Или это ЕГО работа?
Конечно, конечно, всё сказано — и это старо, как мир! И Змей Искуситель, и яблоко познания, и первородный грех! И изгнание из Рая уже состоялось. Значит, мы уже давно не ТВОИ дети?
А как же Сын Человеческий? Или он тоже ЕГО сын? Ведь это его великая Любовь Бога и Сознание Человека, соединившись, взорвали мир на века!
Господь мне не ответил ничего…
И я замолчу…
Замолчу, потому что, пойму: ответа здесь быть не может.
Мир несовершенен и парадоксален, и в этом его устойчивость.
Его несовершенство и есть вечный двигатель.
Да будет так!
А пока слушайте повесть несовершенного существа, прожившего жизнь в несовершенном мире.
16
Сам волк свидетельствовал в мою пользу,
он изрек: «Ты воешь лучше, чем мы, волки».
Дорога в Ад, как обычно, стелилась гладко.
Поначалу всё было привычно: водка с пивом. И черные глазки напротив… Но потом в этих глазках едва уловимо вспыхнул блеск. Этому блеску, я бы мог посвятить, черт знает сколько страниц. И не я один. Но не буду… Его невозможно описать. И не нужно пытаться… Скажу лишь: это не сравнимо ни с чем. Это лучшее, что я видел на земле.
С этого призывного блеска у них там всё и начинается. Все их безумства.
И у меня началось. Но я задумал почти невозможное: на этот раз уберечь его для себя…
Я тут же забыл про свой непробиваемый панцирь.
Да, ребята, послушайте старого любовника в отставке. Наука любви так устроена: «или — или». В доспехах и при оружии невозможно прикоснуться к душе. Хотя, предполагаю, бывают компромиссы.
У нас все закрутилось молниеносно.
— Я тебя провожу, — сказал я.
— А мы разве не поедем к тебе?
Внутри у меня всё вспыхнуло. Она меня сразила наповал! Ничего себе! Всё просто, естественно… Разве такое возможно? Мы не привыкли… с нами нельзя так! Без разных кокетливых штучек, загадочных взглядов, не говоря уже о разнообразных коварных уловках, жеманных интрижек, тончайших сетей.… Без всяких там «сегодня не могу», «завтра созвонимся», «у нас всё еще впереди, солнышко»… И поздних признаний: «Я тебя ужасно хотела тогда, но ты не настоял». Без всей этой дребедени, чем бывают набиты женские головки, накануне спаривания.
Нет, положительно, Корсика, мне нравятся твои дочери!
Мне, возможно, возразят. Ну, как же, а любовные игры, а брачные танцы? А ухаживание при свечах, а бдение у телефонного аппарата? А уж потом «сплетенье рук, сплетенье ног, судьбы сплетенье».
А я ничего не отвечу. Я промолчу. Но подумаю: если вам так нравится танцевать, — танцуйте. Играть? Играйте, бога ради. А уж про бдение у телефонного аппарата и говорить не охота. Шесть лет бдел, а потом еще десять… У меня на эти бдения — стабильная аллергия. Впрочем, я ни на чем не настаиваю. В конце концов, кому, что по вкусу. Кому нравится водевиль, кому мелодрама. Лично мне по душе — трагедия. А у трагедии свои законы. И свой суровый сценарий.
Почувствовав однажды вкус крови, поверьте, невозможно пить клубничный компот.
Я ей сказал однажды… потом, через несколько дней:
— У нас любовь рифмуется со словом кровь. А у вас амур — тужур. Всегда — любовь. Легко и непринужденно. Неплохо устроились…
И она мне преподала урок французского:
— Аmore — любовь. More — смерть.
О, французы, мать вашу, вы же, черти, смотрели в корень! Я всегда подозревал — эта умная нация, понимающая толк в любви. И в смерти.
Мы поехали ко мне…
Она спросила… (мы спускались в лифте, покидая своих приятелей, познакомивших нас.) Я попытался ее поцеловать, но она отстранилась и спросила:
— У тебя, наверное, было много женщин?
Что ей было ответить? Я никогда не вел донжуанского дневника. Впрочем, вру… в юности записывал книги, которые прочитал и баб, которых трахнул. Соотношение было примерно фифти-фифти. Но потом влип в одну штучку, журчащую, как ручеек, и занятие это бросил.
— Три тысячи, — соврал я, подражая Есенину из «Романа, без вранья» Мариенгофа.
— Ого!
Она восхищенно посмотрела на меня.
— Три тысячи?!
— Ну, триста…
Я продолжал цитировать Есенина, (именно так, он убавлял количество дам, отнимая нули от цифири).
— Ну, тридцать…
Она меня уже не слушала. Ее вполне устроила первоначальная версия.
Мы ехали в пустой электричке друг перед другом (визави и тет а тет). Я зажал ее колени своими коленями и рассматривал в упор.
Ее не смутил мой пристальный взгляд. Она жила сама по себе, вернее в ней кто-то жил и, подозреваю, не один персонаж. Она была разная, меняясь от взгляда, жеста, интонации, слов, обращенных к ней или произносимых ей самой. Тогда из нее выглядывал мальчишка-сорванец, живой и непосредственный. Или зверушка, смотрящая на мир с удивлением, но всегда готовая среагировать на его непредсказуемый ход. Худенькая, чуть угловатая, с ясными чертами лица. Эдакий олененок… Красивый большой лоб, с гладко зачесанными назад волосами. Совсем без косметики… У меня сильно накрашенные женщины, а особенно девушки, вызывают почти мистический ужас. Если такая попадала в мои сети, — я умывал их в приказном порядке. Но, главное, она светилась тем, едва уловимым блеском, что называется ум, и талант, и страсть. Мне нравилось решительно всё.
— Что, не нравлюсь?
— Ты похожа на итальянку. На ангела с фрески итальянских мастеров.
Черт, дались мне эти ангелы! Правда, я имел в виду не тех идиотских, пухлых амуров, натыканных повсюду в работах старых мастеров, а трубящего ангела с фрески раннего Возрождения.
— Я похожа на грузинку. Мне никто не верит, что я француженка. А отец у меня действительно…
— Грузин?
— Корсиканец!
— Крестный отец «Коза Ностры»?
Я попытался сострить. Но подвело знание географии. Круглый двоечник — это пожизненно.
— «Коза Ностра» возникла на Сицилии. А Корсика — родина Наполеона.
— О-у!.. Как интересно!
Впрочем, разница небольшая… Я где-то читал, что мафия зародилась, как освободительное движение. Аббревиатура M. F. - (More France) — смерть французам — лозунг борьбы с захватчиками — легла в основу названия их организации, впоследствии переводимой, как «Моя семья». Наполеон тоже начинал, как освободитель. А закончил — известно каждому школьнику (даже такому незадачливому, как я) покорителем мира и пупом Вселенной. Короче, и у тех, и у этого просматривались явные признаки деградации. Я уж не говорю, о количестве загубленных душ в результате их творчества…
Мы тоже начали романтично: провалялись три дня на моей широкой и жесткой кровати… Если совсем кратко и без поэтического придыхания, то ели, спали и трахались. Мы стали растениями, тянущимися к солнцу или зверушками, отогревающими друг друга. То есть жили там, в высшей точке блаженства, о котором мечтают, слагают стихи, песни, поэмы и прочую ерунду, окрашенную этим сладостно-таинственным, щемящим чувством влечения друг к другу и вспоминают потом все оставшиеся дни. И охраняют это от посторонних взглядов, как величайшую тайну, подаренную тебе. Вообще, это состояние описывать опасно, а по большому счету невозможно. Получится или лживо, или, что страшнее — пошло. Я и не стану. Скажу лишь, кто его испытал — поймет меня.
Еще мы говорили. Нас будто прорвало… Мы раскрывались друг перед другом без опаски показаться самими собой.
По-русски она говорила почти без акцента. Сорбонна (филологический факультет), 10 лет проживания в Москве, учителя русской театральной школы, поставившей ей язык, и, наконец, театральная общага, сделали свое дело — говорила она свободным современным языком. При этом страшно материлась и выдавала убойные фразочки на манер «Я вас умоляю!» или «Может, тебе еще и пососать?» (По-французски, очевидно, очень смешно звучит «пососать»). Общага оказалась сильнее русской театральной школы.
Когда в первый раз она мне сказала: «Я вас умоляю!», сделав при этом кокетливый жест, типа, «брось трепаться», я опешил…
— Откуда это у тебя, девочка?
— Что? — не поняла она.
— Эти одесские пошлости.
— А что… у нас все так говорят…
Ну, с матом-то всё было ясно. Общеизвестно, иностранцы русский мат просто обожают. Я слушал однажды азербайджанца, говорящего со своим земляком: «Тыр, пыр, абракадабра, пиздец, тары-бары-растабары, еб твою мать, шуры, бля, муры» и т. д. Мне было приятно, что я кое-что понимаю…
Впрочем, Аня матом не ругалась. Она на нем говорила, причем с каким-то восторгом произнося матерные слова.
Я как-то спросил, а как это будет по-французски, научи. Она воскликнула (от волнения даже съехав на акцент):
— Это ужасно, плёхо… Фу!
А с «пососать» вышла такая история.
Ее достал один очень въедливый режиссер-экспериментатор.
— Психологический театр умер, — вещал он, — его нет в принципе! Надо двигаться… выражать свои чувства движением, пластикой.
И всё в том же духе.
— Шесть часов репетировали какую-то ерунду, — рассказывала Анна, — прыгали, как идиоты… что-то изображали… Наконец, я не выдержала — села на стул, думаю, а пошел он в болото!
А он подбегает… весь в творческом экстазе…
— Ну, в чем дело, Анна? Надо преодолеть себя… выложиться… надо через «не могу»! А как же… всем трудно!..
Я и сказала:
— Может, тебе еще и пососать?
А что? Он отпал… И вообще больше не трогал. И репетицию перенес.
Я ее спросил тогда:
— И с этим местным фольклором ты ходишь к французскому послу?
(Ее туда приглашали на приемы) И она ответила, с достоинством посмотрев на меня:
— Не бойся, мы всё умеем.
Француженкой она была стопроцентной. Только сумасшедший мог принять ее за грузинку. Надо сказать, я имел большой опыт общения с этой нацией. У меня был друг француз (с типично французской фамилией Власенко и французским же именем — Сережа). Он несколько лет жил у меня — и в квартире, и в мастерской. Приехал он по зову сердца и выполняя последнюю волю отца — русского мо