Дрожь от вибрации пробегала через пятки по её изящным ногам и, разливаясь по всему телу, подобралась к сердцу, коснулась его, и она заволновалась, словно в очередной раз увидела Берти, сидящим на верхней балке загона. Дрожь проникла в мозг, пленила каждую его клеточку, и ей вдруг захотелось запеть. Так с ней бывало, когда она читала хорошие книги или слышала красивые песни.
Всё вокруг было насыщено гудением. Оно пронизывало раскалённый воздух, пустыню и даже кактусы в ней — гудением было охвачено всё.
— Что это? — спросила она, растерянно глядя на здание.
— Не знаю. Похоже на электростанцию, — отозвался Берти и толкнул дверь. — Хм, открыто, — удивился он. — Вот только жаль, нет никого.
Дверь широко распахнулась, и в виски им ударил сильный, как порыв ветра, гул.
Они вступили под своды таинственного поющего зала. Она шла под руку с Берти, крепко прижавшись к нему.
Тут было сумрачно, как в подземном царстве. Всё вычищено, отшлифовано до блеска, словно какие-то невидимки упорно, день и ночь, без устали, без конца тёрли, тёрли и тёрли пол, стены и машины. Им показалось, будто они шагают сквозь строй молчаливо стоящих людей. Но люди превратились в круглые, похожие на снаряды машины, поставленные в два ряда и гудящие во всю мочь. Из чёрных, серых, зелёных машин тянулись золотистые кабели и белые провода, поблёскивали серебристые коробки с малиновыми контактами и белыми надписями. В полу было углубление и там бешено крутилось, с неразличимой для глаз скоростью полоскалось что-то невидимое. (Центрифуга вертелась очень быстро, казалось, она застыла на месте.) С тёмного потолка гигантскими змеями свисали медные провода, переплетения труб поднимались от цементного пола по огненно-красным кирпичным стенам. Пахло озоном, как после грозы. Время от времени раздавался треск, что-то шуршало, щёлкало, шипело; там, где провода подходили к фарфоровым и стеклянным изоляторам, иногда проскакивали искры.
А за стенами, в мире реальном, начался дождь.
Ей не хотелось тут оставаться. Всё здесь было ей чуждо: люди оказались серыми машинами, а музыка звучала как орган, гудевший то на высокой, то на низкой ноте. Но по окнам уже растекались дождевые струи.
— Похоже, это надолго. Придётся тут заночевать. Да и поздно уже, — сказал Берти. — Пойду занесу вещи.
Она молчала. Её тянуло дальше. Куда, к чему? Она не знала. Наверное, в город. Там бы она купила билеты и, крепко зажав их в руке, побежала бы к поезду, и поезд помчался бы с грохотом, а потом, проехав сотни миль, она бы сошла с него и пересела на лошадь или машину — и снова в путь. И, наконец, увидела бы свою маму, живую или мёртвую. Только бы хватило времени и сил. Где бы ни проходила её дорога, она будет довольствоваться лишь воздухом, чтобы дышать, пищей и водой, чтобы смочить пересохшие губы, да твёрдой землёй под ногами, чтобы ходить. Но уж лучше вообще не испытывать всего этого. «Ну зачем ехать к маме, к чему слова, волнения? — спрашивала она себя. — И кому от этого легче?»
Пол под ногами блестел, как замёрзшая речка. Шаги отдавались сухим гулким эхом, ясно и чётко. Каждое произнесённое слово летело обратно, будто из каменной пещеры.
Она слышала, как Берти за её спиной складывает на пол вещи. Он расстелил пару серых одеял и достал несколько банок консервов.
Была ночь. Потоки дождя всё текли и текли по высоким зелёным окнам, струи воды свивались в тончайшие узоры. Удары грома рвали дождевую завесу, молнии врезались в каменистую землю и переламывались.
Она положила голову на подвёрнутое одеяло, но как ни старалась устроиться поудобнее, гудение огромной электростанции не давало покоя. Она перевернулась на другой бок, закрыла глаза, постаралась уснуть, но в голове по-прежнему гудело от вибрации. Тогда она встала, расправила одеяло и снова легла.
Гудение, однако, не отступало.
Какое-то чувство подсказывало ей, что и Берти не спит. Интуиция никогда не подводила её. В том, как он дышал, была едва уловимая разница… Он дышал беззвучно, совсем неслышно, но она знала, что он сейчас задумчиво смотрит на неё в темноте. Она обернулась.
— Берти?
— Что?
— Я тоже не сплю.
— Знаю.
Она лежала, вытянувшись, неподвижно и была вся напряжена, а он расслабился и чуть поджал ноги. Она смотрела на него и дивилась его спокойствию.
— Берти, — сказала она и, помолчав, продолжала: — Как тебе здесь?
Он ответил не сразу.
— О чём это ты?
— Как ты можешь тут отдыхать? — сказала и запнулась. Нехорошо вышло. Получалось, что она его упрекает, а ей вовсе этого не хотелось. Она знала его как человека, который видит скрытое от глаз других, которого ничто не оставляет равнодушным, но эти качества не мешали ему оставаться добрым и простым. Его мучили те же мысли, что и её, и он переживал за её маму, но внешне выглядел хладнокровным и безразличным. Все его мысли и переживания были скрыты от глаз, запрятаны глубоко в душе, где жила его вера, его внутренняя сила, она-то и не позволяла ему быть в разладе с самим собой. Он умел встретить любую неприятность. Уверенность и стойкость делали Берти неуязвимым, он был защищён ими, как лабиринтом или сетью, в которой запутывались и терялись все надвигающиеся напасти, и никакие беды, кажется, не могли причинить ему боли. Глядя на его спокойствие, она иногда, сама того не желая, выходила из себя, но тут же подавляла в себе бессмысленную злость, понимая, что злиться на него — это всё равно что обижаться на природу за то, что она в каждый персик вложила по косточке.
— Почему я так и не научилась этому? — сказала она наконец.
— Чему?
— Ты научил меня всему… Ты заставил меня по-своему смотреть на мир. Я знаю только то, чему ты меня научил, — Она остановилась. Трудно это было выразить словами. Их жизнь текла спокойно, как кровь в жилах.
— И вот только верить ты меня не научил, — сказала она. — Я никогда об этом от тебя не слышала.
— Этому не учатся, — ответил он. — Просто однажды ты расслабишься, тебе станет легко. Вот и всё.
«Расслабишься, — думала она. — Почувствую облегчение? Но только телесное. А как избавиться от того, что в мыслях?» Её пальцы вдруг сами собой сжались. Взгляд блуждал по залу огромной электростанции. Над головой возвышались мрачные силуэты машин, вспыхивали искры… Вибрация пронизывала всё тело.
От усталости её клонило ко сну. Глаза слипались. Её тело наполнилось гудением, словно затрепетали крылышки тысячи крошечных колибри.
Она проводила взглядом теряющиеся во мраке под потолком трубы, посмотрела на машины, услышала вой центрифуг… И тут её дремота исчезла, и ею овладело беспокойство. Стены, пол, потолок — всё запрыгало и заплясало перед глазами, гудение нарастало и нарастало, и к ней пришла вдруг удивительная лёгкость, она увидела в зелёных окнах очертания высоковольтной линии, убегающей в сырую мглу.
Её тело дрожало и гудело. Ей показалось, что её вдруг рвануло и оторвало от земли. Бешено крутящееся динамо подхватило её и завертело, она стала невидимой и током потекла по медным проводам!
В какой-то миг она стала вездесущей!
Она пронеслась по проводам, оставляя позади громадные мачты высоковольтных передач, прожужжала в проводах над бесчисленными опорами, увенчанными изоляторами из зелёного стекла, похожими на хрустальных птиц, держащих в клюве высоковольтную линию. Провода несли её через города, городки и посёлки, фермы и ранчо, гасьенды, разветвляясь в четыре стороны, потом ещё в восемь. Она скользила по паутине проводов, наброшенной на пустыню!
И мир стал вдруг чем-то большим, чем просто дома, горы, дороги и пасущиеся кони, покойник под каменной плитой, колючка кактуса или город, искрящийся в ночи своими огнями. Мир уже не был раздроблен, расколот на части. Охваченный сетью гудящих проводов, он стал вдруг единым целым.
С потоком света она влилась в каждый дом, в каждую комнату, и туда, где жизнь только пробудилась от шлепка по попке новорождённого, и туда, где жизнь в человеке уже едва теплилась, как свет в лампочке, горела неровно, тлела и погасла совсем. Поток электричества увлекал её за собой. На сотни миль вокруг в окнах загорелся свет, и всё стало доступно её зрению и слуху, одиночество ушло. Теперь она стала такой же, как все. одной из многих тысяч людей, о чём-то размышляющих, в чём-то убеждённых.
Она трепетала, как сухая, безжизненная тростинка. От высокого напряжения её мысли метались и запутывались в переплетении проводов.
Во всём царило равновесие. В одном месте она видела, как жизнь увядает, а рядом, всего в какой-нибудь миле, люди поднимали бокалы за новорождённого, передавали сигары, улыбались, хохотали, жали друг другу руки. Она видела бледные, вытянутые лица умирающих в белых постелях, слышала, как они начинают постигать и принимать смерть, смотрела на их движения, угадывала чувства и понимала, как они одиноки и замкнуты, понимала, что им уже никогда, ни за что не увидеть мир в равновесии, каким его видит она.
Она проглотила слюну, коснулась пальцами шеи — шея горела. Веки дрожали.
Она не была одинока.
Динамо-машина раскрутила её, а центробежная сила пустила по проводам, как из пращи, к миллионам стеклянных колбочек, привинченных под потолками. Нужно только потянуть за шнурок или повернуть рубильник, или нажать на выключатель — и они вспыхнут.
Зажечь свет можно везде, его надо только включить. Пока света не было, в домах было темно. Но вот она сразу очутилась во всех домах, вошла в каждую комнату. И она уже не одинока. И ей досталась частица большого, общего горя и страха. Но вокруг не только одни страдания. Можно посмотреть на всё и с другой стороны. Жизнь начинается с рождения — это нежный, хрупкий младенец. Это тело, согретое обедом, свежие краски и звуки, запахи полевых цветов.
И как только свет где-то гаснет, жизнь зажигает его снова, и в домах опять светло.
Она очутилась сразу у Кларков и Греев, Шоу и Мартинсов, у Хэнфордов и Фентонов, у Дрейков, Губбельсов и Смитов. Она была одна, но не знала одиночества. В голове у человека есть разные отверстия. Пожалуй, это звучит странно, даже несколько глупо, но всё же это отверстия. Сквозь одни мы смотрим на мир и на людей в нём, таких же беспокойных, разных и непростых, как и мы сами. Другие отверстия помогают нам слышать, и есть ещё одно, чтобы поведать о своём горе, когда оно нас тяготит. Запахи пшеницы, льда, костров проникают через другие отверстия и мы узнаём через них в