рского офицера. Приехал в Москву учиться играть на балалайке. В свое время его увлек Нечипоренко — бог, создавший свой неповторимый стиль игры на этом, казалось бы, примитивном инструменте и виртуозно исполняющий Моцарта, Баха, Сен-Санса, Паганини. В те же времена (почти былинные) не без его участия, был у меня непродолжительный, но бурный роман с его знакомой француженкой, которая, кстати, по-русски не говорила ни слова, что не мешало нам понимать друг друга вполне. Язык любви — самый бессловесный. Это я вам говорю, — отставной любовник-волочила.
Да, француженкой она была стопроцентной, но не той, какой их рисует людская молва: любовь, французский поцелуй, легкомысленность, шарм. Француженка проглядывала в ней иначе. В раскрепощенности и какой-то биологической естественности.
Мои соотечественники великолепно знают: то ли крепостное право, то ли Сталин со товарищи въелись нам в подкорку, но наша зажатость, закомплексованность стали национальной чертой. Даже после 15 лет относительной свободы, посмотрите на наших детей. Передача «Поле чудес» наглядно это показывает. Даже бывшие советские дети — латыши, армяне, даже российские — башкиры, татары — ведут себя хоть как-то — пляшут, поют, что-то рассказывают. Только русского мальчика зажимает в тиски сознания своей неполноценности до полной катастрофы. Он молчит! Его спрашивают, а он молчит. А Якубович крутится при этом, как уж на сковородке. Но видно, какие муки стынут в глазах мальчика, какие трагедии назревают.
Я раньше, дурак, стыдился этого, но теперь горжусь им. Да, это наш мальчик, похожий на меня. И, смею надеяться, из него получится сложная, думающая личность. Потому что правильно — еще не есть истинно, а гладко и естественно — не обязательно путь познания.
Не знаю, к чему я это всё наплел, но естественность моей француженки не мешала ей думать, сопереживать и периодически впадать в депрессуху (по ее же выражению).
И вообще, я хотел сказать совершенно иное (а меня повлекло на любимые комплексы). Я хотел высказать сентенцию: постель — поле интернациональное. И неважно, какая национальность лежит рядом с тобой: эстонка, грузинка или кореянка. Все женщины хотят одного, что бы их раскрыли и увлекли на небеса. В постели всё-таки всё зависит от мужчины. Нежность, постепенность и настойчивый поиск сокровенных местечек — сделают свое дело: она попадет в рай. А уж потом обязательно позовет и тебя.
Она мне сказала:
— У меня таких мужчин еще не было. Ты мне нравишься, нравишься, нравишься…
— А какие были?
— …нравишься, нравишься, нравишься…
Она повторяла и повторяла, будто сам звук этого слова, произносимого многократно, нес в себе сексуальный мистический смысл. Она будто впала в транс и шаманила.
— …нравишься, нравишься…
Я попытался ее отвлечь:
— Скажи кукушка, сколько нам еще вместе жить?
— …нравишься, нравишься…
— Раз, два… Ну… еще!
— …нравишься, нравишься, нравишься…
Конечно, она была актриса. И, очевидно, не плохая. И, волей- неволей, эта профессия жила в ней. Поэтому все эти затянувшиеся сцены с «нравишься, нравишься» были отчасти ее творчеством.
На сцене я ее так и не увидел. Вот по радио слышал передачу о ней и ее монолог. Но об этом после. В свой театр она меня не пускала. Вернее, не приглашала. Впрочем, я туда и не рвался. Я равнодушен к театру. (А на сцене видеть ее я боялся — боялся разочарования). И вообще, по большому счету, я равнодушен к любому творчеству, в котором сам не участвую. Меня, как и всякого нормального художника, увлекала только единственная персона — ваш покорный слуга.
Художник — это всегда немного бог. Сам в себе и создающий свой мир. А иначе кому ты, к чертовой матери, нужен?
Но пока мы раскрывались друг перед другом.
Она мне тут же всё и рассказала, что хочет замуж, что устала в этой ненормальной стране скитаться по чужим квартирам, что хочет свой дом, уют… свои чашки, в конце концов! Что ей осточертели эти дурацкие визы, которые она вынуждена получать… эти чиновники, постоянное хамство…
— Я так и сказала ему (нашему общему знакомому): найди мне мужа!
И еще она мне рассказала про свое детство, проведенное на Корсике, про отца, даже показала его фотографию. Девочки часто любят больше своих отцов… Рассказала про то, что росла почти беспризорным мальчишкой, потому что водилась с пацанами, дралась… А мать в это время хипповала…
— Я ненавижу до сих пор этих грязных, волосатых, полупьяных мужиков…
Она больше ничего не сказала о матери. Было ясно, эти воспоминания — самые яркие — причиняли ей боль.
— Потом была Сорбонна… недолго… Я всегда ощущала себя русской актрисой… Не знаю, откуда взялось это ощущение, но в 18 лет я всё бросила и приехала сюда… в вашу загадочную и чудовищную страну.
Я посчитал, сколько же ей лет. Оказалось 28. Мне было 42. Правда, никто и никогда не давал мне моих лет. Очевидно, четырнадцатилетний мальчишка — именно этот возраст застрял в подсознании, как самый болезненный и яркий — выглядывал из меня. Подозреваю, что и в 60, и в 80 лет — если бы я дожил до них — он также смотрел, пораженный увиденным… И молчал!
Когда она узнала о разнице в нашем возрасте, реакция ее была своеобразной. Она задумалась, что-то высчитывая и, после продолжительной паузы высказалась:
— Так это… слушай! Когда я, крошка, маленькая девочка, только народилась, ты уже вовсю дрочил?
И посмотрела на меня с осуждением.
Потом, естественно, она рассказала мне обо всех своих любовниках за десять лет своей взрослой жизни. Оказалось их совсем не много. Она даже считала, загибая пальцы, но точно припомнить, не могла: восемь или девять. (Я был не в счет).
— Ты представляешь, у меня однажды было сразу два!
— Одновременно, что ль?
— Как это?
— Обыкновенно. Два мужика — и ты по серединке…
Ну, как я, старый распутник, мог это еще понять? Мне-то самому в моих веселых фантазиях не раз грезились одновременно две. А еще лучше, как царь Соломон, обложиться целым гаремом молоденьких штучек. Как подумаю — мороз по коже! (В смысле в жар кидает!)
— Ты что-о!! Просто я крутила там… обманывала… мне они оба нравились… Ну, свидания назначала в разных местах.
— Рандеву, — уточнил я.
— Точно. Но долго так не смогла… Не люблю я все эти интрижки. Я их обоих сразу послала.
Господи, подумал я, какой же она, в сущности, ребенок. Как мне ее не хватало всю жизнь! Как хотелось отогреть, сделать счастливой…
Рано я расслабился… Ее рассказ плавно вошел в главное русло. А сейчас? Сейчас кто-то должен быть? Нуте-с…
И она продолжила, будто читая мои мысли:
— А сейчас… Я его ненавижу!
И рассказывает, что ее водит за нос один русский режиссер. Он женат (жена — стерва, но больна, и он ее жалеет, не разводится) Живет пока в Канаде, ставит какую-то пьесу.
— Я его ненавижу! Он меня измотал… Он ничего не делает для меня… И вообще, он страшный бабник (пол-Москвы перетрахал). Я его сто раз выгоняла, а он всё лезет, лезет… Звонит постоянно. Я не хочу его больше видеть! Он скоро приедет. Я пошлю его окончательно. Навсегда! Я так решила!
Я ничего ей тогда не сказал… Я просто не врубился в ситуацию… Какой, на хрен, режиссер, какая, к черту, мифическая Канада… Где это? Это так далеко, нереально… А она здесь, вот она — рядом. Я ей нравлюсь…
О, как я быстро забыл про свой панцирь!
Да и был ли он вообще? Мой четырнадцатилетний отрок взрослеть не желал… Я опять раскрылся… Я выкинул доспехи…
Ну почему я не оставил себе хоть какой-нибудь завалявшийся щит? Хоть какую-нибудь коротенькую кольчужку!
Что ж, любитель трагедий, ты получил что хотел?
Нехорошее предчувствие родилось у меня позже. Я сильно выпил (то есть пил не один день) и заволновался… Пьянка, в какой-то момент вводит вас в состояние истины. (Мне, алкоголику со стажем, вы можете верить.) Spiritys — дух, помните? Вся лирика куда-то девается, словесная ерунда сыплется ненужным песком в никуда, воздушные замки неслышно разваливаются и на руинах, как цветы зла, расцветает истина — то, что есть на самом деле — и торчит, как кинжал, в мозгу. Всё становится ясно. На уровне подсознания, в своем пьяном кромешном пространстве рождается суть. И сводилась та суть к одной простой и жестокой данности — она его любит. И ждет. А я для нее — только попытка убежать от своих проблем, от самой же себя.
О, как я оказался прав!
И неправ абсолютно!
Что ж… Любовь вам не шуточки… В ней каждый, как на войне, проверяется кто чего стоит.
Один, стратег и тактик, храбрец и воин — побеждает противника; другой — дурак — погибает. Или наоборот, побеждает дурак, а стратег, храбрец и воин — спивается. В любом случае, это сильное чувство, момент истины — тайное становится явным, явное — тайным, все переворачивается вверх дном… Рушатся цивилизации, привычный уклад жизни, едет крыша, мужают души, создаются дворцы, слагаются легенды, рождаются дети…
Самое главное — умудриться не попасть в объятья ее нежных ручек… Попадешь, — жди беды. Она возьмет тебя за душу и повлечет, повлечет на солнечную полянку, где девушка с длинной и острой косой собирает жатву…
Можно попробовать постигнуть науку любви. И, конечно же, не быть столь категоричным в оценках…
Но это не ко мне. Все мои политики — двоечники. Они так и не окончили начальные классы. Поэтому разнообразные компромиссы оказались им не по зубам. Все эти лукавые треугольники, многогранники, эти роковые самки, вроде Полины Виардо, вокруг которых роились растерянные самцы, навевали тоску. Хотя, по иронии судьбы, всегда преследовали меня.
А это уже комплекс. Он же — Судьба.
Но я-то, гордец, никогда не верил в провидение, судьбу, в приметы… Вернее не так, я имел такую роскошь (или думал, что имею) наплевать на все и вся! На судьбу, на приметы, на логику, опыт, жизнь внутреннюю… Во мне ярился завоеватель. Революционэр. А таких, как известно, лечить бесполезно. Эти самостоятельно загоняют себя в угол. И расшибают свои прекрасные лбы о стену в камере, где сами же и запираются на засовы.