Какой-то хоккеист лез с поцелуями…
— Я ж Капустин… Знаешь? Брат того самого! Я за сборную юниоров играл. А ты мужик четкий… Я вижу… Дай я тебя обниму, земеля…
Димка кемарил в углу… Вера бойко торговала…
От нее едва уловимо веяло предательством.
Я очнулся от звука собственного голоса… Как отвратителен он был! Я кашлял и плевался словами. Зверь сцеживал яд. Всё было наполнено им… Всё казалось мелким, ненужным… в прорехах! Жизнь, сшитая из ветоши, расползающаяся по швам… Мышиная любовь… игрушечное коварство… Всё… Всё! Всё не настоящее!!
И тогда я оскорбил их по-настоящему… вычурно и грязно.
Я сказал: «Профурсетка от бога и Чмо с большой буквы — идеальная пара!» и хмыкнул, довольный своей шутке.
Мне всё казалось, что я говорю в пустоту, что до них не доходит мой яд… Оказалось — доходит.
— Пошли, — сказал Димка.
Я, пошатываясь, встал.
Димка взял ломик, что валялся в углу.
«Зачем он здесь, — подумал я, — чего им открывать? Картонные ящики с шампанским или полиэтиленовые с пивом?»
(«Если на сцене валяется ломик, он обязательно что-нибудь проломит» — не Чехов).
Мы вышли.
Димка мне стал неинтересен… как, впрочем, и его благоверная.
Я повернулся к нему спиной… лицом к дому… Мне нужно было домой.
Я ничего не успел уже в этой жизни. Даже испугаться…
14
У этой каменной красы
екает пылкое сердце мое.
— Так слушайте, слушайте ангелы, мою последнюю песнь о любви. Только вам, невинным и не виноватым, я пропою о ней… чье имя вам так нравится слышать.
А дальше я замолчу навсегда!
И если у вас, ангелы, найдутся какие-нибудь трубы, — трубите, милые, трубите, раздувая щеки и тараща глаза!.. Арфы, флейты, балалайки, барабаны — всё тащите сюда! Мы устроим настоящий концерт в память об этой священной суке!
Мы не будем скулить и плакать… Не для того мы собрались вместе. Мы будем веселиться! И пусть наш грохот и смех разбудят любого, даже самого распоследнего сухаря, надевшего непробиваемый панцирь! Пусть слышат все, какие гимны поются во славу ее!
И вдруг я услышу:
— А зачем их будить, маэстро? Да еще, извиняюсь, какими-то гимнами…
«Черт, — подумаю я, — это кто у нас тут такой любознательный… Что за ирония в сферах небесных? Здесь все должно струиться, колыхаться и петь самым возвышенным образом! А иначе — как?»
Кто-то нарочно сбивал меня с высокого стиля. Причем, этот кто-то явно не их поля ягодка.
Я оглядел сорванцов, сидящих передо мной…
Ну? И где эта «ягодка»? Сидят… все одинаковые, в белых одеждах. И улыбаются! И что самое удивительное, — по доброму улыбаются… Может, мне это почудилось?
И я завопил, желая перебороть сомнения, доставшие меня еще там, на земле! Я заговорил страстно, устремив свой взгляд в никуда… Я боялся, что меня вновь перебьют… Я говорил на вдохе, как читают молитву, свои последние и главные слова.
— Отсюда видно… легионы душ успокоились у подножия Великой Любви, о которую разбились наши пылающие сердца и нет среди них ни единой души, даже самой пропащей, кто бы роптал… Они все принесли тебе свои сокровенные тайны.
Ты единственная, что остается после нас.
Прости же меня, милая, что я так неумело и страшно распорядился милостью твоей. Я так и не научился любить. Я думал, что убиваю тебя, но убил лишь бедное тельце страстей своих…
Ты, конечно, жива! Ты прорастаешь новыми побегами на могилах наших. Ты расцветаешь, и зреешь, и даришь плоды свои… ты шевелишь чьи-то кудри легким дуновеньем ветерка… Ты всюду!
Ты так огромна, светла… Я растворяюсь в милости твоей. Я весь переполнен радостью и смыслом! Лишь скинув шкурку глупых страстей своих, я, наконец, смог прильнуть к тебе без оглядки… всей своей сутью!
И я чуть было не крикнул: «аллилуйя!». Но промолчал, потому что толком не знал что это такое.
Только один вопрос не дает мне покоя.
Вопрос — утес.
Вы мне скажите, ангелы… я уже умер… всё осталось там… у них… в чуждой мне жизни. Но я до сих пор не знаю самого главного: вся моя неумелая, нелепая жизнь… эта боль, эти пытки, творимые надо мной и мною самим… разве они были нужны? Неужели нужно умереть, что бы понять это великое и простое чудо любви?
Вы мне ответьте, ответьте, ангелы… все эти страшноватые дни и ночи были предрешены или я сотворил их? Они были уже занесены в вашу библиотеку или я написал их сам!?
И кто-то (все тот же, неуловимый, невидимый) ответит:
— О чем вы, маэстро? Какие, на фиг, вопросы… Лучше расскажите нам свою повесть. Это гораздо интересней!
15
Это высший рубеж,
эту мысль мыслей,
кто ее себе сотворил?
…………………………
С этой мыслью
тащу я грядущее за собой.
И я, переждав атаку, нахлынувших на меня высокопарных словес и видений (что это со мной, было?) начну свой рассказ так: (в легком миноре.)
Боже мой!
Когда в третий раз ты дал мне возможность испытать все прелести земной любви… (Вы так великодушны, папаша!) Да, да, той самой, что принимает жертвы. А мы тащим к ее алтарю свои восторженные сердца… и стоим перед ним и смотрим, заворожено, как они полыхают.
А я опять клюнул… опять раскрылся… Я потащился к алтарю знакомой дорогой.
Хотя был уверен — теперь я кремень. Теперь моя шкурка задубела. Теперь я забрался в непробиваемый панцирь!
Да, мой юный друг, — обратился я к своей невидимой «ягодке» — я был уверен, — теперь я испытал все. Меня на мякине не проведешь!
Ее звали Аня. Анна-Мария Майоль. Она была француженка и актриса.
Вы меня понимаете, ангелы? Даже на слух это воспринималось заманчиво. Уже это возбуждало, будоражило воображение. К тому же в ней проглядывала порода. Ее родина — Корсика. Родина одной сумасшедшей бестии, поставившей на рога пол мира.
Я на Корсике не был, но чувствовал, — нормальный человек там зародиться не может.
Она жила в Париже, училась в Сорбонне, (пока не сорвало ее в наши края) но детство провела на острове. Отец с матерью в ту пору хипповали — так что, девочка насмотрелась разного… И постоять за себя могла.
А Корсика, как я понял, что-то вроде Дагестана. Или Чечни. Там живет народ дикий, свободолюбивый, непосредственный и чистый — обуреваемый страстями. Корсика — родина страстей. Если я правильно понял.
Поселок Сетунь не так знаменит. Пока. Но и он войдет в анналы истории, как родина разнообразнейших комплексов.
Страсти и комплексы — идеальное сочетание для разрушения всего, что зовется созидательной жизнью. Страсти и комплексы — прекраснейшее удобрение, на котором взошел, распустился и зацвел мой роскошный и благоухающий Ад.
Итак, сошествие в Ад.
Акт третий, заключительный…
Посещение его, на сей раз, было стремительно. Я просто заглянул туда и убедился, как больно и трудно дышать в том саду…
Теперь отсюда, с ваших дурацких облаков, в ожидании встречи с тобой — Судия Неподкупный — я всё вижу, все понимаю… Тот сгусток энергии, то, некогда рефлектирующее существо, воспринявшее жизнь так непомерно серьезно, но не в силах преодолеть ее, — не смирился с этим, и стал готовить себя к восстанию. Я воспротивился тому, что долгие тысячелетия охранялось твоим воинством, Господи, как нерушимые святыни.
Я хотел их разрушить. Но не ради праздного любопытства. И не ради высокой цели я был одержим революционным порывом. Нет… Меня просто не устраивал заведенный миропорядок, и я возжелал невозможного, — стать свободным, абсолютно свободным от всего!
Я был чист… пуст, как вакуум, напряжен и чуток, как детонатор. Я был постоянно готов к восприятию импульса, что послужит сигналом к взрыву.
У революционера, как известно, первейшая заповедь — разрушать, удобряя, свои корни тем ветхим старьем, что превозносили наши отцы, как святыни. Что бы пустить на руинах новые побеги. Что бы жизнь продолжалась!
Разве не этому ты меня научил, Господи? На личном примере…
— НЕТ, НЕ ЭТОМУ, — ответил Господь отовсюду. — Я учил тебя только ЛЮБВИ.
И громы небесные разразились над моей головой.
— Хорошо, хорошо, Господи… не надо громов небесных. Твой гнев так ужасен! Но послушай… ведь это ты наделил нас страшным оружием — СОЗНАНИЕМ. Сознанием, поднявшимся над живой жизнью.
Наш разум с колыбели человечества раскрывался, как цветок, постигая мир… Ведь так? Иначе мы не были б существами разумными! Ведь и твой сын — Сын ЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ.
А разум расширялся, подобно Вселенной. Разлетался, попадая в резонанс ее музыки… Он поднимался над миром, оценивая его, залезал во все тайные щели, пытаясь понять сам механизм, — вечный двигатель природы. Как доктор Фауст, ковырялся в нем с маниакальным восторгом, и поражался его бесконечному многообразию. В результате этого творчества он поднялся в такие высоты и заглянул в такие глубины, что нам стало неуютно, и одиноко, и страшно! в этом распахнутом настежь мире. Наш разум уперся в тупик, за которым лишь хаос отрицания. Но он проник и туда…
«Во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь.»
Не так ли, Создатель всего сущего? И душа, защищаясь, потянулась к любви, как к спасительному острову.
Но тут… случилось страшное! Попав, на сей благословенный остров, человек не забылся в блаженстве, он вновь окунулся в привычную работу, — исследование ТАЙНЫ… Человек уже не мог изменить свою природу, — он стал ковыряться и там, где мысль противопоказана. Химический это процесс или биологический, физический или духовный, но Любовь и Сознание, соединившись, дали реакцию, сравнимую по силе, разве что с ядерным взрывом!
Ты скажи, как можно любить жизнь, препарируя и копаясь в ее внутренностях?! Как можно анатомировать живую жизнь? Это так — противоестественно! Так — больно!
Это ты, ты! — устроил нам столь коварную ловушку! Наградил нас СОЗНАНИЕМ, поднявшимся над ПРИРОДОЙ.
И теперь судишь за то?!