Дальнейшее Вам следует запомнить.
В письме, переданном мне Гумилией, Вы попросили меня об услуге и сообщили, что по пятницам Вас можно найти у Летних домиков. Мы встретились там, и я согласился навести справки о ДК – неохотно, поскольку мне (разумеется) ненавистно все, что отвлекает меня от моей священной миссии в «Буна-Верке».
Это (второе) послание, которое Вы сейчас держите в руке, – мой отчет. О первом письме Долль знает; весьма вероятно, что знает и о втором (за нами как-никак наблюдали). Если он обратится к Вам с вопросами, признайтесь во всем сразу, словно бы по собственной воле. А когда он спросит, что я сумел выяснить, просто объявите, что говорить этого не желаете. Я тем временем буду разузнавать о ДК (и Ваш муж, несомненно, тоже).
Встречаться мы отныне сможем исключительно на людях – и никакой переписки. Должен сказать, меня сильно тревожит то, что Вы задумали, – план Вашей кампании, так сказать, на домашнем фронте. При нынешнем положении дел у Долля нет причин наносить Вам удар. Но если Ваш план сработает, причины ему попросту не понадобятся. Однако Вы показались мне полной решимости, и, разумеется, последнее слово должно остаться за Вами.
Позвольте теперь сказать Вам кое-что от всего сердца.
За этим шли еще две страницы.
План Ханны, стоит отметить, был таков: сделать все для нее посильное, чтобы ускорить психологическое крушение Коменданта.
– Убери с лица это выражение, Голо. На тебя смотреть тошно.
– Какое?
– Кроткую улыбку. Как у школьника-альтруиста… А, понял. Значит, тебе удалось чего-то добиться, так? Поэтому ты набрал в рот воды и со мной ничем не делишься.
Я готовил на кухне завтрак. Борис провел ночь у меня (на полу в гостиной, под грудой старых штор) и теперь сидел на корточках, разжигая в печи огонь с помощью скомканных страниц «Расового наблюдателя» и «Штурмовика». Снаружи стояла бескомпромиссная погода четвертой недели октября – грузные низкие тучи, непрестанный дождь, вязкий туман и безграничный, заполненный лиловато-коричневой жижей нужник под ногами.
Сминая очередную страницу «Штурмовика» (безграмотной, пропитанной ненавистью газетки, издаваемой растлителем малолетних гауляйтером Франконии Юлиусом Штрейхером), Борис спросил:
– Зачем тебе этот порнушный листок? «Старый жид опаивает наркотиком несовершеннолетнюю блондинку». Офицерам лагеря читать «Штурмовик» не положено. Таково личное указание Старого Пропойцы. Он у нас человек рафинированный. Ну, Голо?
– Можешь не волноваться. Здесь я к ней и пальцем не притронусь. Исключено.
– А как же гостиница «Зотар» и так далее?
– Исключено. – Я спросил, сколько он хочет получить яиц и в каком виде. (Шесть, в поджаренном.) – Никаких тайных встреч. Я буду видеться с ней только на людях.
– И разумеется, увидишь девятого.
– Девятого? Ах да, девятого. Почему они так бахвалятся девятым ноября?
– Я-то знаю. Они вроде как готовы прикончить всякого, кто посмеет сказать об этом правду.
– Да, понимаю. Но ведь бахвалятся… Так, Борис, – Долль и поляки.
– Третий бункер? – Борис радостно рассмеялся и сказал: – Ах, Голо, в каком состоянии пребывал старина толстожопик. О господи. Косые с похмелюги глаза. Трясущиеся руки.
– Не все тут у нас храбрецы.
– Истинная правда, Голо. Отличный у тебя кофе. Итак, поляки. Даже мне показалось, что проделано все было лихо. Объявить трем сотням цирковых силачей, что им скоро крышка.
– И все же ты полагаешь…
– Что Мебиус все сделал как следовало. Да так и было. Однако Долль. Не будем жестоки, Голо. Скажем лишь, что Долль многим обязан коричневому цвету его штанов.
– И все это поняли.
– Он заскулил, слабо замахал руками. Вот так. Мебиус сказал: «Комендант!» А пахло от Долля блевотиной.
– Как бы там ни было, – я заново наполнил наши чашки, положив в Борисову три куска сахара и размешав их, – как бы там ни было, ты принял в этом участие.
– Они состояли в Армии Крайовой. Это был первый разумный приказ, полученный мной за многие месяцы… Мм, умирать они, безусловно, умели. С расправленными плечами и высоко поднятой головой.
Мы поели в молчании.
– Ну перестань, Голо. Опять это выражение.
Я сказал:
– Будь снисходителен к старому другу. Я принимаю его не часто. Большую часть времени я пребываю в агонии.
– Почему? Потому что приходится ждать? Почему?
– Просто потому, что я здесь. Это… это неподходящее для чувствительного человека место, Борис. (Да, подумал я. Я привык к немоте, но теперь с меня точно кожу содрали.) Потому что я здесь.
– Мда. Здесь.
Я, подумав немного, сказал:
– Что касается Ханны, я намерен дать обет молчания. Но прежде мне хочется, чтобы ты понял… Я полюбил ее.
Плечи Бориса обмякли:
– О нет.
Я собрал тарелки, столовое серебро.
– Ладно, брат, не буду с тобой спорить. Трудно представить, что это может кончиться добром. Сейчас. И хватит об этом.
Чтобы покурить, мы перешли в другую комнату. Выдающийся мышелов Марсик (только-только появившийся в квартире), полуприпав к полу, обнюхивал нижние кухонные полки, а потом вдруг сел и принялся гневно и бурно скрести себя за ухом задней лапой.
– Она недурна, верно?.. – Борис имел в виду Агнес. – Кстати, у Эстер все хорошо. Я вытащил ее из ветеринарного подразделения, – сообщил он не без (подумалось мне) самодовольства. – Слишком много работы под открытым небом. Да, а еще я видел Алису Зайссер. Ты слышал о ней?
– Слышал. Синти или рома?[54]
– Алиса – синти, – с сожалением сказал он. – Такая милая.
– Стало быть, и она исключается.
– Чмокни Алису в щечку – и ты нарушишь закон. Закон, Голо, о защите германской крови.
– И германской чести, Борис. Чем это карается?
– Зависит от того, кто ты. Если настоящий ариец, тебя обычно не трогают. И если солдат, разумеется. Но я – я отбываю испытательный срок. – Он прикусил нижнюю губу. – И они могут накинуть мне еще год, с них станется. Кстати, интересные новости из Египта, нет?
– Мм, – ответил я. Борис подразумевал поражение, которое под Эль-Аламейном потерпел от британцев самый талантливый из солдат Германии, Роммель. – А почему все вдруг примолкли насчет Сталинграда?
Борис обозрел кончик своей потухшей сигареты.
– Я не делал этого годами, но теперь часто думаю о прошлом. Теперь.
– Как и все мы.
Был вторник. В четыре пополудни Ханна вышла из стеклянных дверей комнаты для завтраков и в течение пяти минут прогуливалась по саду – под зонтом, в свободного покроя пальто без капюшона. Она знала, где я, но в ту сторону не глядела. А я находился в здании Монополии – там, где хранятся все их мундиры, сапоги, ремни…
Пауль Долль не был ее первым мужчиной.
1928-й, Ханна только что поступила в Розенхаймский университет Южной Баварии (французская и английская литература), где преподавал Дитер Крюгер. Она и пара ее подруг записались на курс лекций, который он читал (Маркс и Энгельс), – записались по той простой причине, что «он был такой красивый. Мы все по нему с ума сходили». Как-то раз он отвел ее в сторону и спросил, ощущает ли она пылкую приверженность делу коммунистов; Ханна соврала, сказав, что ощущает. Тогда Крюгер предложил ей посещать еженедельные собрания в задней комнате городской кофейни, на которых он председательствовал. Это была Ячейка. Так она узнала, что дюжий Крюгер – не только ученый, но и активист, не только преподаватель, но и уличный боец (а бои, со стрельбой и даже взрывами гранат, происходили: «Союз красных фронтовиков» сражался с отрядами правых партий, включая и НСДАП). Он и Ханна вступили в любовную связь и поселились более-менее вместе (это называлось «снять соседние комнаты»). Крюгеру было тридцать четыре, Ханне восемнадцать.
Через полгода он ее бросил.
«Я думала, что у него пропало желание спать со мной, – рассказывала она в беседке на границе “Зоны”, – но причина была не в этом. Иногда он возвращался ко мне – на одну ночь, понимаете? Или звал к себе. Он говорил: “Знаешь, в чем настоящая беда? Ты недостаточно левая.” Я и не была левой. Не верила в их дело. Мне вообще не нравятся утопии. В результате на собраниях Ячейки я часто засыпала, и это приводило его в бешенство».
Состоял в Ячейке и Пауль Долль. Я ничего удивительного в этом не усмотрел. В то время тысячи людей переходили из фашистов в коммунисты и обратно, даже не взглянув в сторону либералов. Ханна продолжала:
«Потом шайка “коричневых” очень сильно избила Дитера. Но это лишь укрепило его дух. Он сказал, что человек, подобный ему, не может поддерживать отношения с женщиной, лишенной подлинной веры, что это “немыслимо”. И ушел навсегда… я была несчастна. Сломлена полностью. Я даже пыталась покончить с собой. Видите, запястья. – Она показала мне белые следы швов, пересекавших синеватые вены. – Пауль нашел меня и отвез в больницу. В то время он был со мной очень добр…»
Я, недоумевая, спросил ее о родителях.
«Знаете, кого называют “осенними крокусами”? Вот к ним я и относилась. Получила при рождении двух братьев и двух сестер, которые были на поколение старше меня. Мама и папа – прекрасные люди, но в родители они уже не годились. Их больше всего волновали эсперанто и антропософия. Людвик Заменгоф и Рудольф Штейнер[55].
Пауль выхаживал меня, поил с ложечки лекарством. Успокоительным. Я не вправе искать для себя оправдания, но все это было страшным сном. А потом я узнала, что беременна. И, не успев опомниться, вышла замуж…»
Разумеется, в марте 1933-го, после пожара Рейхстага (27 февраля), четыре тысячи видных деятелей левого движения были арестованы, подвергнуты пыткам и брошены в тюрьмы. Среди них оказался и Дитер Крюгер.
Он попал в Дахау, и одним из его тюремщиков был капрал Долль.