Они открыли дверь, дом дохнул им навстречу теплом и ночной тишиной, шум города медленно отступал. Они закрыли за собой дверь, и тут в доме раздался звонок.
— Вызов! — крикнула на бегу Джейнис.
Леонора вошла в спальню за нею по пятам, но Джейнис уже схватила трубку и повторяет: «Алло, алло!» В большом далёком городе техник готовится включить огромный аппарат, который соединит сейчас два мира, и две женщины ждут — одна, вся побелев, сидит с трубкой в руках, другая склонилась над нею, и в лице её тоже ни кровинки.
Настало долгое затишье, и в нём — только звёзды и время — нескончаемое ожидание, каким были для них и все последние три года. И вот настал час, пришла очередь Джейнис позвать через миллионы миль, через бездну, где мчатся метеоры и кометы, убегая от рыжего солнца, которое вот-вот опалит и расплавит её слова и выжжет из них всякий смысл. Но голос её всё пронизал серебряной иглой, прошил стёжками слов бескрайнюю ночь, отразился от лун Марса. И нашёл того, кто ждал в далёкой-далёкой комнате, в городе на другой планете, до которой радиоволнам лететь пять минут. Вот что она сказала:
— Здравствуй, Уилл! Это я, Джейнис!
Она сглотнула комок, застрявший в горле.
— Дают так мало времени. Только одну минуту.
Она закрыла глаза.
— Я хочу говорить медленно, а велят побыстрее. Так вот… я решила. Я приеду. Я вылетаю завтрашней ракетой. Я всё-таки прилечу к тебе. И я тебя люблю. Надеюсь, ты меня слышишь. Я тебя люблю. Я так соскучилась…
Голос её полетел к далёкому, невидимому миру. Теперь, когда всё было уже сказано, ей захотелось вернуть свои слова, сказать не так, по-другому, лучше объяснить, что у неё на душе. Но слова её уже неслись среди планет, и если б какое-нибудь чудо космической радиации заставило их вспыхнуть и засветиться, подумала Джейнис, её любовь озарила бы десятки миров и на той стороне земного шара, где сейчас ночь, люди изумились бы неурочной заре. Теперь её слова принадлежат уже не ей, но межпланетному пространству, они ничьи, пока не долетят до цели, к которой они мчатся со скоростью сто восемьдесят шесть тысяч миль в секунду.
«Что он мне ответит? — думала она. — Что скажет он в ту короткую минуту, которая отведена ему?» Она беспокойно вертела и теребила часы на руке, а в трубке светофона потрескивало — само пространство говорило с Джейнис, она слышала неистовую пляску электрических разрядов и голос магнитных бурь.
— Он уже ответил? — шепнула Леонора.
— Ш-ш! — Джейнис пригнулась к самым коленям, точно ей стало дурно.
И тогда из бездны долетел голос Уилла.
— Я его слышу! — вскрикнула Джейнис.
— Что он говорит?
Голос звучал с Марса, он летел через пустоту, где не бывает ни рассвета, ни заката, лишь вечная ночь, и во мраке — пылающее солнце. И где-то на полпути между Марсом и Землёй голос потерялся — быть может, слова захватил силою тяготения и увлёк за собой пронёсшийся мимо наэлектризованный метеорит, быть может, на них обрушился серебряный дождь метеоритной пыли… как знать. Но только все мелкие, незначительные слова будто смыло. И когда голос долетел до Джейнис, она услышала одно лишь слово:
— …люблю…
И опять воцарилась бескрайняя ночь, и слышно было, как вращаются звёзды и что-то нашёптывают солнца, и голос ещё одного мира, затерянного в пространстве, отдавался у неё в ушах — гром её собственного сердца.
— Ты его слышала? — спросила Леонора. У Джейнис едва хватило сил кивнуть.
— Что же он говорил, что он говорил? — допытывалась Леонора.
Но этого Джейнис не сказала бы никому на свете, эта радость слишком дорогая, чтобы ею можно было поделиться. Она сидела и вслушивалась — в памяти опять и опять звучало то единственное слово. Она сидела и вслушивалась, и даже не заметила, как Леонора взяла у неё из рук трубку и положила на рычаг.
И вот они лежат в постелях, свет погашен, в комнатах веет ночной ветер, а в нём — дыхание долгих странствий среди мрака и звёзд, и они говорят о завтрашнем дне и о днях, которые настанут после; то будут не дни и не ночи, но неведомое время без границ и пределов; а потом голоса смолкают, заглушённые то ли сном, то ли бессонными мыслями, и Джейнис остаётся в постели одна.
«Так вот как бывало столетие с лишним назад? — думается ей. — В маленьких городках на востоке страны женщины в последнюю ночь, в ночь кануна, ложились спать и не могли уснуть, и слышали в ночи, как фыркают и переступают лошади и скрипят огромные фургоны, снаряжённые в дорогу, и под деревьями шумно дышат волы, и плачут дети, до срока узнав одиночество. Равнины и лесные чащи полнились извечным шумом прибытий и отъездов, и кузнецы за полночь гремели молотами в багровом аду подле своих горнов. И пахло грудинкой и окороками, что коптились на дорогу, и, словно корабли, тяжело раскачивались фургоны, до отказа нагруженные припасами для перехода через прерии; в деревянных бочонках плескалась вода, ошалело кудахтали куры в корзинах, подвешенных снизу к осям, собаки убегали вперёд и в страхе прибегали обратно, и в глазах у них отражалась пустыня. Значит, вот как было в те давние времена? На краю бездны, на грани звёздной пропасти. Тогда был запах буйволов, в наши дни — запах ракеты. Значит, вот как это было?»
Дремотные мысли путались, и, уже погружаясь в сон, она окончательно поняла — да, конечно, неизбежно и неотвратимо — так было от века и так будет во веки веков.
Фрукты с самого дна вазы
The Fruit at the Bottom of the Bowl 1953 год
Переводчик: Белла Клюева
Уильям Эктон поднялся с пола. Часы на камине пробили полночь.
Он взглянул на свои пальцы, взглянул на большую комнату, в которой находился, и на человека, лежавшего на полу. Уильям Эктон, чьи пальцы стучали по клавишам пишущей машинки, и ласкали любимых женщин, и жарили яичницу с беконом на завтрак поутру, именно этими десятью скрюченными пальцами только что совершил убийство.
Он никогда в жизни не мнил себя скульптором, однако сейчас, видя между своими руками распростёртое на полированном дубовом полу тело, он вдруг осознал, что подобно скульптору, тиская, скручивая и переворачивая человеческую плоть, он так отделал человека по имени Дональд Хаксли, что совершенно изменил его физиономию, да и всю его фигуру.
Сплетением своих пальцев он уничтожил въедливый блеск хакслиевых глаз, заменив его слепой, холодной тоской в глазных впадинах. Всегда розовые и чувственные губы разверзлись, открыв лошадиные зубы, жёлтые от никотина резцы и клыки, золотые коронки на коренных зубах. Нос, тоже обычно розовый, обесцветился, как и его уши, и покрылся пятнами. Раскинутые на полу ладони Хаксли были раскрыты, впервые за всю их жизнь будто прося чего-то, а не требуя, как обычно.
Да, так это воспринималось с эстетической точки зрения. В общем-то перемены в Хаксли пошли на пользу ему. Смерть превратила его в человека, более достойного и доступного. С ним теперь можно было говорить, и он вынужден был слушать вас.
Уильям Эктон посмотрел на свои собственные пальцы.
Дело сделано. Теперь не в его силах вернуть всё обратно. Не слышал ли кто-нибудь? Он прислушался. Снаружи доносились обычные звуки ночного городского транспорта. Никто не стучал в дверь, не пытался разбить её в щепки ударом плеча, никто не орал, требуя впустить его. Убийство, превращение человеческой плоти из тёплой в ледяную произошло, и никто не знал об этом.
И что теперь? Часы продолжали отбивать полночь. В истерике он всеми фибрами души рвался в одном направлении — к двери. Только бы убежать, убраться отсюда, рвануть на вокзал, на поезд, остановить такси, сесть, ехать, мчаться, идти, ползти, лишь бы подальше отсюда и никогда не возвращаться назад!
Его руки покачивались перед его глазами, летали, поворачиваясь то одной, то другой стороной. Он сжал их в раздумье, они, лёгкие как пёрышко, повисли по бокам. Почему он так пристально разглядывал их? — спросил он самого себя. Было ли в них что-то настолько важное, что он сейчас, после успешного удушения своего противника, вынужден остановиться и изучить их досконально, морщинку за морщинкой, завиток за завитком?
Руки были совершенно обыкновенные. Не толстые и не тонкие, не длинные и не короткие, не волосатые и не голые, не наманикюренные и не грязные, не мягкие и не мозолистые, не морщинистые и не гладкие — отнюдь не руки убийцы, однако и не руки ни в чём не повинного человека. Он сам удивлялся, глядя на них.
Его занимали собственно даже не сами его руки и не сами по себе его пальцы. В том тупом безвременье, которое наступило после совершённого им насилия, он находил интересным только кончики своих пальцев.
На камине по-прежнему тикали часы.
Он опустился на колени возле тела Хаксли, вынул из кармана Хаксли его носовой платок и стал методично протирать им шею Хаксли. В каком-то исступлении он чистил, массировал шею, протирал её снаружи и сзади. Затем он встал.
Он посмотрел на шею Хаксли. Посмотрел на полированный пол. Медленно наклонился и провёл по полу платком несколько раз, потом принялся тереть и драить пол сначала вокруг головы трупа, затем возле его рук. Потом он отполировал пол вокруг всего тела. Он оттёр пол на ярд вокруг всего тела убитого. Затем он отполировал пол ещё на расстоянии двух ярдов вокруг трупа. Затем он…
Он остановился.
И в какое-то мгновение его глазам предстал весь дом, с его холлами в зеркалах, с резными дверями, прекрасной мебелью; и он вдруг совершенно явственно, слово в слово, будто кто повторил всё это ему, услышал всё, что говорил ему Хаксли и что говорил он сам во время их беседы всего какой-нибудь час назад.
Вот он нажимает кнопку звонка у Хаксли. Дверь открывается.
— О! — удивляется Хаксли. — Это ты, Эктон?
— Где моя жена, Хаксли?
— Уж не думаешь ли ты, что я скажу тебе это? Да не стой ты там, идиот этакий! Если хочешь поговорить всерьёз, входи. В эту дверь. Сюда. В библиотеку.
Эктон дотронулся до двери в библиотеку.