Он встал и, стуча костылями, пошёл к двери. Дойдя, оглянулся:
– Я сам напишу свою речь. И покажу вам, а вы скажете, что исправить. Я понимаю: политесы всякие, никуда не денешься. Но напишу сам, и напишу правду.
Когда за ним закрылась дверь, Марина скорчила рожицу, сказала: «У, бука!» – и рассмеялась. Потом велела Стасу подумать, не подготовить ли кого другого к выступлению, на случай если Скорцев подведёт.
– Думаю, всё будет нормально, – сказал Стас. – Никита Палыч мужчина основательный. Сказал, что напишет, значит, напишет. А я проверю.
Мими проиграла на пианино какую-то бравурную музыкальную фразу, и они отправились на ужин. Пропустив Марину в дверь первой, Стас пропустил и остальных – нарочно замешкавшись, чтобы выйти с Мими. Марину подхватил под руку Лёня; Стас предложил руку Мими, она подумала и согласилась. Так они и шли под ручку, замыкая процессию, но она молчала.
– В чём дело, Мими? – спросил он тихонечко.
– А что-то случилось? – удивилась она.
– Твоя холодность меня убивает, – признался он. – Секретность вещь хорошая, но не до такой же степени.
– Да-а? – пропела она. – А разве мы уже на ты?
– Мими, перестань меня разыгрывать. Я от тебя и так без ума.
Она махнула в его сторону чёрными ресницами и показала головой вперёд, намекая на Марину:
– А как же она?
– От неё я в уме.
– Оригинально!
Вся группа втянулась в двери ресторана, а они, оставшись на палубе, зашли за кронштейны спасательной шлюпки, где их по крайней мере не было видно в окна.
– Что ты вчера сделал с Мариной? Она с утра только о тебе и говорит и вся светится.
– Где? Когда? Мы же весь вечер были все вместе!
– Ну, это уже ты меня разыгрываешь. Не надо, Стасик. Устроил там с Геней и Лёней танцульку, позвал Наташу Краснер и англичанок, а мне даже не сказал! И, наобнимавшись там с нашей la petite gentille,[65] очаровав её, пришёл на палубу улещивать меня! Знаешь, как обидно? Я сегодня утром плакала…
– Мими, дорогая, какие танцы? Я после вашего с Андреем ухода выслушал целый монолог, Марина два часа пересказывала мне свои детские фантазии об устройстве мира, а я их записывал… на такую, знаешь, бумажку…
А действительно, куда делась та запись? Он ведь помнил, куда её положил, но, собираясь писать речь, не нашёл. И танцы какие-то…
Баталист Котов согласился выступить на открытии выставки без малейших сомнений.
– Только, – сказал он, – я ведь в писании речей мастер ничтожный. Так-то, под рюмочку, я вам что хотите расскажу, а записать?.. У меня сразу в голове пустота. Я даже думаю, что писатели – это какие-то особые люди…
Позвали Чегодаева и всей компанией стали придумывать Котову речь.
– Казалось бы, ужасное занятие война, – говорил Стас, а Андрей записывал. – Слова «бой», «битва», «убийство» – от глагола бить. И французское bataille, от batre, тоже – бить. А кого бить-то? Такого же человека, как и ты сам, в общем… Но и действительно, есть упоение в бою…
– У-уу! – вскричал бывший рабочий и бывший солдат, а ныне художник Ю.Р. Котов. – Ещё какое упоение-то! Бежишь, ног под собой не чуешь, все нервы наружу, страх такой, что даже смеёшься, и одна путеводная мысель в голове: воткнуть штык в брюхо проклятому немчуре, да ещё так исхитриться, чтоб тебе самому ничего в брюхо не воткнули…
– И гордишься собою: я сумел, я сильнее, – подхватил Стас, – а ежели голыми руками его берёшь…
– Голыми-то руками несподручно, – усомнился Котов. – Из винтаря его, на крайняк штыком пощекотать, это да. А голыми… Не-ет. Хотя у вас, у бар, свои причуды. Да только вы-то, юноша, разве воевали?
Барышни сидели с круглыми глазами, Чегодаев от души хохотал.
– Куда вас понесло? – с ужасом спросила Марина. – Мы ведь о живописи говорим. О выставке картин! Вы там не вздумайте даже слов таких произносить: немчура, воткнуть, брюхо… Жуть берёт. Станислав, не подначивайте мне художника. А вы, Андрей, чему смеётесь? Вам что тут, цирк?
– Виноват, исправлюсь! – извинился Чегодаев.
– А картины всех баталистов, в том числе и мсьё Котова, как раз об этом: о кошмаре и красоте убийства, – отметил Стас и сделал знак Андрею продолжать запись. – Но давайте посмотрим на первопричину: художник не желает воспевать убийство, он всего лишь на известном ему из опыта материале пытается выразить эмоции человека, угодившего в бой…
…В совсем уже позднюю пору Мими, уютно устроившись рядом с ним, шептала ему в ухо:
– Какой же ты говорун! Когда я тебя вижу и когда слышу, впечатление, будто имеешь дело с двумя разными мужчинами. Такой возбуждающий контраст… устоять невозможно.
Он улыбнулся в темноте, поцеловал её и объяснил:
– У меня два возраста, внутренний и внешний. Внутри я много старше, чем кажусь.
Утром, пока чистая публика спала, он спустился на нижнюю палубу. Сначала-то зашёл на среднюю, но там буфет был ещё закрыт. Внизу взял полный кофейник, кешью, конфеты, сливки и, отказавшись от помощи стюарда, сам потащил поднос наверх. Встретил прачку – она сказала, что его рубашки будут готовы к одиннадцати часам, а он угостил её конфетой.
Мими встречала его весёлая и посвежевшая; уже слетала в душевую. Как смогли, расположились в тесной каюте с подносом и кофейником; переговаривались максимально тихо. Она была искренне тронута этим завтраком в постели: такая редкость…
Вообще нынче мужчины «не галантные»…
– Уж я-то зна-аю… Кстати, ты слишком опытен для семнадцати лет!
Он напомнил:
– Я же говорил тебе вчера, что у меня два возраста.
– Нет, но всё же… Кто тебя учил? Я, прости, давно не молоденькая девочка, видала виды, но такое…
Он смущённо засмеялся:
– Да ладно тебе. Что за вопросы.
– Слушай, кончай кокетничать, – сказала она, кусая конфету. – Честное слово, я не буду ревновать. Сколько у тебя было женщин?
– Три, – нехотя признался он. Отпил кофе и добавил: – Все три были простыми крестьянками.
– Вот это да! – изумилась Мими. – Хотела бы я посмотреть на тех крестьянок!
– Это не так просто. – Он прикинул, что нынче Алёнушке было бы уже под триста лет, а в каком веке князь Ондрий подарил ему Кису, вообще не угадать. А где Матрёна? Её не было в Плоскове, когда он был там перед отплытием… Сказали, уехала зачем-то в Вологду.
Ввиду жаркого дня расположились под тентами на корме судна – тут имелись погребок со льдом, с напитками и столик, заставленный закусками. Приглашены были все члены делегации, но пока всем этим богатством могли распоряжаться только Марина Антоновна, Мими и Стас; Серж не в счёт, а Лёню, Геню и Андрея Чегодаева Марина послала созывать художников и прочих. Был тут ещё В.И. Лихачёв, о действительном статусе которого, разумеется, Марина и Мими были прекрасно осведомлены, но помалкивали.
– А за Скорцевым кто-нибудь пошёл? – спросила Марина. – Он ведь обещал нам доклад показать.
– Его Геня приведёт, – ответила Мими.
– Кстати, о Скорцеве, – вспомнил Стас. – Можно ли выставлять его триптих? Это же нонсенс: вахмистр Степан и его отряд, спасающие Павла Первого! Ведь Степан был унтер-офицером Преображенского полка, а там не могло быть вахмистров, они только у кавалеристов. Отряд ещё какой-то; он же был одиночка?
– Вы что-то путаете, Станислав Фёдорович, – отозвался из своего шезлонга полковник Лихачёв. – Я помню, вахмистр Степан служил в Конногвардейском полку, а преображенцы, наоборот, устроили ему засаду и убили.
Стас едва не потерял дар речи.
– Да как же так? – наконец произнёс он. – Есть же какие-то константные вещи. Солнце западает на западе, вода водянистая, императора Павла пытался спасти отставной фельдфебель преображенцев Степан. Да я за последнюю неделю про этого Степана всё узнал! Есть опера Глинки, кинофильм Пырьева и роман Букашкова. Мими, помнишь, ты взяла у меня давеча книгу Букашкова? Давай сходим за ней и разрешим этот глупый спор.
– Извини, но я впервые слышу о таком писателе, – ответила Мими, помахивая ресницами.
– Станислав, вы совсем не знаете историю! – с искрой смеха сказала Марина.
Странное дело! – подумал он. Все меня тычут, что я истории не знаю: краевед Горохов, отчим, теперь эта вот пигалица… Но как же её знать, если она меняется?
А почему она меняется?.. Это ещё более странно.
Он встал, заложил руки за спину и прогулочным шагом побрёл вдоль борта. В день отплытия ко мне заходила Мими, мы говорили о Степане-фельдфебеле, герое-одиночке, она взяла у меня книгу. Сегодня Степан оказывается вахмистром, атаманом отряда, а книги нет. Что произошло между тем разговором с Мими и этим днём?
Я во сне искупался в ледяном море.
Он ушёл довольно далеко от отдыхающей группы. Встал, глядя на водную гладь.
Я ничего не делал. Я просто и без затей вот в этом самом море утонул. А когда вернулся – знакомой мне истории не существует, и кто знает, что ещё в ней изменилось, кроме воинского звания Степана… Ах да, вместо Марининой лекции были танцы… И потом – я ведь сам об этом Степане впервые услышал две недели назад! Вот так и получается шизофрения, – усмехнулся он, – когда тебе известно нечто, всем другим неизвестное, и наоборот.
Если был мир, в котором жили Степан, я, Глинка, Букашков, а теперь появился мир, в котором Степан другой, Букашкова нет вовсе, а я – прежний, то что мешает миру измениться так, чтобы вместо Степана был какой-нибудь Вован, Букашков превратился бы в Глинку и не было бы меня? Ничто не мешает.
Щеки его коснулась прохладная рука Мими.
– С тобой всё в порядке, милый? – спросила она. – Ты расстроился из-за того, что я не помню писателя?
Он помотал головой и посмотрел, не видят ли их. И тут же задал свои вопросы:
– Скажи, знаешь ли ты композитора Глинку и как тебе понравится, если я вдруг навсегда исчезну?
– Глинку знаю, а если ты исчезнешь, мне сильно не понравится. – Они засмеялись и пошли обратно.