— Нет.
Тоном, каким выдают военную тайну, юноша прошелестел:
— Гербалайф! Осталась всего одна упаковка. Дяде берег.
Савелий не хотел огорчать любезных молодых людей, но все же он признался:
— Да у меня, ребята, денег нету.
Ребята не обескуражились. Девица крепче сжала его локоть.
— Займите. Три лимона — это же пустяк. Такой случай выпадает раз в жизни.
— Скидка, — добавил юноша. — Приз! Проездной билет на автобус. Бесплатно!
Дальше оба понесли что-то вовсе невразумительное, задергались, как в падучей, еле спасся от них Савелий. В другом месте, напротив гигантского супермаркета он увидел, как стайка молодняка колошматила молодого одноногого нищего инвалида. Повалили, насыпались сверху, будто осы, терзали, топтали, кусали. Неподалеку на асфальте валялся раскуроченный аккордеон инвалида. Видно, пацанва сперва отняла у него деньги, но при этом он их чем-то обидел, возможно, каким-то неосторожным замечанием. Инвалиды на Руси испокон веку были несдержанны на язык. Особенно усердствовала пигалица с измазанным тушью личиком, худущая и гибкая, как лозинка. Она все норовила угадать острым каблуком инвалиду в Глаз, но раз за разом промахивалась и вошла в совершенно неописуемый раж. С нежных губок слетала белая пена, и голосишко вонзался в небеса, как раскаленное шило: «Совок, падла! Совок, падла! Совок!..»
Кое-как Савелий содрал девчушку с нищего, подняв за шкирку. Такое счастливое бешенство, какое плясало в ее глазах, редко увидишь у земных существ. Оно напоминало сполохи радуги в грозу. По инерции пигалица молотила худыми кулачками, но быстро их оббила о бронированные бока Савелия.
— Уймись! — улыбнулся он ей. — Кондратий хватит.
— Замочу! — на пределе сил хрюкнула девчушка.
— Уймись, говорю…
Опустил ослабевшую кроху на землю, а тем временем кодла, оставя инвалида, нацелилась на него всем своим многоликим свирепым естеством. Невиданное зрелище. Перекошенные лютой злобой детские мордахи.
— Тебе что же, дед, больше всех надо? — процедил слюнявый крепенький подросток с кумполом, как у таракана.
— Ничего мне не надо, дети. Оставьте бедолагу, да ступайте себе с Богом.
Слово «дети» хлестнуло кодлу будто бичом, и она кинулась на Савелия с разных сторон. Кто с велосипедной цепью, кто с заточкой, а кто и просто так — с голыми когтями. Маневр стаи — скорость и натиск. После такого наскока редкая жертва уходила на своих двоих, но с Савелием вышла осечка. Как навалились, так и рассыпались. Тогда ушастый таракан, мнящий себя, по всей видимости, паханком, в отчаянии пырнул Савелия ножом в брюхо. Руку Савелий перехватил, нож отобрал и уж заодно выгреб у паханка из кармана груду мятых ассигнаций всевозможного достоинства.
— Бегите, дети, — посоветовал по-доброму. — Иначе могу осерчать.
Кодла закопошилась, попятилась, испуганно озираясь, и мигом растаяла в недрах дворов, будто ее и не бывало. Лишь та самая девчушка, которую Савелий тряс, осталась сидеть на асфальте: похоже, копчиком приложилась, размякла.
— Не трогай меня, дяденька, — в ужасе проблеяла. — Я больше не буду!
Савелий подошел к инвалиду и вернул ему деньги. Тот как раз дополз до аккордеона и уныло его разглядывал.
— Где же тебя так поувечило, братишка? — спросил Савелий.
— В Чечне, где еще… Эх, батя, откуда только берется эта сволочь. Гляди, какой инструмент загубили! Ему же цены нет. Трофейный, дедуля с войны привез. С немецкой еще. Звук, поверишь ли, как у органа. Меня с ним когда-то в Большой театр приглашали.
— Можно починить.
— Не говори, чего не знаешь.
— Все можно починить, окромя души. Вот ее только раз навсегда ломают.
Инвалид утер кровь с лица рукавом, светлые глаза улыбнулись.
— Да ладно, чего теперь… Я должник твой, старина. Окажи честь, пропустим по чарке.
— Это можно, — согласился Савелий.
Новый знакомый, которого звали Петр Фомич, привел Савелия в заведение под названием кафе «Анюта». Низкий зал с тусклыми светильниками-плафонами, длинный деревянный стол, чисто выскобленный, музыкальный автомат в углу, стойка бара — больше ничего. За столом трое мужчин на приличном расстоянии друг от друга склонились над стаканами. Как только Савелий и Петр Фомич уселись, к ним в инвалидном кресле на колесиках подкатил официант и с подноса, прикрепленного сбоку кресла, выставил стаканы, бутылку «Смирновской» и тарелку с бутербродами. Все молча и не глядя на гостей. Лишь отъезжая, буркнул себе под нос:
— Надымили тут, бесстыдники.
— Витюня Корин, — пояснил Савелию инвалид. — Ему вместо кишок трубку вставили. Дыма не переносит.
— Это бывает, — кивнул Савелий.
Не мешкая, Петр Фомич разлил водку, они чокнулись и выпили. Потом он начал приводить себя порядок. Достал грязный большой платок, зеркальце и долго, то и дело плюя в платок, счищал с физиономии кровь, но больше размазал. Впрочем, результатом остался доволен.
— Умываться больше не буду. Вид больно жалостный, как считаешь?
— Только у истукана сердце не дрогнет, — подтвердил Савелий. После второй порции разговорились. Петр Фомич рассказал, что кафе содержит фонд инвалидов. Для своих выпивка и жратва бесплатная. Но каждый из них вносит в фонд двадцать процентов от выручки. Те, кто ее имеет. По вечерам здесь не протолкнуться. Для ветеранов это самое хорошее и тихое место по всей Москве, но чужаку сюда лучше не соваться. По недоразумению могут оторвать башку. Столько обид у людей накопилось, надо же их на ком-то срывать. Как раз третьего дня забрели два посторонних пидора и оскорбили Витю ню. Он их попросил потушить сигареты, а они в ответ обложили его матом. Пришлось разбираться. Отвели пидоров на задний двор и подорвали гранатой. Менты, как водится, списали происшествие на заказное убийство. Однако сам Петр Фомич излишней жестокости не одобрял. В прошлом он был летуном, белой косточкой, сбили его «яшку» над Черным урочищем. Из долгих, мучительных странствий (год плена!) он вынес убеждение, что люди остаются людьми независимо от того, какому богу поклоняются. Он много встречал изуверов, но попадались ему и герои, у которых душа пылала любовью. Петр Фомич долго полагал, что война, которая с ними приключилась, так или иначе закончилась, и ее надо забыть, начать жизнь с чистого листа, хотя бы и среди московских дикарей.
— Одного не пойму, — пожаловался он Савелию, Разливая по третьей. — Почему дети так озверели? Ведь это нехороший признак.
— Чего уж хорошего.
Петр Фомич пристально в него вгляделся.
— Ты, я вижу, человек нездешний, пришлый. Как появился, так и исчезнешь, а нам тут жить. Ты меня спас, но лучше бы не спасал. Пусть бы забили до смерти. Разочарование горше смерти. Мы все теперь разочарованные, вот в чем дело. Не только афганцы либо чеченцы. У тех особый счет, но не только они. Представь, была жизнь, где все было по мере. Добро, зло, совесть, любовь. А теперь этого ничего больше нет. Остались одни деньги. Сколько у тебя есть бабок, столько ты и стоишь. Нам, кто жил до переворота, перенести это трудно, почти невозможно. И мы тоже все потихоньку превращаемся в скотов. А дети что? Дети потому, я думаю, озверели, что они про эти понятия — честь, достоинство, братство — вообще уже не слыхали. Их осуждать нельзя. Слепыми родились, слепыми помрут. Но большинство не своей смертью. Век у них короток, как у бабочек. Хорошо, что я не успел детей нарожать. Нет у меня детей и жены тоже нет. Хотя в прошлом была, теперь нет.
— Где же она?
С супругой у Петра Фомича вышла оказия. По сути, она никуда не делась, но была для него недосягаема, потому что брезговала спать с молодым нищим инвалидом. Причем брезговала так хитро, что не подавала виду, и почти каждый вечер, если он был не слишком бухой, подкатывалась к нему под бочок, но когда он к ней случайно притрагивался, ее передергивало, как от тока. С этой бедой бывший летун и вовсе не знал, как управиться, потому что любил свою брезгливую жену пуще прежнего, пуще, чем до войны, и очень удивился, когда Савелий заметил:
— Это вообще не беда, парень, а только твое воображение.
Петр Фомич взялся было спорить, но подоспел официант Витюня на колесиках с новой непочатой бутылкой.
— Чего же ты аккордеон-то угробил, — спросил злобно, — Кто же нам теперь будет музыку делать?
Петр Фомич коротко доложил о грустном эпизоде — бешеная мелюзга и прочее, — но Витюня вместо того, чтобы посочувствовать, резко возразил:
— Да ты сам вечно нарываешься. Все никак не угомонишься, хоть и ногу уже оторвали.
Трое мужчин, сидевших в разных местах и будто навеки окаменевших над стаканами, поддержали Витюню одобрительным гулом. И даже как бы подтянулись поближе.
Витюня новую бутылку разлил собственноручно, не забыв и себя. Обратился к Савелию:
— Петро сейчас сломается, он свою дозу выбрал. Доставишь его домой?
— Конечно, доставлю, ежели надо.
— Музыку оставь здесь, может, ребята починят. Как Витюня предрек, так и получилось. После очередного глотка Петра Фомича повело набок, и если бы Савелий не подхватил его легкое тельце свободной рукой, рухнул бы на пол. К этому моменту мужчины передвинулись со своими стаканами совсем вплотную и как-то враз загудели, жалея сомлевшего побратима и одновременно объясняя Савелию, чего с ним делать. Его следовало погрузить в тачку и отвезти по такому-то адресу, а там уж его примет и обиходит Маргарита Павловна. Савелий все уразумел и про адрес, и про Маргариту Павловну, но не понял, в какую тачку загружать Петра Фомича.
— Тачка у входа, — хмуро сообщил Витюня. — Там Федор дежурит… Но ты вот что, батяня. Ты к нам пока сюда не ходи.
— Я и не собираюсь, — удивился Савелий. — Но почему ты так сказал?
— Сам знаешь почему. Твоя война впереди, а мы с хлопцами отвоевались. У нас сил больше нету, разве не видишь? И Петра оставь в покое. Куда он за тобой поскачет на одной ноге?
Мужики глубокомысленно хмыкали, поддерживая официанта. От них от всех пахло тленом.
— Не помирайте прежде смерти, солдаты, — посоветовал на прощание Савелий.