, что славу Бабьего яра присвоил себе какой-то ловкач. Да разве одну только славу?..» Кое-кто хорошо знал, сколько миллионов прилипло к рукам фон Ритце. Не было секретом и то, в чьи карманы потекли они от Ритце. Но когда один из обездоленных осмелился сообщить об этом в Берлин, он немедленно очутился на таком участке действующего фронта, откуда приходят только похоронные. Остальным пришлось прикусить языки и ждать благоприятного момента. Но вчерашнее сообщение дало всем понять: такой момент скоро не наступит. Поэтому утром по заснеженным улицам на Печерск, где помещалась резиденция специального уполномоченного фельдмаршала Рейхенау, потянулись франтоватые «опель-капитаны», старчески неповоротливые «хорхи». Затаив обиды, высокие чины наперегонки спешили поздравить новоиспеченного генерала.
Первый, как всегда в таких случаях, прикатил простоватый Эбергард. В парадном мундире, с подарком. Вслед за ним примчал близорукий и удивительно неуклюжий штадткомиссар Рогауш. Потом появился руководитель СС и полицейфюрер города Гальтерманн со своими заместителями — генералом Шеером и оберштурмбаннфюрером Эрлингером. Генерал-комиссар Квитцрау и ландрат доктор Аккманн появились, как и приличествовало их званиям, тогда, когда вся чиновная братия уже была в сборе. Но даже они не застали Освальда фон Ритце в служебных апартаментах. Юркий, предприимчивый адъютант извинился за своего шефа и просил подождать.
Гости проходили в большой зал с сервированным посредине столом и ждали. Сновали из угла в угол, поскрипывая сапогами, изредка переговаривались, но разговаривать им явно не хотелось. Если бы здесь оказался посторонний человек, он мог бы подумать, что попал в среду непримиримых соперников, смертельно ненавидящих друг друга, но из-за трусости боявшихся показать свои клыки. Ни одного открытого взгляда, ни одной улыбки или искреннего слова. Все притворное, деланное, фальшивое. В зале царила настолько гнетущая атмосфера, словно туда вот-вот должны были внести покойника. И когда неожиданно объявили о приходе Рехера, все без исключения обрадовались. Не потому что чувствовали к нему какие-то особые симпатии, а просто надеялись, что хоть он внесет некоторое оживление.
Рехер действительно развеял скуку. Даже то, что он подал каждому руку, не ожидая торжественных приветственных речей, оказало на присутствующих приятное впечатление: как-никак не всякий из рейхсамтслейтеров протянет руку нижнему чину. Придирчивые взгляды начали ощупывать Рехера. Но ни тени рисовки или надменности не было на его спокойном лице.
Поздоровавшись, Рехер подошел к столику, на котором лежали принесенные для фон Ритце подарки, и достал из кармана небольшой пакетик. Когда он развернул бумагу, все увидели в его руках ничем не приметную веточку елки.
— Господа, я привез ее из фатерлянда. Думаю, всем приятно будет в канун Нового года вдохнуть аромат родной земли.
Вокруг Рехера образовалось плотное кольцо. Забыв о Ритце, хозяева Киева блаженно улыбались, вдыхали аромат хвои и смотрели, смотрели на скромную веточку…
— Елка с родины… Трудно придумать лучший подарок на Новый год, — польстил Рехеру генерал-комиссар. Он, наверное, хотел произнести эти слова мягче и теплее, но неожиданно повысил свой грубый и хриплый голос, отчего вся фраза прозвучала как-то насмешливо, заговорщически. Но ему на помощь бросился штадткомиссар:
— Святые слова. Для каждого из нас самым дорогим является то, что постоянно напоминает о фатерлянде. Я, например, ношу в нагрудном кармане кусочек коры с нашего семейного дуба.
— Господа, я уже третий раз подряд встречаю Новый год на чужбине…
В комнате вдруг воцарилась тишина. Каждый со страхом подумал, придется ли вообще еще раз встречать Новый год.
— Как там наш тысячелетний рейх?
— Рейх грезит великим будущим и посылает нам свое благословение.
— А морозы там тоже свирепствуют в эту зиму?
— Нет, фатерлянд не знал еще морозов. Только легкие заморозки…
Получилось так, что о фон Ритце совсем забыли. И когда наконец объявили о его появлении, на лицах отразилось не то раздражение, не то растерянность. Как-то недружно оглянулись и сразу словно окаменели: вот это ловкость! Вчера только сообщили о присвоении звания, а он уже успел сшить генеральский мундир. Вымытый, выбритый, с новой прической «под фюрера», фон Ритце стоял в двери, неестественно вытянувшись, с видом человека, достигшего всего, чего хотел. Прошла минута, может, две, а он все стоял, как будто давал возможность налюбоваться собой. А подчиненные и впрямь делали вид, что любуются. Только прищуренные глаза Гальтерманна бесцеремонно пронизывали острым взглядом чуть заметную складку на правом рукаве фон Ритце, как будто хотели сказать: а мундир-то был сшит заранее, успел слежаться…
Настало время приветствовать нового генерала. Но никто не хотел брать на себя смелость высказать всеобщую радость. Нижние чины великодушно уступали это право старшим, а старшие, видимо, полагались на младших. Как бы там ни было, а складывалось впечатление, что новоявленному генералу была устроена молчаливая обструкция. И если бы не находчивость Рехера, трудно было бы предположить, чем все это могло кончиться.
— Барон фон Ритце, да вы же родились для генеральского мундира! — восторженно воскликнул он и дружески раскрыл объятия. — Поверьте, мы все просто залюбовались вами.
И зловещее напряжение рассеялось. Теперь каждый стремился не прозевать удобного момента. Первый, кому это удалось, был генерал Эбергард. С солдафонской прямолинейностью он отрубил, как на учебном плацу:
— Вам весьма повезло, барон. Служите без году неделю, а уже генерал. Такое бывает редко. Но я всегда восхищался вами…
Генерал-комиссар был деликатнее. Отдав должное успехам в борьбе с большевистскими элементами, он высказал надежду, что Германия еще не раз будет восхищаться подвигами фон Ритце. Низкорослый, плотный ландрат Аккманн провозгласил настоящую оду в честь виновника торжества. А руководитель СС и полицейфюрер Гальтерманн поразил всех лаконизмом:
— В этот знаменательный день прошу принять в злак особого внимания золотую подковку, которая, как говорят, приносит счастье…
И пошло:
— Штадткомиссар поручил мне вручить…
— Руководство отечественных фирм в Киеве просит принять…
Ценные подарки, приправленные льстивыми словами, сыпались таким щедрым потоком, что даже сами поздравлявшие забеспокоились. А что, если вдруг спросит: «Откуда у вас, голубчики, столько золота? На меня строчите доносы, а у самих, оказывается, рыльце в пушку…»
Но вот в зал вошел вертлявый адъютант:
— Господин генерал, срочная телеграмма.
— Из Берлина?
— Нет, от-фельдмаршала фон Рейхенау.
— Опять?!
Фон Ритце впился глазами в листок бумаги. По тому, как менялось выражение его лица, было ясно: телеграмма исключительного значения. Присутствующие невольно оцепенели, пытаясь отгадать, о чем информирует фельдмаршал своего фаворита. О новом награждении? О наступлении русских? Или, может, опять о перестановке в командном составе? Ведь это последнее явление за последние два месяца приобрело характер эпидемии. Каждая неудача на фронте обычно ознаменовывалась смещением кого-нибудь из бонз. Подумать только: Браухич, Рундштедт, Клюгге[24] полетели со своих постов! Где гарантия, что лихорадка смещений не перебросится на все звенья командного состава? Может, и фельдмаршала фон Рейхенау постигла бесславная судьба его предшественников? Однако на лице фон Ритце цветком расцветала улыбка. Все ждали, что он хоть словом обмолвится о содержании телеграммы. Но он засунул листок в карман и, не выслушав до конца всех приветствий, стал приглашать гостей к столу. Приглашал настойчиво, как будто спешил поскорее от них избавиться.
За столом, где уже пенились наполненные бокалы, присутствующие выстроились по рангам. Рядом с фон Ритце — рейхсамтслейтер Рехер и генерал-комиссар Киевского округа Квитцрау, за ними генерал Эбергард и бригаденфюрер Гальтерманн, штадткомиссар Рогауш и генерал полиции Пауль Шеер. Ну, а дальше уже жалась чиновничья братия помельче. Первый тост, как положено, провозгласили за фюрера, второй, конечно, за хозяина, третий — за победу. Потом последовали и другие тосты… Ледок официальности и недружелюбия растаял. Когда рюмка сравняла всех, слово взял опьяневший Ритце:
— Господа, минуточку внимания. Я прошу выпить за моих соратников и… и помощников. Перед разлукой с вами я не хотел бы, чтобы у кого-то осталось на сердце…
— Как это перед разлукой?!
— Да, на днях я покидаю Киев. Навсегда. Фельдмаршал отзывает меня в штаб группы армий. Только что получено его распоряжение.
Все замерли. Краешком глаза Рехер наблюдал, какое впечатление произвело на присутствующих это известие. Первый, кто бросился ему в глаза, был Квитцрау. На продолговатое, с резкими чертами лицо легла тень такой невыразимой печали, точно генерал-комиссар узнал о гибели родного сына. Но в этой печали Рехер прочитал скрытую радость: наконец-то я стану здесь полновластным хозяином. Наконец-то избавлюсь он твоей опеки… Бригаденфюрер Гальтерманн остался подозрительно равнодушным, и именно это равнодушие и свидетельствовало о его злорадстве. В водянистых до прозрачности глазах Шеера застыла неприкрытая зависть: как-никак, а служба в штабе обещала фон Ритце новые награды и повышения в чине.
— Мы солдаты, — торжественно продолжал, помолчав, Ритце. — И вынуждены служить там, где нам прикажут. Но скажу честно: мне жаль оставлять этот город…
«Еще бы! — ненавистью сверкнули глаза Гальтерманна. — Прикарманить столько миллионов… Где еще будет такая возможность?»
— Жаль потому, что здесь я оставляю таких достойных рыцарей…
Рехер видел, как горделиво выпятилась грудь Эбергарда, как засияла удовлетворенная усмешка на выхоленном лице Пауля Шеера. Только на Гальтерманне не сказалась эта неприкрытая лесть Ритце.
— Не стану скрывать, когда я вступил на пост специального уполномоченного по Киеву, у меня были большие сомнения. Ведь фельдмаршал поставил задание не только утихомирить этот поганый город, но и сделать его эталоном покорности Европы. К тому же у меня были и личные счеты с этим краем. Именно здесь в восемнадцатом году сложил голову мой отец. Здесь погиб и мой единственный брат Вольфганг. Разве этого мало, чтобы всеми фибрами души возненавидеть каждого из здешних унтерменшей? К сожалению, мне не удалось осуществить полностью мои намерения. Но я уверен: сделанное мною здесь никогда не забудется…
Последние слова неприятно поразили присутствующих. Даже Эбергард, который всегда и во всем соглашался со своим покровителем, опустил глаза. Ведь он, как и все остальные, считал себя не менее достойным укротителем этого города, а Ритце бесцеремонно приписывал все подвиги одному себе.
— Я горжусь тем, что немцы могут спокойно спать в Киеве. Ибо все, что было способно к сопротивлению, отправлено в Бабий яр. А уцелевшее отребье человекоподобных существ полностью деморализовано и подавлено страхом, от него уже нечего ждать серьезного сопротивления. Лишенные руководителей и идеалов, не имеющие элементарных средств к существованию, туземные унтерменши являют собой сейчас глину в руках гончара. Это признано даже в Берлине!
Гальтерманн снова внутренне возмутился. «Ну, в Берлине, возможно, и дали себя обмануть, а тут нечего рассказывать басни». Кто-кто, а бригаденфюрер хорошо знал реальное положение в Киеве. И оно не могло его радовать. Хотя в разных официальных отчетах он сам постоянно твердил, что большевистское подполье уничтожено, однако сам мало верил собственным утверждениям. Ибо писал он эту полуправду потому, что так желали высокие чины в рейхскомиссариате и в Берлине. Конечно, после многочисленных массовых расстрелов Киев присмирел и затаился, но окончательно поставить его на колени не удалось. Поэтому внешнее спокойствие казалось Гальтерманну подозрительным. Как талые воды весной собираются под снежным покровом в целые озера, чтобы в один прекрасный день разлиться неудержимым половодьем, так и большевистское подполье, наверное, незаметно накапливает силы.
Бригаденфюрер пришел к такому выводу уже давно. Еще в ноябре, внимательно наблюдая за событиями, он заметил, что подпольщики обратились к новой тактике. Если раньше основой их деятельности были диверсии и террор, то потом они активно принялись за агитацию; если раньше подпольщики полагались в основном на собственные силы, то теперь обращаются к методам, помогающим наладить связь с массами и призвать их к активным действиям. И, как ни странно, это им удалось. Листовки, которые они регулярно распространяли в городе, незаметно, но надежно делали свое дело. Тайные агенты сообщали в один голос, что киевляне бредят такими листовками. Особенно после сообщения большевиков о победе красных под Москвой. Были все признаки того, что приближается новая волна антинемецких выступлений. Взять хотя бы вчерашние события. За одну только ночь сожжены четыре пункта теплой одежды. Теперь нечего и думать, что план зимней помощи будет выполнен хотя бы наполовину.
«Нет, господин Ритце, рано вы заговорили о глине. Вы просто представления не имеете о Киеве, хотя и сидите в нем уже три месяца. Большевики по-настоящему еще не показали себя, но — бог свидетель! — они скоро покажут», — хотелось сказать Гальтерманну. Но смолчал. Он был опытным партийцем и знал, что лучше соглашаться с явной чепухой, которую несут высшие чины, чем наживать себе врагов.
Длинная речь Ритце надоела слушателям, и они с благодарностью скрестили взгляды на Квитцрау, который, воспользовавшись короткой паузой, заговорил приподнято, не без легко ощутимой иронии:
— Дорогой генерал, трудно было бы преуменьшить ваши заслуги. Вы действительно умело заложили надежные основы нового порядка в этом краю. Наше дело лишь продолжить и развить достигнутые успехи. Вы можете уезжать отсюда совершенно спокойно: для каждого из нас наивысшим законом являются слова рейхсмаршала Геринга: «Вы должны быть на Востоке легавыми псами. Все, в чем нуждается немецкий народ, должно быть молниеносно добыто на Востоке и доставлено в Германию…» И мы добудем все, чего бы это нам ни стоило! Отныне тысячелетний рейх ни в чем не будет испытывать нужды. И я прошу, господа, выпить за счастливый путь и новые успехи нашего генерала!..
Этот тост прозвучал как сигнал: пора кончать банкет! Гости стали откланиваться. Скоро в зале остались только Рехер, Квитцрау и Эбергард. Они тоже поспешили бы убраться отсюда, если бы Ритце не задержал их. В порыве пьяной откровенности генерал стал вдруг жаловаться заплетающимся языком на свое одиночество:
— Вы даже представить себе не можете, как это тяжело. Другие получают письма, поздравления… Вот я генерал, достиг, так сказать, всего, а думаете, я счастлив? Нет, я совсем не счастлив. У меня нет той, которая разделила бы со мною…
— Так за чем же дело стало? Разве нельзя подыскать пару?
— О, у меня уже есть на примете… Но она…
— Не будьте пессимистом, генерал, смелость прежде всего.
— Да, да, здесь нужна смелость. — Ритце молодцевато опрокинул бокал, опустился на своевременно подставленное адъютантом кресло. И сразу же заснул.
…Когда он раскрыл глаза, солнце уже заглядывало в нижнюю часть окна. Короткий зимний день — последний день 1941 года — догорал ясно и тихо. В голове у генерала тоже было ясно. Хмель прошел, осталась только иссушающая жажда. Ритце понимал, что питьем ее не загасить. Уже несколько недель испытывал он ее. В ветреный слякотный вечер, когда он, усталый от тяжелых мыслей и угнетенный дурными предчувствиями, с закрытыми глазами слушал Девятую сонату Бетховена, закралась в душу эта томительная жажда. И всегда оживала, как только взгляд его падал на нежные девичьи пальцы, ласково касавшиеся белых прохладных клавиш. Много, очень много женщин встречалось Ритце на его пути, но ни одна не вызывала подобных чувств. И вдруг здесь, в Киеве, среди крови и руин, встретил он девушку, которая не только очищала его душу от неосознанного страха, но и наполняла его тело пьянящим желанием. Легкий морозец пробежал по лопаткам, когда он подумал, что скоро придется расстаться с этой чародейкой…
Позвал адъютанта. Отправились на Печерск. Ритце прошел прямо к Крутоярам. Раньше он заходил, как правило, в гражданской одежде. А тут — генеральский мундир. Честно говоря, она никогда не подозревала, что ее частый гость — генерал.
Не говоря ни слова, Ритце вынул из кармана подаренную ему Гальтерманном золотую подковку и протянул Светлане:
— Окажите мне такую любезность, примите на счастье. У меня на родине перед Новым годом принято дарить красивым фрейлейн самые драгоценные вещи.
Минута колебания — она взяла подковку.
— Не знаю, как вас благодарить… Присядьте.
Фон Ритце с удовольствием устроился в кресле-качалке. Он мог бы часами сидеть в этой комнате, именно здесь обретал он душевный покой.
— Как вы думаете встречать Новый год?
— Конечно, с родителями.
— А вы не побрезговали бы моим обществом? Я хотел бы пригласить вас…
— Нет, нет, я никуда не собираюсь идти…
— Идти?.. Мы поедем. И встретим Новый год где-нибудь на лоне природы. Вы получите хорошее вознаграждение — последний пейзаж сорок первого года.
— Это так внезапно… Я совсем не готова к прогулке.
Длительное молчание.
— А я так надеялся… — он заговорил горячо и нетерпеливо. — Понимаете, я хотел сказать вам сегодня такие вещи… Вы даже не представляете себе, что я хочу сказать!
Какое-то время она еще колебалась. Потом спокойно сказала:
— Хорошо, я принимаю ваше приглашение. Едем…
V
— Петрович, беда!
— Что случилось?
— Студентка провалилась.
— Арестовали?
— Обошлось. Сейчас она в группе Пушкаря. Скрывается.
— А что же произошло?
— Она генерала порешила. В новогоднюю ночь…
— Генерала? Какого генерала?
— Новоиспеченного… Ну, того самого Ритце, который к ней ходил. Только перед Новым годом ему этот чин присвоили. Наверное, на радостях выпил и решил… Сам понимаешь, что решил. Пригласил ее прокатиться вдоль Днепра, а возле Выдубецкого монастыря остановил машину и… Одним словом, она его генеральским кортиком! А потом — к Пушкарю. Было темно, и ей удалось благополучно добраться.
— А шофер или адъютант как же?
— Генерал с собой никого не брал.
— Что с машиной?
— Все в порядке. Пушкарь сразу же махнул с хлопцами к монастырю и спрятал концы в воду. Разогнали машину и — в Днепр. Вместе с трупом этого Ритце… Около взорванного моста еще и полынья не замерзла.
— Молодцы! О родителях ее ничего не известно? Арестовали их?
— Неизвестно. Пушкарь пока боится туда сунуться. Чтобы в засаду не попасть.
— Правильно делает. Дом этот, безусловно, под наблюдением. Главное сейчас — и знака не подавать, что нам что-нибудь известно об этом событии. Даже в том районе никто из наших не должен появляться. Я уверен, гестапо всю агентуру на ноги поставило, чтобы напасть хоть на тень от следа. Фон Ритце — большая шишка, его смертью, безусловно, заинтересуются в Берлине. Надо ждать «гостей» от самого Гиммлера… Передай Пушкарю, пусть доведет до сведения всех руководителей групп на Печерске, что с сего дня вступает в действие приказ «Ц». Запомни: приказ «Ц». О существовании Студентки никто не должен знать. А мы подумаем, как быть дальше. За указаниями придешь через два дня. Встреча в «Лисьей норе».
— Ясно. Сегодня же передам.
— Ну, счастливо!
Оставшись один, Петрович остро почувствовал, как он устал. Никогда еще усталость не наваливалась на него такой тяжестью, как сейчас. Ни во время многодневного голодного перехода по сыпучим немецким степям до Царицына, ни в буранные ночи при сорокаградусных морозах на сооружении Магнитки. Даже когда плыл, захлебываясь, последние метры через Днепр с Олесем на спине, не ощущал такой смертельной усталости. Тогда все же хватило сил добраться до прибрежного ивняка, а сейчас не то что шаг ступить или шевельнуть рукой — веки смежить не мог. Медленно угасала мысль, глаза наливались мраком, а кровь, казалось, становилась густой, как цементный раствор.
Он уже не помнил, когда высыпался вволю. По крайней мере после того, как ушел из дома Химчуков, этого не случалось. Последние недели проходили в каком-то сумасшедшем водовороте. Часто он даже не замечал, когда кончается один день и начинается следующий. Ибо чем успешнее продвигалось дело, тем все больше забот ложилось на его плечи. Легко сказать: восстановить подполье. А попробуй собрать воедино разрозненные группы! После стольких провалов большинство руководителей групп и группок всячески избегали устанавливать какие-либо связи, боясь напороться на провокатора. Или, например, попробуй в нашпигованном гестаповцами городе найти надежную конспиративную квартиру! А где раздобыть батареи для радиоприемников, типографские шрифты, краски, бумагу, оружие, взрывчатку, деньги? Как наладить изготовление необходимых документов, распространение листовок, снабжение продуктами? А сколько еще других дел забирало сил и энергии! Суток не хватало, чтобы разрешить все эти проблемы… И Петрович с головой погрузился в них, забыв и про сон, и про отдых. Даже ближайшие друзья дивились: как только он держится на ногах?
А держала Петровича на ногах вера. Ни кошмары Дарницкого лагеря, ни Бабий яр, ни ежечасный террор не могли поколебать его уверенности в том, что народ, который вдохнул свободы, никогда не смирится с рабством. Подобно многим другим в ту лютую зиму, Петрович с трепетной надеждой ждал весны. После триумфальной победы под Москвой, после успешных боев под Тихвином и в Крыму сомнений не было: Красная Армия проверяет свои силы для могучего контрнаступления. Не сомневался он и в том, что с наступлением тепла затрещит, запылает пламенем партизанской войны земля в фашистских тылах. Но к решающему поединку нужно готовить народ своевременно, не допустить, чтобы он утратил веру, стал равнодушным к борьбе под тяжестью неслыханных пыток. Поэтому лучшие силы подполья были брошены именно на пропагандистскую работу в массах. И это скоро дало неплохие всходы.
Как будто после тяжелого сна, просыпались киевляне и принимались за святое дело. На заводах и фабриках, на бирже труда, в учреждениях, просто на улицах гитлеровцы постоянно ощущали отчаянное сопротивление тех, кого считали покоренными навечно рабами. Как поветрие, распространялся по городу саботаж. Портились станки, электромоторы, паровые котлы, подъемные краны, срывались графики движения поездов, не укладывались в сроки работы по сооружению мостов через Днепр, выходили из строя водопровод и электростанции. А в канун Нового года Киев осветили зарева: неизвестные патриоты, узнав из листовок об отвратительной лжи со сбором теплых вещей, за одну ночь испепелили приемные пункты в четырех районах. «Это и есть самая высокая награда за наши нелегкие труды, — радовался Петрович. — Главное, что люди верят нам. И самая святая наша задача — укреплять эту веру, полностью овладеть мыслями и настроениями масс…»
Однако вскоре он вынужден был подумать о своем здоровье. Все чаще темнело в глазах. Впервые это началось на Куреневке, в мрачном и грязном полуподвале, где помещалась частная столовая. Один из связистов узнал от Платона Березанского, что именно там зарабатывает себе на прожитье тот, кто возглавлял разветвленную сеть подпольных молодежных групп, действовавших под именем «Факел». О «факельщиках» в городе ходило много слухов: все крупнейшие диверсии приписывались именно им. Отношение киевлян к «Факелу» было двоякое: одни восхищались его отвагой и изобретательностью, другие сваливали на него вину за расстрелы ни в чем не повинных заложников, Петрович уже давно искал связи с молодыми мстителями, чтобы скоординировать работу, объединить усилия. Однако ни одна из попыток не имела успеха. Руководитель «Факела» упорно избегал встречи с посланцами горкома партии.
Однако Петрович не терял надежды. Узнав наконец о местопребывании неуловимого сообщника, он решил сам пойти к нему. Разыскал столовую, заказал два стакана бурой жидкости, именуемой чаем, и стал присматриваться. Вечерело. Помещение постепенно пустело, и Петрович был уверен, что легко заприметит нужного человека. И он действительно заприметил одного паренька. И чуть не задохнулся от радости — это был не кто иной, как бывший работник горкома комсомола Иван Кушниренко. Петрович мало знал Кушниренко — встречал несколько раз под Витой-Почтовой на окопах, но ни на минуту не усомнился, что это и есть таинственный вожак «Факела». Почувствовал, как что-то тяжелое-тяжелое свалилось с плеч. Но в тот же миг в глазах потемнело — он как будто бы погрузился в густую смолистую ночь. Это продолжалось недолго. Но когда он очнулся, Кушниренко в столовой уже не было. И сколько он его ни ждал, тот не появлялся. И на следующий день не дождался. Как позже оказалось, Иван по неизвестным причинам оставил там работу и исчез.
Петрович не мог себе простить, что упустил случай установить связь с «Факелом», он не мог понять, что с ним произошло в столовой. Не понимал, пока то же самое не повторилось на Соломенке, в подпольной типографии. Потом черное крыло закрыло ему свет во время заседания горкома. Это уже было грозным предостережением. Но он и на этот раз махнул бы на все рукой, если бы не товарищи. Несмотря на его протесты, они постановили «отстранить» своего секретаря от работы на сутки и приказали выспаться. После этого ничего иного не оставалось, как подчиниться.
Шел на запасную конспиративную квартиру с твердым намерением честно выполнить постановление. Лечь — и проспать все двадцать четыре часа. В честь, так сказать, радостного события, случившегося в Дарнице. Как сообщили связисты, там приступил к работе вновь образованный подпольный райком партии. До сих пор Дарница вызывала только тревоги в душе Петровича. После осенних погромов там никого из ранее оставленных членов райкома не осталось: одни погибли, другие, спасаясь от террора, вынуждены были отправиться в села. Дарницкие патриоты не прекращали борьбы, но возглавить, направить их усилия было некому. И вот наконец группа Тимошука, с которой недавно удалось связаться, приняла на себя обязанности рулевого. Отныне все подпольные райкомы были восстановлены, и пусть они еще только вживались в обстановку, но со временем должны были стать настоящими штабами во всенародной борьбе с фашизмом.
Но Петровичу и на этот раз не повезло. Не успел он смежить веки, как прибежала связистка Тамара с тревожной вестью. Свои люди из управления городской полиции передали, что вчера при выходе из Киева арестованы две женщины с поддельными документами. Собственно, полиция только догадывается, что документы фальшивые. Но Петрович знал, что при тщательном расследовании догадки подтвердятся. Ведь этих женщин он сам послал в полесские районы, чтобы связаться с каким-нибудь из действующих партизанских отрядов. Документы действительно были подделаны, провал создавал угрозу для многих подпольщиков. Необходимо было любой ценой вырвать патриоток из рук полицаев, пока их не отправили в гестапо. А для этого нужны деньги, много денег. Где их достать?
Пока раздумывал над этим, нахлынули другие срочные дела. Стало известно, что в городской управе подставным лицам удалось наконец (конечно, за крупную взятку) выхлопотать патент на открытие частного ресторана. Для подпольщиков «собственный» ресторан был необходим, как воздух. Многим товарищам, которые находились на нелегальном положении, угрожала голодная смерть. В городе раздобыть харчи нечего было и думать. Только село могло бы помочь в беде. Но туда уже более месяца категорически воспрещалось не то что ездить, но и ходить. Город был окружен постами, которые не допускали притока продуктов. Только собственники ресторанов могли получить разрешение на ввоз в Киев продуктов питания. Поэтому горком решил пойти на хитрость. И вот первый шаг успешно решен. Теперь можно добиваться разрешения на поездку в Таращанский район, где были свои люди. А для этого опять-таки нужны деньги…
Ни конца ни края заботам. Не прошло и половины дня, как прибежал заместитель по разведке.
— Ну, вот и отдохнул, Петрович, — сказал он, как будто извинялся за то, что нарушил постановление, за которое сам же проголосовал несколько часов назад. — Поверь, не хотел беспокоить, но возникла такая ситуация… Просто не мог с тобой не посоветоваться. Понимаешь, один немецкий капитан стремится связаться с нами. Фамилия его Ольроге. Оскар Ольроге. Служит в аппарате коменданта главного железнодорожного вокзала фон Франкенберга.
— Откуда такие сведения?
— От Капы из группы «Айвенго». Она дружит с хозяйкой квартиры, на которой и познакомилась с ним. Кстати, именно Ольроге помог ей устроиться на работу в транспортную контору.
— Но почему вдруг он обратился к ней за такими услугами? Может, заподозрил ее в связях с подпольем?
— Не думаю. Просто симпатизирует Капе, она ведь привлекательная женщина. Ну, а где симпатия, там и доверие. Вот и изливает ей душу.
— Что же он говорит?
— Что немцы, мол, ведут несправедливую войну, что рано или поздно они поплатятся за свою слепоту. Советовал ей не связываться с чиновниками транспортной конторы, так как среди них полно гестаповских шпиков. Говорил, что с радостью бы сдался в плен, если бы выпал такой случай. А вчера после выпивки попросил ее…
— Но почему именно ее?
— Помилуй, но кого же еще? Он же никого не знает так близко, как ее.
— Что-то слишком прозорлив этот капитан. Или же беспечный до глупости. Тот, у кого нет какой-то особой цели, никогда не станет афишировать таких взглядов, если не хочет попасть на виселицу. Скажешь, я не прав?
— Конечно, прав. Только Ольроге не так уж беспечен. В присутствии хозяйки он нем, как рыба.
— А перед Капой выворачивает душу. С чего бы это?
— Думаешь, Ольроге — провокатор? Тогда почему же полтора месяца все твердит женщине о своих душевных муках?.. Не думаю, что с Капой стали бы так долго канителиться, если бы действительно в чем-то ее подозревали… По-моему, Ольроге — антифашист.
«В самом деле, а что, если Ольроге — антифашист? Среди немецких солдат и офицеров несомненно есть люди, которые ненавидят войну. Пусть единицы, но непременно есть… А может, Ольроге — коммунист, соратник Тельмана? Возможно, форма капитана — для него трагедия?..» — такие мысли волновали Петровича. Ему очень хотелось, чтобы Ольроге оказался антифашистом, но после всего, что содеяли немцы в Киеве, в это трудно было поверить.
— Странный капитан…
— Что же тут странного? Война понемногу раскрывает глаза и немцам. Есть ведь и трудящиеся…
— Довольно! Не смей больше называть их трудящимися! — ударил кулаком по столу Петрович. — У тех, кто проливает невинную кровь, есть одно имя — разбойники. А трудящиеся… — Он провел по лицу дрожащей рукой, как будто хотел разогнать темноту перед глазами, и, помолчав, добавил: — Прости, что я так… Но трудно об этом говорить спокойно. Хотя ты, конечно, прав: под ударами Красной Армии многие немцы отрезвляются. Наверное, не стоит отталкивать Ольроге. Но и спешить не надо.
— Я тоже так думал. Если он в самом деле антифашист, то пусть докажет на деле.
Да, Ольроге мог бы оказать нашему командованию неоценимую услугу. Через Киев проходит основная транспортная артерия…
— Но как проверить, что он не провокатор?
— Ну, уж пусть сам подумает, как заслужить доверие. У него есть возможность доказать, что он наш друг. А параллельные проверки его сообщений абсолютно необходимы.
Вскоре заместитель ушел, а Петровича опять обступили заботы. Уже давно подполье не имело регулярной связи с Большой землей. Это была самая насущная, самая жгучая и трудная проблема. Радиошифры погибли еще осенью вместе с радистами, а посланные за линию фронта связисты не давали о себе знать. И ждать дальше было уже нельзя. С каждым днем собиралось и разрасталось на селе возрожденное подполье, и все настоятельнее назревала необходимость тесных сношений с Центральным Комитетом партии. «Видимо, придется снова посылать наших людей за линию фронта. Это единственная надежда наладить связь. Только кого послать?.. Разве Студентку? А что, если и впрямь послать Студентку?»
Эту девушку он никогда не видел, но беспокоился о ней, как о родной дочери. Сколько бед она отвратила, скольких людей спасла! Многими своими успехами подпольщики были обязаны именно ей… «Она должна пробраться через линию фронта. Если уж такую лису, как Ритце, сумела перехитрить, то нижних чинов и подавно обойдет. Дадим ей попутчика, документы… Только как раздобыть настоящие документы? Взятка тут не поможет: на Левобережье, в зону боевых действий, пропуска выдают лишь в редких случаях…»
Склонившись на край стола, Петрович долго сидел без движения. Когда же появилась связная, он сказал:
— Передай Ковтуну, пусть он устроит мне встречу с «Искателем». Завтра же!
VI
— Получайте, Олесь, ваш документик. Скажу по совести, с ним можно отправляться хоть на край света. Надежный мандат! Знаете, у меня был разговор с паном Губером касательно вашей поездки. Он высокого о вас мнения и охотно согласился поставить свою подпись. Вот поглядите-ка.
Олесь взял протянутый Шнипенко плотный квадратный листок. Первое, что бросилось в глаза, — гриф. Под черным орлом с широко распростертыми крылами на немецком и украинском языках было написано, что отдел пропаганды киевского штадткомиссариата и редакция газеты «Новое украинское слово» поручают господину Химчуку сбор материалов о налаживании сотрудничества между освободителями и местным населением. И, главное, всем гражданским и военным властям в пределах генералкомиссариата предписывалось всячески содействовать господину Химчуку, а в случае крайней необходимости и обеспечить его охрану. Под машинописным текстом извивались подписи, скрепленные двумя печатями. В лицо Олесю дохнула теплая волна: он и думать не смел получить такую охранную грамоту. Теперь все дороги Киевщины и Полтавщины[25] открыты перед владельцем такой охранной грамоты. Одно лишь его беспокоило: почему вдруг Шнипенко стал проявлять столь трогательную заботу о его поездке? Даже с Губером разговаривал…
— Так как вам нравится документик?
— Просто не знаю, как вас и благодарить. Я только удивлен…
— Моею подписью?
Олесь покосился на подпись редактора и в самом деле удивился. С какого это времени Шнипенко стал писать свою фамилию через два «п»?
— Не удивляйтесь, все правильно. Кстати, я вам еще не говорил о том, что мне удалось докопаться до корней своего родословного древа? Нет?.. Как это выскочило из головы? А давно собирался. Видите ли, мои предки были выходцами из немецких земель. И настоящая их фамилия Шнеппе, а не Шнипенко. Это потом она украинизировалась. Вот я и решил хотя бы частично исправить историческую ошибку.
— Значит вы — фольксдойче? — Олесь почти не скрывал издевки.
— По паспорту, к сожалению, я украинец.
— Но ведь паспорт легко обменять.
— Обменять?.. Хм, неплохая идея. И как я сам до этого не додумался? Действительно, почему бы и не обменять? Хотя для редактора газеты в Киеве…
Приложив указательный палец ко рту, профессор некоторое время сидел в задумчивости, потом вскочил:
— Послушайте, Олесь, вы не могли бы мне помочь?
— Если это в моих силах.
— Конечно, в ваших силах. Я просил бы… Мне бы хотелось… Вот если бы вы спросили вашего отца, имею ли я шансы выхлопотать себе право на возвращение в лоно бывшей отчизны. Вы ведь знаете, душой я стопроцентный ариец…
«Наконец-то! Теперь ясно, ради чего ты так старался с документами. Хочешь пролезть в фольксдойче! Только уж пусть тебя черти туда пропихивают, а не я!»
— Хорошо, я при случае поговорю.
Шнипенко довольно потер руки.
— Кстати, вы наметили маршрут?
— По правде говоря, об этом я еще не думал. Хотелось бы заглянуть в Полтаву. А вообще поезжу по селам. Погляжу, чем живут, о чем думают люди.
— В Полтаву вам непременно нужно заглянуть. Села нынче неспокойны. Да и что там можно увидеть? Снега, запустение, разбой. Наверное, вам лучше ехать в Полтаву через Пирятин, Лохвицу, Гадяч, Зиньков, Опошню. Это дорога стратегического значения, и есть гарантия, что вы не застрянете в снегах. Не примите мои слова за приказ, но я хотел бы, чтобы вы поехали именно этим маршрутом. Почему? Потому что в каждом из названных местечек… — он вдруг обернулся и умолк.
Олесь тоже оглянулся — в дверях стояла Зина Морозная. Опершись о костяк, она спокойно играла кончиком косы. Всем своим видом Зина говорила: «Ну, что вы переливаете из пустого в порожнее? Разве вы не видите, как мне скучно?»
— Так вы в дорогу, Олесь, собираетесь? И куда же, если не секрет?
— Куда глаза глядят, — хотел он отделаться шуткой, но не вышло.
— Взяли бы и меня с собой. Затосковала я здесь.
— В зимнем путешествии мало увлекательного.
— А я зимы не боюсь, я ведь Морозная, — и Зина повела лукаво плечом. — Нет, в самом деле, возьмите меня с собой. Если будем в Опошне, заедем к моим родичам.
Шнипенко недовольно засопел. Олесь понимал, чем вызвано это сопение: по редакции ходили слухи о взаимоотношениях редактора с секретаршей.
— Так возьмете, Олесь? Без меня тут несколько дней обойдутся. Правда, пан редактор?
— Собственно, я могу обойтись… Но сейчас не время вести об этом разговор. У нас с паном Олесем есть дела поважнее. Я просил бы вас, Зина, не входить, когда вас не зовут.
Грохнув дверью, Морозная вылетела из кабинета. Шнипенко сказал ей вслед:
— Короста — не девка! К каждому липнет, как…
— Не надо сердиться. Будем считать, что Зины здесь и не было.
— Вы правы, Олесь, — вздохнул профессор и, оглянувшись, заговорщически прошептал: — У нас в редакции намечаются значительные перемены, Олесь. Власти планируют расширить круг проблем, которыми мы будем заниматься. В ближайшее время нам надлежит создать опорные пункты в каждом из гебитскомиссариатов округи. Так сказать, секретные корреспондентские пункты. Они должны регулярно информировать о моральном состоянии населения, об экономических тенденциях и прочем. Для этого нам нужны образованные, энергичные и, главное, преданные люди. После беседы с паном Губером я решил поручить вам позондировать почву на Полтавщине. Приглядитесь к интеллигенции в райцентрах, уловите настроение людей, поинтересуйтесь молодежью. Со сверстниками, я думаю, вы легко найдете общий язык. Вот через них и постарайтесь обо всем узнать. Уверен, что вы встретите там не одного из университетских студентов. Наиболее надежных берите на прицел, они позже понадобятся… Ну, а перед отъездом у вас будет с паном Губером конкретный разговор. Кстати, вы когда хотите отправляться в дорогу?
— В ближайшие дни.
— Вот и хорошо. Погода прекрасная, так что поездка должна быть приятной.
Разговор закончился. Но Олесь не уходил из редакторского кабинета, он понимал, что случайно очутился у колыбели очередной провокации оккупантов. Расширение круга обязанностей редакции, создание секретных корреспондентских постов, регулярные информации о моральном духе населения… Что все это может значить? Смешно ведь думать, что эти секретные посты и регулярные информации с мест нужны газете. Тут затевается что-то явно недоброе. Олесю было радостно, что он сможет разоблачить еще один очередной замысел фашистов, но в то же время было и грустно. Ведь теперь уже нечего было и думать отказываться от поездки на Полтавщину, а это значит, что просьба Петровича не будет выполнена — и та подпольщица, которая ждет документы, не сможет выбраться из города.
План приобретения нужных документов у Олеся был рискованный. Попроситься в командировку на Полтавщину, получить все необходимые для поездки документы, пропуска и передать их Петровичу. А самому на несколько дней исчезнуть из дому. «Теперь придется ехать самому. И как я не предвидел такого поворота событий? Что же теперь будет с той подпольщицей?..» Как после тяжелой работы, встал он, желая поскорее попасть в свою конуру, побыть наедине со своими мыслями. Но в кабинете его уже подкарауливала Зина. Он даже растерялся, увидев ее на краю стола с оголенными толстыми коленями.
— Вы тоже меня выгоните? — спросила она кокетливо.
— Сидите, если нравится.
— А мне все здесь нравится… Ну, не будьте же таким недотрогой, Олесь. Пеньки какие-то, а не редакторы. Словом не с кем перекинуться. И откуда вас таких набрали?
— Вы бы лучше к редактору заглянули, не нужно ли ему чего.
— А ну его… Я любить хочу. Только вот не знаю, где он, мой принц-победитель? Всякая пакость липнет, а настоящего ничего нет… Если бы вы знали, как я хочу любить! Я вот что придумала: поеду одна, чтобы вам не мешать, и буду ждать вас в селе. Обещайте только, что заглянете в Опошню.
— Нет, этого я не могу обещать.
— Да я согласна и в Киеве. Проводите меня сегодня домой?
— Сегодня я занят.
— Ну, а завтра?
— Завтра тоже.
— Все вы одинаковы, трусы несчастные!
Разомлевшая, с пылающими щеками, она нехотя сползла со стола, закинула руки за голову и неожиданно запела:
Эх, куда вы девались, гусары,
Волшебники темных ночей…
Запела надсадно, призывно. И пошла к дверям, не удостоив Олеся даже взглядом. С минуту он стоял, неприятно задетый перепалкой с Зиной, потом оделся и пошел на Печерск.
VII
…К вечеру в Киев прибыл командующий войсками СС и полицией на Украине обергруппенфюрер Прюцманн со своим заместителем генерал-лейтенантом Ильфагеном. Прямо с дороги высокий гость проехал к генерал-комиссару:
— Рейхсфюрер Гиммлер поручил мне провести тщательное расследование обстоятельств гибели генерала Освальда фон Ритце. Я желал бы предварительно познакомиться с этим беспрецедентным происшествием.
В резиденции Квитцрау собрались наиболее видные киевские руководящие деятели. Поскольку Георг Рехер был среди тех, кто последним видел Ритце перед его смертью, он тоже был приглашен на беседу с посланцем Гиммлера. Первый вопрос, поставленный Прюцманном, был таков:
— Насколько точно установлено, что генерал фон Ритце погиб, а не похищен большевистскими агентами?
Отвечал руководитель службы безопасности Киевского генерального округа оберштурмбаннфюрер СС Эрлингер:
— Все данные следствия, проведенного мною лично, свидетельствуют, что генерал погиб. Правда, в нынешних условиях мы не имеем возможности начать подводные работы, чтобы поднять машину из Днепра. Однако выводы экспертов единодушны: сбившись с дороги, машина мчалась к полынье на такой скорости, которая исключает возможность выскочить из нее. Поэтому я смею…
— Нет, вы скажите: генерал погиб или нет? — прервал его Прюцманн.
— Да, я уверен…
— А свидетели этой трагедии есть? — вмешался Ильфаген.
— Трагедия произошла ночью. И к тому же за пределами города. Свидетелей нет.
— Господа, я вынужден напомнить, что в тот злосчастный вечер генерал фон Ритце был изрядно навеселе, — вмешался в разговор Рехер, сидевший в сторонке со сложенными на груди руками.
Прюцманн обвел присутствующих настороженными глазами.
— Да, в тот вечер фон Ритце, можно сказать, перебрал, — подтвердил бригаденфюрер Гальтерманн и стал рассказывать, как отметил покойник свое повышение в чине.
Говорил он с такою скорбью в голосе, что никому и в голову не могло прийти, что именно этот человек встретил известие о смерти фон Ритце как праздник. По это было так. Никого еще не ненавидел такой лютой ненавистью Гальтерманн, как фельдмаршальского любимца. Он не мог простить этому ловкачу, что тот так бесстыдно заграбастал все лавры и миллионы, которые по праву принадлежали ему, Гальтерманну. Ведь операции по установлению нового порядка в Киеве непосредственно осуществлял отнюдь не Ритце, он только докладывал о них берлинским чинам и пожинал плоды. Бог тому свидетель, что иной раз в голову Гальтерманна закрадывалась зловещая мысль: не взорвать ли квартиру фон Ритце среди ночи. Но это было не по силам одному человеку. Поэтому Гальтерманн денно и нощно молил бога, чтобы подпольщики поскорее выследили спесивого полковника и набросили ему конопляный галстук на шею. И вот наконец это свершилось! Полицейфюрер нисколько не сомневался, что исчезновение фон Ритце — дело рук подпольщиков, но сейчас умышленно стремился переложить всю вину на самого генерала-выскочку. И его доводы оказали на посланцев Гиммлера надлежащее впечатление. Уже без ноток недоверия Ильфаген заявил:
— Про-остите, но как мо-огло слу-учиться, что фон Ритце решился по-ехать без шо-офера или адъюта-анта?
— Я распорядился предать военно-полевому суду и шофера, и адъютанта, — улучив момент, выпалил генерал Эбергард.
Выпуклые глаза Прюцманна, как две фары, впились в коменданта:
— Но почему все-таки они оставили генерала одного?
— Фон Ритце пожелал ехать один… Точнее, с местной фрейлейн…
— С фрейлейн?! Местной?.. У нее есть родные? Какие меры приняты по отношению к ним?
Гальтерманн бросил встревоженный взгляд на Рехера.
— Я лично просил бригаденфюрера не применять к ее родителям никаких мер, — поспешил Рехер. — Дело в том, что Крутояр — ученый мирового масштаба. Изобретение, которое он сейчас завершает, послужит нашему фатерлянду. Об этом я докладывал рейхсминистру Розенбергу, и рейхсминистр поручил мне всячески оберегать Крутояра, пока не будет закончен его труд. Со своей стороны должен сказать: это — абсолютно лояльный человек. Добрую половину своей жизни он провел за границей, и большевистская идеология ему чужда. Об этом вы можете судить хотя бы потому, что Советы подвергали его репрессиям…
Стиснув ладонями седые виски, Прюцманн задумался.
— Но что я должен докладывать в Берлине?! За смерть генерала фон Ритце должна пролиться кровь. Даже если эта смерть и случайна!
— В этом вы можете не сомневаться, — молвил Гальтерманн. — Крови здесь прольется достаточно. Войскам СС и полиции уже отдан приказ подготовиться к операции. Мы имеем намерение послать карательную экспедицию в пригородные районы.
Впервые за время беседы Прюцманн усмехнулся. Уточнив некоторые детали будущего погрома, он пошел вместе со своим заместителем отдыхать. Оставили резиденцию генерал-комиссара и остальные. Уже на улице Гальтерманн, как бы прощаясь, крепко пожал руку Рехеру.
Однако этот жест нисколько не растрогал Рехера. Он даже пожалел, что оказал услугу этому неслыханно подлому и вероломному человеку. Какое чувство благодарности может быть у такого мясника! Да Гальтерманн родного сына утопит не задумываясь, чтобы только выплыть самому. И Эбергард утопит. И Квитцрау, и все, все!.. Рехер внезапно ощутил странную усталость. Не хотелось думать ни про Гальтерманна, ни про завтрашний день; не хотелось ехать в безмолвную необитаемую квартиру на Печерске. Единственное, что бы он сделал сейчас охотно, — это посидел бы рядом с сыном. Просто так, без всякой цели. Ведь Олесь был его единственной радостью, единственным человеком в мире, которого Рехер не остерегался и не презирал в душе. Минута колебаний: не поехать ли на Соломенку? Приказал шоферу ехать домой.
И вдруг — встреча с сыном.
— Ты как будто почувствовал мое желание. Я собирался посылать за тобой.
— Что-то случилось? Может, разыскал деда?
Рехер отвел глаза в сторону.
— Нет, про Гаврилу Якимовича мне ничего не известно.
— А ты начал розыски?
— По правде говоря, нет. Я презираю людей, отрекающихся от своих близких.
— Дед не отрекся от меня. Онисим ему голову задурманил. Это он во всем виноват. Встретить бы мне этого слизняка! И я встречу его, на краю света найду!
— Ты, наверное, пришел, чтобы я пожелал тебе успеха?
Олесь виновато улыбнулся.
— Не за этим я… За помощью. Хочу на Полтавщину съездить, помоги с разными там пропусками.
— Думаешь там его найти?
— Просто хочу немного развеяться.
«А это и впрямь недурная идея, — подумал Рехер. — Поездит, наберется новых впечатлений и о старике забудет. Может быть, он надеется разыскать его на Полтавщине?.. Что ж, пусть попробует. Неудача остудит запал. Не там ведь надо деда искать…»
— С Полтавщиной у меня связаны… Да и от Шнипенко задание имею.
— Какое задание?
— Должен присмотреться к жизни интеллигенции, к обстановке. В гебитскомиссариатах редакция скоро будет организовывать секретные корпункты.
— Шнипенко посвятил тебя в это дело? — Рехер тяжело опустился в кресло. — Я очень не хотел, чтобы ты вмешивался. Тебе еще рановато впутываться в подобные дела. За корпункты не одна голова полетит с плеч.
Тревога отца лишний раз убедила Олеся, что с корпунктами связана какая-то очередная провокация. Но как поподробнее узнать о ней.
— Ничегошеньки не понимаю. Ты сам направил меня подручным к Шнипенко, а теперь…
— Боже, что за наивность? Я благословлял тебя на работу в редакции с добрыми намерениями. Помнишь наш разговор про народ?.. Мне страшно было, что ты представления не имеешь о людях, среди которых живешь. Я знал: такие иллюзии неизбежно, кончаются крахом, потому я и считал своим долгом предотвратить это. Но как? Ты уже в таком возрасте, когда одними словами, даже самыми искренними, нельзя изменить сложившиеся взгляды. Бельмо с твоих глаз могла снять только сама жизнь. Поэтому я и посоветовал тебе поработать под руководством Шнипенко… В университете ты тоже, наверно, увлекался этим человеком, не представляя себе, каков он в действительности. А это — удав. Вампир! С предательства начал он свой жизненный путь, предательством и кончит. Чтобы получить место под солнцем, это чудовище родного брата отправило из виселицу. Где проходил Шнипенко, там оставались кладбища. А простачки ему еще и поклонялись… Хочешь знать, для чего Шнипенко привлек тебя к организации этих «корпунктов»? Чтобы при удобном случае именно тебя подставить под удар.
— О Шнипенко можно так много не говорить: я давно уже раскусил его… Лучше скажи: чем ты сам лучше Шнипенко? Если ты такой хороший, то зачем же пригреваешь этого выродка?
Рехер встал, прошелся из угла в угол с опущенной головой.
— Это сложный вопрос. Боюсь, ты всего не поймешь. Когда воз стоит под горой и у тебя нет сил втащить его на вершину, то не грех впрячь в оглобли даже бешеных собак. Нужно только следить, чтобы они тянули в нужном направлении. Вот так и со Шнипенко. Пока он нам нужен. Запомни: пока! Поэтому я и настаиваю; чтобы ты с ним не сближался. Впоследствии он может сыграть на дружбе с тобой.
— Он уже заигрывает со мной. Хочет, чтобы ты в фольксдойче его пропихнул.
— Хотеть он может чего угодно. Но предупреждаю: старайся быть от него подальше.
— А как быть с поездкой? Отказаться? В редакции уже все знают…
— Знают? Ха-ха-ха!.. Так слух об этом пустил сам Шнипенко. Чтобы отрезать тебе все пути к отступлению. В таких вещах у него отменный опыт… Но над хитрыми есть мудрые: на Полтавщину ты поедешь. Только не готовить почву для «корпунктов», а будешь сопровождать меня. Да, да, я на днях выезжаю в том же направлении. Со много тебе никаких документов не потребуется.
Олесь замер: вот так добился помощи!
— Понимаешь, я не один… — молвил в смущении. — У нас Зинка… Мне бы с Зинкой вместе…
Рехер остановился. Под его удивленным и внимательным взглядом Олесь неожиданно стал краснеть. И, видимо, это его спасло.
— Ну и выдумщик ты! — вдруг разразился смехом отец. — Шнипенко, корпункты… Зачем так издалека? Мы ведь взрослые люди, сразу бы сказал, что хочешь с фрейлейн прокатиться. Она красива?
Отлегло от сердца: отец, кажется, ничего не заподозрил.
— Для меня красива.
— Ну, это главное. А вот время ты выбрал не совсем удобное для подобного путешествия. По тамошним дорогам нет ни одной приличной гостиницы. Да что-нибудь придумаем. Собирайся, я сообщу, когда отправимся.
Позвонил он Олесю в конце следующего дня:
— К поездке готов? Уже? Вот и хорошо. Предупреди свою красавицу: завтра на рассвете выезжаете.
— А ты? — вырвалось у Олеся.
— Поедете без меня. Я вынужден задержаться в Киеве. — По тону Олесь понял: у отца какие-то неприятности. Но не спрашивать же об этом по телефону. — Шофер подъедет ровно в семь. Он в курсе дела. Все документы будут у него. Вообще положитесь во всем на шофера.
— У тебя что-нибудь серьезное?
— Да! — И в трубке тягостное молчание. — В Киеве объявляется траур. Вчера смерть вырвала из наших рядов фельдмаршала фон Рейхенау…
Разговор кончился, но Олесь все еще стоял с трубкой в руке. Опустошенный, без малейшей надежды. Было ясно, что пропуска на Левобережье для той подпольщицы ему не достать. А без пропуска даже мандат с подписью Губера ничего не стоит.
Машинально сложил бумаги, валявшиеся на столе, запер в сейфе. Прихватил, как всегда, копии секретных распоряжений, которые переводил для редактора, поспешил домой. Собственно, спешить было ни к чему. Просто он не мог усидеть в мрачной редакционной конуре наедине с тревожными думами.
…У ворот дома его встретила Оксана. Увидела в окно и выбежала встречать. Нарядная, торжественная.
— Так я и знала, что сегодня пораньше вернешься, — и, взяв Олеся под руку, повела в гостиную, где их ждал уже накрытый стол. — Хотела из института забежать в редакцию, но передумала…
Только теперь он вспомнил, что сегодня в мединституте начались занятия. Вспомнил и полез в карман. Пусто! Новая авторучка, приготовленная в подарок Оксане в честь первой лекции, осталась в редакционном сейфе.
— Ну, рассказывай, чему же вас сегодня учили.
— Лекций не было. Просто нас собрали и сообщили об учебных планах. Потом какой-то чин из управы ораторствовал, Агитировал ехать на работу в Германию. Кто, мол, поработает там два года, тот получит право учиться в немецком университете.
— И нашлись желающие?
— Что ты? После тех листовок про немецкую каторгу?.. Дураков нет. Говорят, что скоро силой будут туда гнать. Все дороги из Киева уже перекрыты.
— Перекрыты?! Откуда ты знаешь?
— В нашей группе две девушки из-под Борисполя, они говорили.
«Значит, без документов Петровичу не удастся вывести из Киева ту девушку, — опустив голову, размышлял Олесь. — Как быть? Не станет же Петрович ждать, пока подвернется случай раздобыть пропуск. Как же быть?.. Разве попытаться провезти ее с собой? Документы на двоих, а отец остается… Никому из дорожных патрулей не придет в голову, что в машине розенберговского рейхсамтслейтера — подпольщица. Немедленно надо известить Петровича… Я смог бы довезти ее до самой Полтавы. Документы ведь на двоих!»
Бросился в кабинет. Написал Петровичу записку — и во двор.
— Что случилось? Куда ты? — бросилась за ним Оксана.
— Скоро вернусь.
Но вернулся не скоро, усталый, мрачный. Теперь уже все зависело от того, успеет ли Петрович получить записку до рассвета…
Оксана ничего не знала о его делах и стала расспрашивать.
— Еду завтра в Полтаву, — вот и все, что она услыхала в ответ.
Легли спать. Но Олесю не спалось. Успеет ли Петрович получить записку? Если бы знать, где его найти, на крыльях бы полетел…
— Олесь, а эта поездка очень нужна?.. Отложить ее нельзя?
— Нельзя, Оксана.
— Не хочется мне, чтобы ты ехал. Что-то на душе неспокойно… Может, все-таки не поедешь?
«Эх, если бы я мог обо всем тебе рассказать!»
— Не беспокойся, Оксанка. Что может случиться? Через два дня я вернусь. Ты только не волнуйся, — и вышел во двор.
Олесь любил ночи. Бывало, выйдет в сад и бродит среди расцветших яблонь, прислушиваясь к шепоту весеннего ветра. Или станет на лыжи и пустится на залитые лунным светом поля за Батыевой горой. Но за последнее время и киевские ночи стали ему ненавистны: слепой, безмолвный город нагонял гнетущую тоску. Олесю хотелось броситься стремглав отсюда и бежать, бежать без оглядки… Только куда убежишь от тяжелых дум?
Взял в сенях ведро, принес воды и пошел по узенькой тропинке через сад к усадьбе Ковтуна. Микола был единственным, кто не отвернулся от Олеся, не корил его немецким пайком. На стук Ковтун-младший отозвался не скоро. Пока открылась дверь, ведро примерзло к земле.
— Наверное, уже спал? А я вот воды принес.
— Спасибо, заходи.
«Как он тут в такой холодине?» — ужаснулся Олесь, войдя в хату, Предложил растопить печь. Но хозяин отказался:
— Сегодня не надо: до утра как-нибудь перебьюсь.
— А утром я уезжаю.
Микола не спросил, куда, зачем и надолго ли. Сидел впотьмах, как будто ждал, когда уйдет поздний гость. Но Олесю не хотелось возвращаться домой. Помолчали. Вдруг что-то металлическое звякнуло за стеной.
— Так, значит, едешь? И куда же? — сразу же заговорил Микола.
— На Полтавщину.
— Поездом?
— Нет, в моем распоряжении машина.
— От редакции? Наверное, с кем-нибудь из писарей?
— Представь себе, один. Попутчика ищу.
Опять что-то приглушенно звякнуло. На этот раз Олесь четко услыхал: звук долетал снизу. «Но ведь у Ковтунов не было погреба… Неужели Микола сумел выкопать, будучи уже без ног? — И тут он вспомнил, что осенью, во время дождей, видел на ковтунских грядках разрыхленную землю. — Но зачем Миколе понадобился погреб? Что ему там прятать?..»
Попрощались. Олесь пошел домой. Ему очень хотелось побежать к развалинам автобазы, заглянуть в тайник и узнать, забрали ли уже записку. Но сдержал себя. Не мог нарушить клятву, данную Петровичу, — никогда не пытаться выяснить, через кого осуществляется связь с подпольным центром. Поэтому оставалось только ждать.
…Около полуночи в окно, выходившее в сад, кто-то зацарапал ногтем. Олеся как будто жаром обдало — постучали или просто послышалось? Зацарапало в другой раз, в третий… Да это же условный знак!
Мигом вылетел в сени, открыл — в дверях мужская фигура, от которой потянуло морозом и погребом.
— Как я ждал! Записку получили?
— Получил, получил. У тебя чужих нет?
— Одна Оксана. Она спит.
Пришедший обмел снег с валенок и — в кухню. Снял пальто, сел, прижавшись спиной к печке. Олесь подал гостю кашу, зачерствелую корку хлеба. Света не зажигал. Сидели плечом к плечу, и Олесь делился своим планом, как вывезти девушку на Левобережье.
— Я смогу ее доставить хоть до Полтавы. По-моему, лучшего случая и ждать нечего.
— Но ведь без пропуска…
— Пропуск есть. У шофера. Отец поверил, что я хочу этим путешествием свою возлюбленную пленить, и оформил пропуск на двоих… Через мосты проскочим, а за Полтавой киевский пропуск не нужен.
— План, безусловно, заманчивый, но… Рисковать мы не можем. Она везет… письмо Центральному Комитету…
— Поверь же, все будет хорошо.
— А что ты потом скажешь отцу? Ей же надо будет сойти.
— Придумаю что-нибудь. А где ей надо сойти?
— Твой маршрут не изменился?.. Тогда лучше всего в районе Гадяча. Места там глухие, оттуда легче всего добраться до линии фронта.
— Ясно, расстанемся под Гадячем. Единственная просьба — передайте ей… Ну, чтобы она вела себя со мной как любовница. У шофера должно сложиться впечатление, что мы…
— Об этом не беспокойся. Она будет ждать тебя завтра на углу Воинского переулка и Красноармейской.
Встали. Какое-то мгновение стояли друг перед другом, потом Петрович:
— Ну, счастливо тебе, мой хлопчик…
…Утро. Наконец оно пришло — утро великих свершений. Еще не заалело над Батыевой горой, а Олесь уже был на ногах. Собрав вещи, заглянул к Оксане. Она сидела одетая на убранной постели. Олесь положил ей руку на плечо:
— Ну, мне пора.
— Пора?.. Я провожу тебя. Хоть до ворот.
Но ни у кого не хватало сил сделать первый шаг. Олесь остро ощутил, как тяжело ему оставлять Оксану. Если бы можно было забрать и ее!
— Ты не волнуйся. Я скоро вернусь.
— Не задерживайся, не задерживайся, любимый, я буду ждать. Днем и ночью буду ждать, слышишь!
Простились у ворот. Он почти бегом бросился на улицу, И любящий взгляд провожал Олеся, пока он не свернул с Мокрого яра.
Около базара его уже ждала машина отца. Шофер предупредительно открыл дверцу и спросил, по какой дороге ехать к Днепру.
Поехали по Красноармейской.
Вот и Воинский переулок. Но где эта неведомая спутница? Олесь попросил остановить машину. Вышел на улицу, огляделся. От ближайшего подъезда к нему бросилась женская фигурка в валенках. Она! Побежал навстречу. Но через несколько шагов, пораженный, остановился — перед ним была Светлана Крутояр!
Она тоже замедлила шаги. Но только на мгновение. Потом бросилась к нему и повисла на шее…
— Так вот ты какой, Олесь!
Уместились на заднем сиденье. И побежала, побежала им навстречу заснеженная тревожная дорога.
VIII
Вернулся Олесь в Киев на следующий день. Усталый, но довольный. Разве мог он подумать, что вся поездка окажется такой удачной? Мандаты, которыми снабдил их отец, оказывали на дорожных патрулей магическое действие. Увидев их, постовые почтительно козыряли. Возле Борисполя даже колонну грузовиков задержали, чтобы пропустить посланцев рейхсамтслейтера.
Как и было установлено с Петровичем, первую остановку сделали в Яготине. Как будто бы для ознакомления с городом. Потом целый час провели в Пирятине, еще час — в Лохвице. В Гадяч попали, когда солнце уже повисло над горизонтом. Поскольку до ближайшего райцентра, Зинькова, еще оставалось километров сорок, а дорога тут шла через сосновые леса, решено было заночевать в Гадяче. Отправились в гебитскомиссариат — нанести визит хозяину этого неспокойного глухого края. Гадячский гебитс, пожилой толстомордый немец с выцветшими, как осенний туман, глазами, встретил их настороженно. Однако подпись рейхсамтслейтера на документах сразу же сняла всякие подозрения, и он расцвел улыбкой, предложив гостям остановиться в его доме.
— Я сочту за честь принять в моем доме посланцев высокочтимого господина Рехера. Буду очень рад…
Толстомордый гебитс занимал просторную квартиру в центре города. Для Олеся и Светланы отвели лучшую комнату на втором этаже, выходившую окнами к скованному льдом Пслу. Пока они переодевались с дороги, нижний этаж ходуном ходил от беготни: шла подготовка к обеду. Когда стол бы накрыт, пригласили гостей в огромную светлицу, стены и пол которой были сплошь устланы украинскими коврами.
— Правда, великолепные ковры? Знаете, когда я ехал сюда, я не думал, что здешние гречкосеи такие чудесные ткачи. А если бы вы видели работы резчиков, вышивальщиц, гончаров! Скажу честно: для Германии этот край — золотое дно. Я уже распорядился изъять у населения все такие изделия, чтобы отправить их в Германию, в собственность немецкого народа. Эти подарки достойны внимания немцев, не правда ли?
— Несомненно, несомненно. Фюрер высоко оценит ваше старание.
Подбодренный похвалой, разгоряченный вином, хозяин стал рассказывать о своих «подвигах» в Гадяче: каким образом он выхлопотал себе место гебитскомиссара, сколько хлеба реквизировал, как расправляется с партизанскими, хуторами. Светлане и Олесю ничего не оставалось, как выражать восхищение его «подвигами».
— Простите, фрейлейн, вы случайно не из Саксонии? — вдруг спросил гебитс.
— Мой папа оттуда родом.
— Вот видите, я сразу это заметил, — он удовлетворенно выпятил нижнюю губу… — Все саксонцы произносят…
— Но я не помню папу, — прервала Светлана. — Его расстреляли большевики еще в двадцатом. Я даже могилы его никогда не видела… До революции у него была собственная экономия под Лебедином…
— Под Лебедином? Да это же рядом. Каких-нибудь полсотни километров… Вы, верно, хотели бы поглядеть на те места?
— Вы угадали, я давно собираюсь побывать в тех краях. Надеюсь, фюрер поможет мне вернуть отцовское имение.
— Какие могут быть сомнения! Конечно, поможет. Как только закончится война, все мы станем обладателями имений. Честно говоря, я уже облюбовал для себя плантации над Пслом. Прекрасная земля!
Олесь понял, куда гнет Светлана, и поспешил вмешаться в разговор, чтобы не дать гебитскомиссару переключиться опять на будущие порядки в завоеванных областях:
— Заехать в Лебедин я сейчас не могу. Мой маршрут — на Полтаву.
— А в Лебедин машиной и не пробиться. Дороги туда еще с осени забиты снегом. Я бы дал вам хороших лошадей, в санях не страшны заносы.
— За лошадей спасибо, но срочные дела…
Светлана так умоляюще посмотрела на гебитса, что тот предложил Олесю:
— Так, может, фрейлейн сможет поехать без вас? Это ведь грех — побывать вблизи отцовской усадьбы и не заглянуть. Не беспокойтесь, с ней ничего не случится.
Олесь нахмурил брови, делая вид, что уговорить его нелегко:
— У меня нет времени ждать здесь фрейлейн. У меня дела.
— Так вам и не надо ждать. Я доставлю ее в Киев. Это слово Ганса Гросскопфа.
— Хорошо, я подумаю. Решим утром.
— Что ж, это разумно: утро вечера мудренее.
От радости Олесю не сиделось. Если Светлане, удастся добраться до Лебедина, то оттуда до линии фронта не так уж далеко. Конечно, нужно будет избавиться от гросскопфского провожатого, но она сумеет это сделать. Потом пять-шесть суток — и она будет среди своих. И если Олесь отложил свое решение до утра, то только для того, чтобы Гросскопф завел разговор о поездке в Лебедин в присутствии шофера. Тогда и у отца не возникнет никаких подозрений из-за того, что Светлана оставила его на полпути. Одно его тревожило: не передумает ли гебитс за ночь?
Но Гросскопф не передумал. Едва уселись завтракать, как он снова заговорил:
— Ну, как вы решили? Едете в Лебедин?
Олесь сокрушенно качал головой, бросал взгляд на шофера, как бы спрашивая совета:
— Прямо и не знаю, что делать… К тому же и дороги сейчас не совсем безопасны.
— Об этом не волнуйтесь. Через неделю она будет в Киеве. Это я вам говорю, Ганс Гросскопф!
На губах шофера задрожала ехидная ухмылочка. Он явно злорадствовал по поводу того, что Рехерова сынка оставляют в дураках.
— Ну что же, быть по-вашему. Я вверяю вам фрейлейн.
На этом разговор и закончился. Олесь сидел хмурый, прикидываясь обиженным. Даже попрощался со Светланой холодно, хотя всем сердцем желал ей счастливого пути и немножко ей завидовал.
— Так ты не задерживайся. Через неделю я жду тебя в Киеве.
— Жди, я вернусь.
Поблагодарив Гросскопфа за любезный прием, Олесь отправился в обратный путь. Когда уже проехали Псел, шофер как бы между прочим произнес:
— Как непостоянны нынешние паненки! Только вчера так весело щебетала — и вдруг… И что она нашла в этом старом хрыче?
— Это у нее надо спросить…
Длительное молчание. Довольный, что все сложилось так удачно, Олесь вдохновенно играл роль обманутого любовника.
Без остановки проехали Зиньков, Опошню, Диканьку. В Полтаве тоже задержались ненадолго. Город Олесю не понравился. Когда-то уютная и веселая, Полтава напоминала теперь заснеженный пустырь. Кругом руины и пепелища. Его неудержимо тянуло домой. Нахлынуло какое-то мучительное беспокойство. В Киев вернулись в сумерки. Олесь хотел сразу же отправиться на Соломенку, но шофер напомнил, что отец просил с дороги заехать к нему.
…Рехер ждал их сидя с газетой в старинном кресле. Увидев сына, он протянул руки и радостно вскричал:
— А-а, путешественник! Почему так поздно? А я уже волнуюсь. Не обморозился?
— Обошлось.
— Как прокатился?
— Так себе. Жаль, что так быстро надо было возвращаться.
— Ничего, я скоро устрою тебе путешествие более продолжительное. Где же вы побывали?
— Полтавский маршрут, как и уславливались. Ночевали в Гадяче. У гебитскомиссара Ганса Гросскопфа… — И стал рассказывать, как уговорил гебитс его спутницу остаться в Гадяче. Но на отца это сообщение не произвело никакого впечатления. Хотя он и пытался сделать вид, что внимательно слушает, но думал о чем-то своем. Чтобы не мешать ему, Олесь стал прощаться: — Я, пожалуй, пойду. Надо отдохнуть с дороги.
— Нет, нет, сейчас будем пить чай. Я тебя ждал.
За ужином отец завел речь о том, что Олесю пора подумать о продолжении образования. Грех, мол, растрачивать молодость на мелочные занятия. Но тот не ответил ничего определенного.
— Завтра я уезжаю, — сказал Рехер печально. — Недели на две. И знаешь, я просил бы тебя остаться здесь.
— А дом? Как же с домом?
— Дом? Ты считаешь домом те стены? Ну, поступай как знаешь. Просто мне хотелось бы знать, что меня здесь кто-то ждет. Если вдруг надумаешь сюда перебраться… Одним словом, я уже предупредил: ты здесь полновластный хозяин.
Разговор не клеился. Каждый думал о своем. Рехер, наверное, о поездке, а Олесь о Светлане. «Где-то она сейчас? Сумела ли обмануть гросскопфского провожатого? Далеко ли ей еще до линии фронта? Только бы все хорошо кончилось…» Теперь уже ничем нельзя было ей помочь. Вдруг опять его охватило беспокойство о доме: а как там Оксана? За дневными тревогами он ни разу не вспомнил о ней. Оксане так не хотелось, чтобы он уезжал. И сейчас он с нетерпением выжидал момента, чтобы стремглав броситься к Мокрому яру, успокоить, утешить дорогого человека. Но отец опять его остановил. У Олеся даже мелькнула мысль, что его задерживают здесь умышленно. Но чего ради?..
Добраться домой ему удалось только к полуночи. Постучал в окно — Оксана не откликнулась. Еще и еще постучал — тишина. С тревожным предчувствием отпер дверь, вошел в сени.
— Оксанка, ты спишь? — Но его голос отозвался лишь эхом пустых комнат.
Бросился на кухню, на полке нашел спичку, зажег лампу. И замер. В доме стоял такой холод, что листочки комнатных цветов покрылись инеем, а вода в ведре успела промерзнуть насквозь. Значит, Оксаны не было и прошлую ночь. Где же она могла быть?..
Замельтешили, завихрились перед его глазами крупные снежинки. В их меланхолическом танце Олесю представилась многосотенная скорбная колонна. Заложники! Он видел когда-то, как по бульвару Шевченко эсэсовцы гнали заложников к Бабьему яру. «Неужели и Оксану постигла такая же участь? Нет, нет, у нее надежные документы! Но ведь они могли и с документами…» Сердце захлебывалось, готовое вот-вот остановиться, тело наполнялось тяжелым холодом, он не мог сделать и шага… Потемнело в глазах. Под оглушительный звон в ушах он опустился на пол и застыл.
Очнулся на рассвете. Через силу встал и пошел к соседям:
— Не видели Оксану? Не знаете, что с нею случилось?
Никто ничего не слышал и не знал. А может, просто не хотели говорить.
Со времени появления на Соломенке Рехера Химчуков стали сторониться. А после того как Олесь пошел на работу в редакцию, и совсем возненавидели.
Не сказал ничего определенного и Микола Ковтун. Микола наведывался на усадьбу, но Оксаны дома не было. Олесь отправился на Печерск: единственная надежда теперь была на отца. Но отца он уже не застал. Прислуга сообщила, что он выехал в Ровно. «Зачем он помчался туда среди ночи? — закралось в душу Олеся подозрение. — Ведь по распоряжению командующего вооруженными силами Германии на Украине генерала Катцингера движение на междугородных дорогах в ночное время запрошено. Почему отец так упорно не отпускал меня вчера домой?»
Вышел на улицу — куда податься, где начать поиски? Черно на душе, темно в глазах. «А она словно чувствовала беду. Так просила не ехать… И как я не позаботился о ее безопасности? Что теперь делать?» Пошел в управление городской полиции. Перед входом остановился: «А что я им скажу? Да и кому говорить? Лучше пойду в мединститут». Хотел повернуться и уйти, как вдруг на плечо легла чья-то рука.
— А я тебя все утро ищу…
Оглянулся — Бендюга. Веселый, с покрасневшими глазами, явно под хмельком.
— Ищу, чтобы… Нам надо поговорить. На полном серьезе.
Олеся передернуло, он резко высвободил плечо:
— Поговорить… Да мне смотреть на тебя противно.
— Допускаю, — нисколько не обиделся тот, как будто речь шла совсем и не о нем. — В прежних наших взаимоотношениях было много недоразумений… Эпоха виновата! Обороняясь, иногда приходилось давать пинки своим. Как можно было предвидеть, что мы свои люди! Но ради чего нам враждовать сейчас?
— Довольно! Между нами давно все кончено!
— Святые слова! В новую эпоху — новые отношения. Слушай, давай заглянем в чайхану к Шато и там все обсудим, — и он бесцеремонно взял Олеся под руку.
— Ты слышал, что я сказал?
— Слышал, все до последнего слова слышал. Но мы должны стать друзьями, понимаешь. Тем более что я тебе еще не раз пригожусь.
— Не нужны мне твои услуги. Отвяжись!
Князь не отступал.
«А может, Бендюга знает что-нибудь про Оксану? Он непременно должен знать. Ведь отец приставил его ко мне, чтобы он следил за мной и за нашим домом…» И Олесь пошел вслед за ним к Шато.
Там никого не было. Старик Шато дремал у кассы. Но, увидев Тарганова, моментально выскочил из-за стойки и согнулся в три погибели, приложив правую руку к груди. Видно, Тарганов был в пивной своим человеком.
— Первый тост: за мир и дружбу, — усевшись в углу, поднял полную рюмку Тарганов. — Смоем этой адской жидкостью воспоминания о горьких годах!
— Ты вот что, — отодвинул свою рюмку Олесь. — Ты скажи, куда девалась Оксана?
— Вот тебе на! Откуда мне это знать?
— Не дури. Мне известна твоя служба…
— Бог свидетель, ничего не знаю. Лучше спроси о чем-нибудь другом.
Олесь хотел встать и уйти, но Тарганов задержал:
— Да погоди ты! Зачем так круто? Гм, об Оксане не беспокойся, ничего дурного с нею не стряслось.
— Где она? Куда вы ее девали? — Олесь так схватил бывшего учителя музыки за петельки, что на нем одежда затрещала. Шато в испуге закрыл глаза и присел за стойкой.
— Не трать силы, все равно не найдешь.
— Ты скажи, где она, а уж это мое дело — найду или не найду!
— Сначала отпусти.
Олесь разомкнул пальцы. Поправив одежду, княжеский потомок предусмотрительно отодвинулся и молящим голосом затянул:
— Не имею права об этом говорить. Понимаешь, присяга. Одно скажу по секрету: в Киеве ее нет. Больше, хоть режь, не скажу ни слова.
— Ничего, скажешь. Отец заставит тебя заговорить. Я ему все расскажу…
— Расскажешь? Господину Рехеру? Ха-ха-ха! — И Тарганов залился таким смехом, что даже Шато вылез из-за стойки и стал глуповато подхихикивать. — Ну и чудак же ты! Ну и насмешил. А отцу непременно расскажи. Он же, бедненький, ничегошеньки не знает! Оха-ха-ха!..
Теперь Олесь не сомневался, что загадочное исчезновение Оксаны — это дело их рук. Медленно, как от змеи, отступал Олесь к двери:
— Будьте же вы прокляты!
Выскочил на улицу. Куда дальше? Побежал в мединститут. Старенькая вахтерша в вестибюле удивленно поглядела на него. От нее Олесь узнал, что уже второй день в институте никаких занятий нет, студенты не являются на лекции. Почему? Боятся, что их отправят на работу в Германию. Позавчера аудиторию, в которой проходила лекция для первокурсников, окружила полиция, выгнала студентов на улицу и всех отправила на биржу труда. По дороге некоторым удалось бежать, но многих в тот же день отправили эшелоном на каторгу…
Олесь не помнил, как добрался до дому. Пришел, как в тюрьму. Ненавистным и чужим стал для него родной дом. Если бы можно было найти другой ночлег, ни за что бы не пришел сюда. Ступил через порог, и — о диво! — в комнате тепло. Зажег спичку.
— Не надо, — узнал он голос Петровича.
— Это ты! Как хорошо, что ты пришел, — бросился Олесь другу на грудь.
Долго они стояли в темноте, обняв друг друга.
— Ну, вот я и вернулся, — заговорил Олесь. — Со Светланой все в порядке. Осталась в Гадяче. Как только проберется к своим, даст знать: обещала добиться, чтобы ЦК прислал в Киев самолет с листовками. А у меня горе, Петрович.
— Знаю, все знаю. И завтра весь город узнает об этом преступлении.
— Нет, ты еще не все знаешь. Преступление это совершил мой отец. Да, да, я уверен в этом… Но им это так не пройдет. Я буду мстить! Мстить беспощадно!..