В Блок вступила Хедвиг Бутфиш. Постояв немного, она присела, почти на корточки, бесшумно подобралась к Эстер и ущипнула ее за верх бедра – не злобно, нет-нет, но игриво, с силой как раз достаточной, чтобы напугать.
– Заснула стоя!
– Но ты меня разбудила!
И с полминуты они боролись, щекоча друг дружку, смеясь и повизгивая.
– Aufseherin![107] – крикнула с порога Ильза Грезе.
Девушки мигом угомонились, выпрямились, посерьезнели, и Хедвиг повела заключенную к выходу.
2. Герда: Конец национал-социализма
– Попробуйте выпить немного вот этого, бесценнейшая моя. Я подержу. Вот так.
– Спасибо, племянник. Спасибо. А ты похудел. Хотя не мне об этом говорить.
– О, я как трубадур, тетушка. Изголодался по любви.
– Подай мне ту штуку. Что ты сказал?.. Ах, племянник, – Борис! Я когда услышала, подумала о тебе и заплакала.
– Не надо, тетя. А то и я заплачу.
– Подумала и заплакала. Ты же всегда говорил – больше чем брат.
– Не надо.
– По крайней мере, о нем так мило, так много писали. Еще бы, он же был очень фотогеничным…
– У Гени все хорошо?
– Хорошо. У них у всех все хорошо.
– Хм. Кроме Фолькера.
– Да, верно. (Фолькер был ее десятым ребенком, если считать и Эренгарда.) Фолькер чувствует себя неважно.
– А все потому, что место здесь нездоровое!
«Местом» был Больцано, город в Итальянских Альпах (а временем – весна 1946-го). Судьба уцелевшим Борманам выпала неправдоподобная: они оказались в немецком концентрационном лагере, который с 1944-го по 1945-й назывался Бозеном[108]. Впрочем, рабского труда, бичеваний и избиений дубинками, голода и смертей там больше не было. В лагере, заполненном перемещенными лицами, военнопленными и прочими ожидавшими проверки интернированными, теперь распоряжались итальянцы, кормили в нем не до отвала, но вкусно, санитарные условия были приличными, а охране помогало множество священников и веселых монашек. Герда лежала там в лазарете; Кронци, Хельмут, Гени, Эйке, Ирмгард, Ева, Хартмут и Фолькер обитали по соседству – в большой армейской палатке. Я спросил:
– Американцы обходились с вами по-свински, тетя?
– Да. Да, Голо, именно так. По-свински. Доктор – не я, племянник, а доктор – сказал им, что мне нужна операция в Мюнхене. Туда каждую неделю поезд ходит. А американец ответил: «Этот поезд не для нацистов. Он для их жертв!»
– Жестокие слова, дорогая.
– А еще они уверены, что я знаю, где он!
– Правда? Ну что же, если ему удалось выбраться, он может быть где угодно. Скорее всего, в Южной Америке. В Парагвае. Центр Южной Америки – самый правильный выбор. Он даст о себе знать.
– Голо, а с тобой они тоже обошлись по-свински?
– Американцы? Нет, мне они дали работу… А, вы спросили о немцах. Не так чтобы очень. Им страх как хотелось замордовать меня, тетя. Однако власть Рейхсляйтера сдерживала их до самого конца. Как до конца приходили и ваши чудесные посылки.
– Может быть, это еще не конец.
– Верно, дорогая. Но это конец его власти.
– Шеф, племянник. Погиб, возглавив армию для обороны Берлина. И теперь все пропало. Конец национал-социализма. Вот что непереносимо. Конец национал-социализма! Понимаешь? На него-то мое тело и отзывается.
А затем она встревоженно спросила:
– Скажи, Голо, ты по-прежнему богат?
– Нет, милая. Все сгинуло. Осталось процента, может быть, три. – Отнюдь не мало на самом деле. – Они забрали все.
– Ну, сам понимаешь, стоит евреям унюхать что-нибудь вроде… Почему ты улыбаешься?
– Это были не евреи, дорогая моя. Арийцы.
Она умиротворенно сказала:
– Но у тебя же остались картины, objets d’art[109].
– Нет. Сохранился один маленький Клее и крошечный, хоть и очень хороший Кандинский. Подозреваю, что все остальное заграбастал Геринг.
– Ооо, это жирное животное. Три шофера, ручной леопард и ранчо с бизонами. Тушь для ресниц. И каждые десять минут он переодевался. Голо! Почему ты так спокоен?
Я легко пожал плечами и ответил:
– Я не жалуюсь. – Конечно, я не жаловался – ни на это, ни на что другое. Не имел права. – Мне здорово повезло, я пользовался льготами – как и всегда. И даже в тюрьме у меня была масса времени для размышлений, тетушка, и были книги.
Она немного приподнялась в кровати:
– Мы никогда не сомневались в твоей невиновности, племянник! Знали, что ты ни в чем не повинен.
– Спасибо, тетя.
– Я уверена, твоя совесть совершенно чиста.
Вообще-то мне хотелось бы поговорить о моей совести с какой-нибудь женщиной, но не с Гердой же Борман… Дело в том, тетенька, что мои ревностные попытки подорвать мощь Германии привели к новым страданиям людей, которые и так уж страдали, страдали неимоверно. И умирали, любовь моя. С 1941-го по 1944-й в «Буна-Верке» погибли тридцать пять тысяч человек. Однако я сказал лишь:
– Конечно, я был невиновен. Меня арестовали исходя из показаний всего одного человека.
– Одного человека!
– Показаний, вырванных пытками. – И я непроизвольно прибавил: – Это судебная практика Средневековья.
Она снова откинулась в койке и неуверенно произнесла:
– Но ведь Средние века… тогда хотели делать как лучше, правда? Бросали людей в воду… топили содомитов… в торфяных болотах. Что-то такое. И дуэли, племянник, дуэли.
Она не заговаривалась – насчет дуэлей (да и торфяных болот тоже). Рейхсфюрер СС на недолгое время снова ввел дуэли как способ решения вопросов чести. Однако немцы уже привыкли жить без чести – и без правосудия, свободы, истины и разума. После того как первый же нацистский вельможа (оскорбленный муж), получив пулю (от того, кто наставил ему рога), быстренько отдал Богу душу, дуэли запретили вновь… Тетушка вдруг вытаращила глаза и вскричала:
– Топор, Голо! Топор! – Затылок ее утонул в подушке. Прошла минута. – Все это делалось ради добра. Правда?
– Тише, тетенька. Тише, милая.
К следующему вечеру она ослабла еще пуще, зато голос ее окреп.
– Он мертв, Голо. Я это чувствую. Жена и мать умеют чувствовать это.
– Надеюсь, вы ошибаетесь, дорогая.
– Знаешь, папочка никогда не любил папочку. Я хочу сказать, мой отец не любил твоего дядю Мартина. Но я настояла на своем, племянник. Ах какое чудесное чувство юмора было у Мартина! Он так смешил меня. А ведь особенно смешливой я не была, даже в детстве. Совсем молоденькой я вечно спрашивала себя: зачем люди издают этот глупый шум? Да и позже мне трудно было понять, почему они находят что-то смешным. Но папочка, он меня смешил. Как мы с ним хохотали… Ох, расскажи мне что-нибудь, Голо. А я пока отдохну. Мне нравится слушать твой голос.
У меня была с собой наполненная граппой фляжка. Я глотнул из нее и сказал:
– Он смешил вас. И вы всегда смеялись, тетя, даже если он повторялся?
– Всегда. Всегда.
– Что же, дядя Мартин рассказал мне одну смешную историю. Жил когда-то такой человек, Дитер Крюгер. Не сочтите меня высокомерным, мой ангел, но это было давным-давно. Вы помните пожар Рейхстага?
– Конечно, помню. Папочка так разволновался… Продолжай, племянник, говори.
– Рейхстаг загорелся через три недели после того, как мы пришли к власти. Все думали, что это дело наших рук. Потому что нам его небо послало. – Я глотнул еще. – Но это были не мы. Это сделал голландский анархист. В январе тридцать четвертого его казнили на гильотине. Однако был и еще один человек по имени Дитер Крюгер. Вы не спите, тетя?
– Конечно, не сплю!
– И этот Дитер Крюгер, он был причастен к одному из предыдущих поджогов голландца – тот спалил принадлежавшую системе социального обеспечения контору в Нойкёльне. Поэтому заодно казнили и его. Для ровного счета. Крюгер был коммунистом и…
– И евреем?
– Нет. Это неважно, тетя. Важно, что он занимался политической философией, публиковал статьи и был рьяным коммунистом… Поэтому в ночь перед его казнью дядя Мартин и его друзья пришли в камеру смертников. Прихватив с собой несколько бутылок шампанского.
– А его зачем? Шампанское?
– Чтобы провозглашать тосты, тетя. Крюгер уже был сильно избит, как же иначе? Однако они заставили его встать, сорвали с него рубашку и сковали руки за спиной. А затем провели потешную церемонию награждения. Железным крестом с дубовыми листьями. Орденом Заслуг германского орла. Шевроном старого бойца. Et cetera. Прикололи их к его голой груди.
– Да?..
– Дядя Мартин и его приятели произнесли речи, тетенька. Они восхваляли Крюгера как отца фашистской автократии. Таким он и отправился на казнь. Украшенным орденами героем национал-социализма. Как по-вашему, это очень смешно?
– Что? Украсить его орденами? Нет!
– Мм. Ну хорошо.
– Он же Рейхстаг поджег!
К последней нашей встрече она постаралась собраться с силами.
– У нас есть чем гордиться, Голо. Подумай о том, чего он достиг, твой дядя Мартин. Я хочу сказать, лично.
Наступило молчание. И вполне понятное. А вправду – чего? Расширил применение смертной казни в лагерях. Осмотрительно уклонился от обсуждения темы космического льда. Очистил алфавит от семитских влияний. Не позволил Альберту Шпееру развернуться в полную силу. Атрибуты власти дядю Мартина не интересовали, только сама власть, которую он неуклонно использовал для достижения целей исключительно тривиальных…
– Вспомни, как он решил проблему мишлинге, – сказала она. – И евреев, женатых на германских женщинах.
– Да. В конечном счете мы просто оставили их в покое. Тех, кто состоял в смешанном браке. Большое достижение.
– Но зато он получил своих венгров, – она удовлетворенно забулькала, – всех до единого.
Ну, не совсем так. Уже в апреле 44-го, когда война была давно проиграна, города разрушены до основания, миллионы людей влачили полуголодное существование, бродили бездомные, одетые в опаленные лохмотья, Рейх тем не менее счел разумным снять войска с фронта и ввести их в Будапешт. И начались депортации. Видите ли, тетя, это как тот муж в Линце, который нанес жене сто тридцать семь ударов ножом. Второй удар служил оправданием первого. Третий – оправданием второго. Та к оно и продолжалось, пока у него силы не иссякли. Из венгерских евреев уцелели две сотни тысяч, тетенька, а около полумиллиона были депортированы и убиты в Кат-Зет II – «Акция Долля».