Золушка с Чистых прудов — страница 27 из 62

Поэтому предлагаю ему лорнет, висящий на шнурке. Лорнет придаст мне столичную светскость, да и те моменты, когда я одариваю кого-то из мужчин своим вниманием, с лорнетом можно сделать шикарнее, многозначительнее… что-то обещающее будет в продолжительном взгляде.

И все же я чувствую какую-то неуверенность, ощупью иду к роли, то ученически выполняю требования режиссера, то робко пробую что-то свое… И это все с ролью в три маленькие странички! А что же бывает, когда она большая! Конечно, в какой-то момент все мелочи и неувязки вдруг исчезают, все, что беспокоило режиссера и меня (или кого-то из нас), куда-то уходит, испаряется. И вот я одна с ролью, которую несу на генеральной репетиции приемной комиссии и пока узкому кругу зрителей.

На обсуждении нас, безусловно, критикуют, делают поправки, а иногда бывают разгромы, и нешуточные. Но вот все доработано, увязано, все расставлено по местам, и… в один замечательный день, вернее вечер, на афише загорится слово «премьера».

Остается совсем немного времени до начала спектакля. Это святые минуты… Целый день я не могу дождаться этих минут, меня нет дома, нет на улице, нет с моими близкими, я только жду, когда наконец окажусь в своей грим-уборной, где около зеркала разложены любимые мною мелочи, лежит букетик цветов, кем-то бережно и любовно принесенный, висят мои божественные платья.

Наступает минута, когда я в зеркале снова становлюсь не совсем собой, а уже той, другой, и по радио слышу рокот зрительного зала… А потом все затихает, и наступает моя настоящая жизнь – Спектакль!

Драматический год

…Но и в театре и в жизни зияют места.

Их уже не займет никогда и никто.

Р. Рождественский

Горечь потерь

Летом 1987 года наш театр поехал на гастроли в Вильнюс, а затем в Ригу. Гастроли в Вильнюсе прошли вполне благополучно. Переехали в Ригу. Я должна была приехать на неделю позже.

На перроне в Риге я издали заметила встречавшего меня мужа. Лицо у него было какое-то странное, вид подавленный. Я сразу испугалась, почувствовав неладное.

– Ты знаешь, что умер Папанов? – спросил он.

– Что?!! – вопрос, крик, стон.

Да, вчера отменили спектакль. Он должен был прилететь, ждали до последнего, потом объявили о замене.

Как же это произошло? Папанов снимался в кино и через Москву должен был прилететь к самому спектаклю в Ригу. Все его знали как человека безукоризненно аккуратного по отношению к работе и поэтому не волновались.

В Москве он находился один, так как его жена – наша актриса Надя Каратаева – была с нами на гастролях. Вероятно, накануне отъезда, вернувшись со съемок в свою квартиру, он пошел в душ, едва успел намылить голову – и смерть настигла его. Двое суток под струей холодной воды сидел он, мертвый, в ванне, одной рукой держась за ее край. Так и нашли его родные, когда вскрыли квартиру после звонка из Риги, поняв: произошло что-то трагическое.

Это известие потрясло весь наш коллектив. Прямо с вокзала я приехала на траурный митинг, который проходил в помещении оперного театра Риги. Застывшие, оцепенелые от ужаса и горя, молча сидели мы в зрительном зале. В.Н. Плучек, едва сдерживая слезы, говорил первым. Он сказал, что умер великий русский артист. Затем говорил о его ролях, его отдаче своей профессии… Сказала несколько слов и я. Моя речь была короткой, но за эти несколько минут передо мной прошла вся его жизнь в театре, весь его путь от нашего актерского общежития, где мы вместе жили много лет назад, до самого последнего его творческого акта: первого режиссерского дебюта – постановки пьесы Горького «Последние», где я работала вместе с ним над ролью госпожи Соколовой.

Папанов, каким я его знала, был натурой для меня не разгаданной, человеком неожиданных решений и свершений. Его актерский путь был полон блестящих неожиданностей. Так, незадолго до кончины он вдруг упорно начал высказывать руководству свое желание поставить пьесу Горького «Последние». Начинаются репетиции, которые вдруг открывают нам совсем другого Папанова. На наших репетициях он оказался поразительно добрым, терпеливым, ранимым, по-отечески опекающим каждого участника будущего спектакля. Демократичный, не боящийся потерять свой авторитет, собранный, эмоционально заряженный только добром, только нежностью и верой в каждого артиста, с которым он работал. Когда мы, смеясь и удивляясь, спрашивали его: «Толя, откуда у тебя такая любовь, такая нежность к нам, такое терпение?» – он отвечал: «Я так натерпелся! Я так хорошо знаю, что такое зависимость актера, на своей шкуре. Я вас жалею, я вас люблю… Я считаю, что артиста надо любить, надо жалеть, понимать, помогать ему…»

Часто рано утром раздавался телефонный звонок: «Вера, ты можешь прийти на час-полтора позже? Я задержусь на другой сцене».

Я говорила «спасибо» и поражалась его деликатности, от которой мы уже отвыкли. Это случалось часто, ведь у меня роль очень небольшая, и он понимал, что я буду зря сидеть в ожидании своего выхода. Он дорожил моим временем и временем каждого артиста. Говорил правду о том, как мы репетируем. Но как говорил! Однажды был прогон, который прошел плохо. Он очень огорчился, чуть не до слез: «Ребята, прогон прошел плохо… очень плохо! – Затем большая пауза, он проглотил горе от нашего бездарного показа. – Но вы не огорчайтесь, не бойтесь! Сделано так много, у всех уже есть закваска, есть задел! Все будет нормально, мы уже заряжены Горьким!»

И потом каждому была сказана правда, жестокая, горькая, но согретая верой, терпением, участием.

…Ошеломленные внезапной смертью Анатолия Дмитриевича и притихшие, мы продолжали наши гастроли. Из репертуара выпала целая обойма серьезных спектаклей. Я почти каждый день играла «Восемнадцатый верблюд» и из-за этого не смогла поехать на похороны Папанова. Потрясенные случившимся, мы не сумели даже настоять на том, чтобы в день похорон отменили спектакли, и только четыре человека полетели в Москву проводить в последний путь великого артиста.

Из-за растерянности нашего руководства в Москве не смогли освободить зрительный зал и сцену от ремонтных работ, и Анатолий Папанов, отдавший сорок лет жизни нашему театру, был похоронен не так, как подобает человеку такой подвижнической актерской жизни. Гроб с его телом стоял в маленьком фойе театра, а от площади Пушкина шли тысячи москвичей, чтобы проститься с любимым артистом.

Гастроли в Риге продолжались. Я из наших актеров ежедневно видела только четырех человек, занятых со мною в спектакле. И так было со всеми участниками гастролей, то есть коллектив как бы разделился по спектаклям.

Четырнадцатого августа, вернувшись с вечернего представления, мы с мужем сидели в своем номере. Раздался стук, мы открыли, вошел Спартак Мишулин. Опечаленный, серьезный, он вдруг сказал нам:

– А вы знаете, что Андрея увезли в реанимацию?

– Как?!

В последнем акте «Женитьбы Фигаро», почти перед самым концом, когда Граф спрашивает, в какую беседку ушла Графиня: «Вон в ту?» – «Вон в эту…» – отвечает Фигаро. Андрей, Фигаро, вдруг пошел в другую сторону, молча, повернувшись спиной к зрительному залу, ухватился за беседку, минуту постояв, зашатался. Александр Ширвиндт – Граф, интуитивно почувствовав страшное, бросился к нему, подхватив его на руки. Кто-то крикнул громко: «Занавес!» Дали занавес. Андрея положили в костюме Фигаро на два стола. Таня Егорова, увидев, что голова его поникла, не помещаясь на столе, подошла, взяла ее в свои руки. Он поднял на нее свои голубые глаза и несколько раз повторил: «Голова… очень болит голова…»

Вызвали врачей, дали нитроглицерин, приехала неотложка, в костюме и гриме его увезли в больницу. Увезли со сцены навсегда.

По дороге он потерял сознание и больше в себя не приходил. Знаменитый врач Кандель, который готов был сделать все, чтобы спасти Миронова, говорил потом, что, открыв его глаза, увидел в них мольбу, мольбу о жизни. С этим и ушел наш Андрюша навсегда. С мольбой о жизни…

Но это я узнала позже. А пока грустная серьезность Спартака обманула нашу интуицию. Нам показалось, что реанимация – это естественная забота, что все не так страшно, не может быть так страшно!

Позвонили директору, он был взволнован, но это естественно, ведь только восемь дней назад умер Папанов. Как-то неспокойно! Не может же быть…

Мы молча легли спать и на рассвете проснулись от ужаса, который сжимал наши сердца, хотелось скорее узнать – что с Андреем?

Едва дождавшись раннего утра, звоним, страх и отчаяние охватывают нас. Андрей не приходил в себя – обширное кровоизлияние в мозг. Вызваны лучшие врачи из Риги и Москвы. Положение почти безнадежное…

Сутки весь театр жил с ужасом и предчувствием страшного конца, связанный незримыми нитями с тем стерильным магическим помещением, в котором сосредоточилась вся наша надежда, – реанимацией.

Мы с мужем поехали туда в надежде не знаю даже на что, но не поехать мы не могли. Врач, дежуривший в реанимации, сказал, что надежды никакой, кроме чуда…

Страшно, тихо, напряженно жили мы эти сутки.

Шестнадцатого августа в 5 часов 30 минут утра, не приходя в себя, Андрей Миронов скончался.

В 6 утра, узнав об этом, заплакал в голос мой муж – точно сына потерял. Ходил из угла в угол по комнате, стонал, причитал жалобно: «Андрюша… Андрюшечка!..»

В этот день снова в стенах того же оперного театра состоялся траурный митинг. Все сидели потрясенные, казалось, даже не было слез, в глазах было немое отчаяние.

Опять долго говорил В.Н. Плучек, стараясь воспитать нас на примере жизни Андрея, но у меня было впечатление, что до его сознания не дошли слова «смерть» и «никогда». Ведь нам казалось, что Андрей заменял ему сына, – так много он связывал с ним замыслов и успехов в поставленных и еще не поставленных спектаклях. Речь, как мне показалось, не соответствовала трагизму потери и поэтичности самой личности Андрея, его трагической, поистине артистической смерти.