Этому почти никто не верит. Позднего Шкловского принято ругать. Читают недоброжелательно (к старым ученым у нас общее мненье почему-то всегда жестоко), невнимательно, не замечая, что и в последних книгах среди песка сверкают прежние блестки, что песок этот все же золотоносен. Интеллект такого качества не уходит, он гаснет только вместе с жизнью.
На этом же юбилее я пробовал говорить о мышлении Шкловского. Думаю, что мы еще не скоро поймем его тип, его структуру, явленную вовне в столь деструктивной форме. Многие ученые обладали не меньшими и во всяком случае более точными знаниями, чем Шкловский. Но по количеству идей совершенно новых с ним могут соревноваться лишь единицы. Количество и точность знаемого, видимого, не главное. Современные исследователи Дарвина внесли существенные поправки в легенду о “монблане фактов” в его трудах. Монблан оказался не так уж велик. Дело, видно, в чем-то другом. В таком качестве ума, которое позволяет сопрягать разъединившиеся сферы знания? В способности к кибернетической мгновенности отыскания именно этого факта? Может, в редкой способности взгляда совсем со стороны? Той, которою обладали Эдисон, Шухов?
Что-то в этом роде Шкловский однажды о себе сказал:
– Кто такой я? Я не университетский человек. Я пришел в литературу, не зная истории литературы. Когда нужно было много стекла, Форд сказал: только не зовите стекольщиков. Позовите, например, инженеров по цементу. Они что-нибудь придумают (1968 г.).
Его видение людей, вещей, событий – еще долго будут изучать, потому что новое видение редко. Структуру прозы Шкловского станут исследовать так же, как строение прозы Розанова и Андрея Белого. По влиянию на поэтику новой русской литературы это явление не меньшего масштаба.
Расскажу историю не то чтоб ссоры, но визита, ставшего одним из тяжелейших вечеров в моей жизни.
Когда в начале 1972 г. утвердили трехтомник Шкловского в “Художественной литературе”, он сказал там, что предисловие буду писать я, и сообщил мне это. Я посмотрел проспект: вошел “Толстой”, работы 50-х годов, очерки, мастера старинные и т. п. Ничего из раннего Шкловского!
30 или 31 января (именно так неточно от огорчения записана дата в тот вечер) я поехал отказываться. Я не мог сказать прямо, что мне не нравятся очерки и другое из позднего, включенного в издание. Все же я сказал, что считаю: надо дать том Шкловского до тридцатого года, а иначе будет не то.
– Это не пройдет, – сказал В.Б. и оглянулся на Серафиму Густавовну. – Трехтомника не будет.
– В.Б., – я стал отступать, – но я не знаю, что писать о ваших Марко Поло, Федотове, всех этих мастерах стеаринных, рассказах про аэростаты…
– Вам не нужно писать обо всем. Не о трехтомнике, но по поводу трехтомника.
– И срок мал. Не успеть, – приводил я жалкие аргументы. – Не хотелось бы писать халтуру, нужно изучить…
– Вы все про меня знаете. Я согласен быть вашим непрерывным редактором.
Я выдвинул последний резерв: я не могу писать – как сейчас принято, – что теории ОПОЯЗа были ошибочны. Пусть напишет кто-нибудь другой, например И. Андроников. Он сделает это гораздо лучше! (В конце концов так и получилось: Андроников написал – и про то, что Шкловский, “творчески усвоив марксизм, пересматривает свои прежние утверждения”, и о том, как “идет вперед, убежденный в превосходстве нашего миропонимания”, и про многое другое.)
– Но я уже сказал в издательстве, что писать будете вы. Они согласились.
Больше отступать было некуда. Я, стараясь говорить не хрипло, повторил: нет, все же не смогу.
Видно было: В.Б. совершенно этого не ожидал. Расстроился, лицо стало толстое, начал шепелявить. Но не сдался. Стал говорить, о чем нужно писать в предисловии.
– Что у меня главное. Сочетание работы беллетриста и литературоведа. Как и у Тынянова. Но Тынянов писал традиционные вещи – романы. Я романов не писал.
– Вы хотите сказать, что не пробовали сводить в одно нечто разнородное, и получилась новая форма? – я был безмерно рад, что речь пошла о литературе и что я могу выговорить что-то связное.
– Не пробовал. Я этого не умею. “Zоо” должна была быть халтура. Нужны были деньги. Написал за неделю. Раскладывал куски по комнате. Получилась не халтура. На Западе ее перевели. И удивились – вещь написана пятьдесят лет назад, но она современна.
Литература была для него дороже всего! В.Б. увлекся и явно забыл о цели своей речи. (В больнице, в последние его дни, когда я заговаривал с ним о литературе, он забывал про боль, переставал стонать, в глазах появлялся прежний блеск. И голос становился прежний.)
Он уже стал говорить о жанрах вообще, их трансформации, перешел на классиков…
– Чехов плеснул воды на четкий чернильный контур жанра и размыл его. Если дописать начало и конец – будет традиционно.
С.Г. все это время сидела молча, и лицо ее все больше превращалось в маску.
– Вам что, – вдруг сказала она, – не нравится “Толстой”?
Атмосфера вновь сгустилась. В.Б. вспомнил о теме разговора. Повернулся в кресле боком и стал с фланга бить меня аргументами, ораторски опытно, умело располагая их по степени усиления:
– Трехтомник может пройти сейчас или никогда. Платят 100 %. Это даст мне два года жизни. За это время я напишу книгу.
Я прошу о выручке. Меня надо выручить.
Вы говорили, – правда, после чачи, – что без меня вас не было бы.
– Конечно, – бормотал я, – формальный метод…
Я ощутил на себе разящие удары лучшего полемиста двадцатых годов. Последний удар был особенно тяжел:
– Ну вот. Есть бесспорный жанр. И вы в нем несомненно выступите.
– ?
– Некролог.
(Этот удар достал меня через много лет. Я в этом жанре действительно выступил – в Тыняновском сборнике. Воспоминание о том разговоре несколько месяцев мешало мне сделать это.)
– Ну что ж. Нет так нет. Не могу же я вас запереть в комнату.
Самообладание у В.Б. было большое.
– Может, попьем чай? – сказал он почти весело.
– Какой тут чай, – мрачно сказала С.Г.
После этого мы не виделись почти два месяца. Я зашел в переделкинский Дом творчества навестить Бахтина (20 марта 1972 г.). В холле – громовой голос:
– Здравствуйте!
Шкловский! Я был готов ко всему – тем более что В. В. Иванов сказал, что “Шкловский обиделся на всю вашу семью”. (Может, М. Ч. расскажет, за что В.Б. обиделся на нее.)
С.Г. была холодна, но В.Б. – совсем как раньше.
– Я от Бахтина. Мы не были знакомы. Хотя он сказал, что видел меня у Горького. Когда я говорил Горькому неприятные вещи.
Диалог. Я сказал Бахтину: нельзя разорвать писателя на две части, нельзя его разграфить пополам, как лист бумаги.
(Вставляю внутрь разговора другую запись – 1 июня 1978 г. Шкловский сказал, будто Бахтин говорил ему, что сожалеет, что написал для П. Медведева книгу против формального метода.)
Я немного лепил. Понес Репину свои работы. Он сказал: “Ничего не выйдет. Вы начали как Микельанджело. Значит, кончите как дурак”. Надо начать так, чтобы было куда двигаться.
– Вы, В.Б., начали хорошо.
– Я много раз начинал снова. В субъекте, который перед вами, сохранилась обезьяна.
Потом я пошел к Бахтину. М.М. сказал, что со Шкловским они в числе прочего говорили о моей книге. Послушать бы – все отдай, и было б мало…
– Я считаю Шкловского, – сказал М.М., – основателем всего европейского формализма и структурализма. Главная мысль была его. И вообще много, всегда много свежих мыслей. А уж когда нужно было исследовать дальше, это делали остальные. Впрочем, он и здесь много сделал.
Гуляли с В.Б. и Серафимой Густавовной по переделкинской ул. Гоголя. К даче Евтушенко подъезжает машина, выскакивает он сам.
– Виктор Борисович! А я как раз вчера перечитывал “Zоо” (произносит: “Zoo”). Я был весь раздрызган, а эта книга меня собрала. Великая книга!
В.Б. привычно улыбался.
– Можно я сделаю ваш портрет? Я сейчас в таком настроении. Я же великий фотограф. У меня была выставка в Лондоне.
Мгновенно извлек из машины аппарат, щелкнул несколько раз и убежал.
В.Б. проводил его взглядом:
– В Берлине со мной на бульваре раскланялся верховой, а потом пригласил в гости. Это был Василий Иванович Немирович-Данченко. Вся квартира была заставлена томами его собственных сочинений. “Я пишу каждый день лист высокохудожественной прозы”, – сказал он мне. И прочитал что-то. Действительно, это можно было печатать. Настолько плохо, что можно печатать (31 марта 1980 г.).
В последний год жизни В.Б. работал над статьей о Чехове, статья не складывалась, были отрывки. В.Б. сказал, что надо показать чеховедам. Его тогдашний секретарь (А.Ю. Галушкин) назвал мое имя.
– А разве он все еще изучает Чехова? Я думал, – царственно сказал Шкловский, – меня!
Удивительно, но от “нормальных” ученых о Шкловском мне почти всегда приходилось слышать что-нибудь снисходительное – я говорю о тех, кто в целом относился к нему хорошо. Неужели они и впрямь считают, что в чем-то его превосходят? И неужто годами и потом нажитое упорядоченное знание по одной теме мешает дать себе отчет в том, что ты не в состоянии написать и одной такой страницы, придумать ни одной подобной мысли? Неужели так девальвировалась ценность острого, странного, нового, единственного в своем роде?
К семидесятилетию выхода в свет “Воскрешения слова” “Вопросы литературы” заказали мне статью. Прошла верстка. И вдруг в уже вышедшем номере нахожу не свою фразу. Какого характера была вставка, видно из моего письма тогдашнему редактору М.Б. Козьмину: “Получив «Вопросы литературы» (1984. № 2) со своей заметкой о Шкловском, я обнаружил, что фраза, читавшаяся в верстке «История науки внесла свои поправки в теории формалистов», исправлена (видимо, в сверке) на: «История науки раскрыла несостоятельность теории формалистов» (с. 278). Вставка не была со мною согласована. Эта вставка зачеркивает всю мою пятнадцатилетнюю работу по изучению и изданию наследия Ю. Тынянова, Б. Эйхенбаума, В. Виноградова, В. Шкловского” и т. п.