Зорге, которого мы не знали — страница 18 из 58

Эмиль, пьяница и глупый болтун в Шербуре, оказался тем крохотным крючочком, с помощью которого гестаповцы вытянули почти всех участников французского движения Сопротивления в 1940—1941 годах, а затем повесили. Когда этот завсегдатай пивных и кабаков попал в руки немецких контрразведчиков, вся подпольная сеть движения Сопротивления во Франции была раскрыта в считанные недели.

Можно привести сотни подобных примеров, среди которых просто невероятен случай разоблачения полковника Редля, шефа разведывательной службы Австро-Венгрии, который продавал России не только секретные сведения, но и предавал собственных агентов.

О необычных случаях, приведших немало шпионов на виселицу, рассказывает и Бернар Ньюмен. Этот английский писатель, один из лучших авторов шпионского жанра, рассказал о нескольких бездарных провалах немецких агентов во время Второй мировой войны. Так, один из них, приземлившийся в Англии на парашюте, вышел на дорогу, где проезжавший мимо водитель грузовика спросил его, как проехать к какому-то населенному пункту. Поскольку немец не знал как следует местности, то ответил что-то бессвязное. Водитель тут же сообщил о подозрительном человеке в ближайший полицейский участок, и шпион был схвачен.

Другой немецкий лазутчик со значительной суммой денег в кармане, подойдя к железнодорожной кассе, попросил билет до нужного ему населенного пункта.

— Два десять, — ответил кассир, имея в виду два шиллинга и десять пенсов.

Немец тут же выложил два фунта и десять шиллингов. Кассир тут же рассказал о странном пассажире полицейскому. Того немедленно задержали.

Еще один немецкий шпион после приземления приобрел велосипед и поехал по правой стороне дороги, забыв о том, что в Англии левостороннее движение. Это было концом его карьеры.

И у Зорге случай сыграл роковую роль. Хотя резидент был предельно осторожен и предусмотрителен, тут он оказался бессильным. Речь идет об эпизоде с невзрачной и примитивной женщиной, которую звали Томо, тетушка Томо.


Папа Кетель, хозяин ресторана «Райнгольд», мама Кетель, женщина с добродушным лицом и широким задом, трое их детей и слуга-японец стояли вытянувшись, словно аршин проглотили, перед Зорге, который пытался сфотографировать все семейство по случаю Рождества.

— Подбери живот, папа, — попросил Рихард. — А ты, мама, изобрази улыбку, как ты умеешь это делать. И ребятишки пусть смеются. Только слуга пусть остается серьезным, поскольку у него нет причин для веселья.

Все послушно последовали указаниям Зорге.

— Примите немного влево, — скомандовал Зорге, — чтобы праздничная зелень, то бишь рождественская елка, попала в кадр.

Вся семья послушно сдвинулась влево. У папы лицо было белым, у мамы — желтым, физиономии ребятишек — оранжевыми, но родственное сходство было несомненным.

— Когда я смотрю на вас, — весело заметил Зорге, — то вспоминаю Германию.

— А почему бы и нет, — ответил папа Кетель с достоинством. — Мы, немцы, не только деловые люди, но и любим свою родину. И держим высоко немецкий стяг за рубежом. Кто самый солидный, надежный и честный коммерсант? Немец! И этим мы очень гордимся.

Папа Кетель довольно посмотрел на свою жену — японку и детей — полуяпонцев или полунемцев и скомандовал малышам:

— Спойте доктору свою песенку.

Полуяпонцы-полунемцы сделали шаг вперед и запели с чувством по-немецки:

У колодца около ворот растет липа...


Зорге потерял даже дар речи и, сев на ближайший стул, слушал со все возраставшим удивлением. Когда ребятишки немного сбились в третьей строфе, папа Кетель пришел им на помощь, подпев басом.

Прошло уже три дня с того вечера, который в календаре отмечается как сочельник, а Зорге продолжал оставаться в «Райнгольде», много пил, но вел себя тихо, почти не спал и не брился, упиваясь одиночеством. Семья Кетель относилась к нему не только как к одному из лучших клиентов, а почти как к члену семьи, ибо папа очень уважал Рихарда, а мама относилась к нему почти сочувственно, по-родственному.

Зорге тоже любил этих людей, поскольку они были простыми и бесхитростными, добропорядочными и без комплексов. Они никогда не старались как-то повлиять на него и не пытались вторгаться в его жизнь и круг его знакомых. Они разрешали ему говорить все, что ему вздумается, и делать то, что он считал необходимым и правильным.

Дети допели свою песенку до конца, и Зорге не поскупился на похвалу.

— И я, — пообещал он, — спою вам тоже песню. Она называется «Я не знаю, что это должно значить».

Затем несколько раз сфотографировал семью Кетель. Он уверенно обращался с фотоаппаратом, как профессиональный репортер.

После этого все разошлись. Зорге остался с Кетелем вдвоем в так называемой рождественской комнате. Он испытывал мучительную скуку.

— И все же здесь Рождество не похоже на старые добрые немецкие праздники, — чуть ли не в восьмой раз за эти три дня повторил Кетель.

— У вас нет никакой фантазии, папа Кетель, и в этом ваша сила. Чего только не вытворяют в такие дни. Ребенком я ждал с нетерпением этот праздник, так как мир виделся мне тогда хорошим и понятным. Я был набожным парнишкой и верил в чудеса и человеческое достоинство. Мне не исполнилось еще девятнадцати лет, когда разразилась война, на которую я пошел добровольно. И вот наступи ли рождественские дни, полные крови и гноя, пропахшие лазаретом и алкоголем, в грохоте снарядных разрывов. А идиоты вокруг орали: «Мир на земле!»

Папа Кетель покачал огорченно головой:

— Почему, доктор, вы никак не можете этого забыть, как и многие другие?

— Мне было не до того, — ответил Зорге. — Я учился и голодал. Чтобы согреться, я уходил из промерзшей комнаты и бегал по улицам. И вот я, доктор философии Рихард Зорге, в свои двадцать семь лет был вынужден пойти работать на шахту, чтобы не околеть с голоду. Да и шахта была не немецкой, а бельгийской. Тогда приходилось под Аахеном нелегально переходить границу, чтобы заработать несколько грошей. Так что было не до добрых рождественских праздников, дорогой Кетель.

— Вам наверняка пришлось много пережить в своей жизни, — с сочувствием сказал папа Кетель.

— А что такое несчастье? Разве это несчастье, когда человек садится на другой поезд, который к тому же попадает в аварию? Разве несчастье родиться в стране, в которой нужны только люди, вымуштрованные по определенной схеме, стране, стремящейся стать огромной казармой, а теперь превратившейся в колоссальный концентрационный лагерь?

— О чем вы говорите? — спросил Кетель обескураженно. — Видимо, вы слишком одиноки. Что вам нужно, так это — женщина. Не просто баба, которых у вас предостаточно, а жена. Ведь Рождество — семейный праздник!

— Оставьте меня, Кетель! — неожиданно зло прокричал Зорге. — Уходите к своей семье! Бросьтесь в объятия своих близких! Что вы, идиот, знаете о Германии, о дорогой и доброй Германии?! Знаете ли вы, что здесь творится? Это же расовый бред, не запрещенный в стране законом. Стали ли бы вы жить в этой Германии, будь вы один — без жены и детей? Знаете ли вы, что такое концентрационный лагерь? Знаете ли вы, что люди с другим цветом кожи считаются людьми второго сорта? Слышали ли вы о таком человеке, как Эйнштейн? Конечно же нет. А ведь он — величайший ученый мира и к тому же немец, Кетель.

— Так это же хорошо, что у нас такие люди, — пробормотал наивный ресторатор.

— Но Эйнштейн — еврей. А раз так, то в доброй, милой и дорогой Германии он — всего лишь еврейская свинья, недочеловек...

Немецкое Рождество! Семейный праздник! Праздник мира! Зорге охватывал ужас от этого беспардонного вранья, от балаганной шумихи мясников, пекарей, хозяев мелких лавок, от болтовни... благостной музыки, передающихся по радио. Все немцы изображают из себя страусов, прячущих голову в песок.

Расстроенный папа Кетель удалился, качая головой. Вскоре появилась официантка Митико, улыбнулась и спросила, не желает ли Зорге чего-нибудь выпить. Он отрицательно покачал головой. Его привело в уныние то, что он стал постепенно трезветь. Алкоголь, которым Рихард пытался заглушить воспоминания о прошлом, испарялся, как клочья тумана на солнце.

Зорге пустился в трехдневный загул, как бросаются в холодную воду, спасаясь от зноя в жаркую погоду. Посол спросил, не желает ли он провести

Рождество в кругу его семьи. Зорге отказался, так как не хотел слышать лицемерные речи в кругу людей, которых уважал. Да и Мартина спрашивала, не проведет ли он праздничные дни с ее семейством. Но Рихард решительно ответил отрицательно и зло добавил:

— Любовники должны быть вместе в кровати, а не под рождественской елкой.

После этого Зорге отправился к Кетелям, которые приняли его с распростертыми объятиями. Здесь он мог вести себя как хотел.

«Семейный праздник», — сказал папа Кетель. Семья! Зорге рассматривал ветви скромной елки, украшенной стеклянными шариками и мишурой. Семья! В Лихтерфельде, берлинском районе, в доме, где прошло его детство, тоже всегда стояла наряженная елка, но более пушистая и высокая, усыпанная сверкающими игрушками. Около елки стоял мальчик в матросском костюмчике. Прочитав стихотворение, он разглядывал стоявшие под елкой пакеты с подарками. Высокий, стройный и красивый мальчик, Рихард Зорге, с мечтательными глазами был радостно взволнован.

Но теперь, когда прошло около сорока лет, этот же Рихард Зорге сидел в задней комнате небольшого ресторанчика в Токио, небритый, в помятом костюме, с угрюмым выражением на все еще красивом лице, испещренном шрамами и морщинами. Его когда-то кроткие глаза смотрели холодно и отчужденно. В них отражались глубокая грусть и затаенный страх. Он чувствовал себя как дикий зверь, обложенный сворой охотничьих собак со всех сторон.

Семья! Его мать, русская женщина, умерла. Отец, немецкий инженер, тоже давно скончался. Своего жившего в Мюнхене брата, которого Рихард любил и которому часто завидовал, он видел в последний раз шесть лет назад. Брат опасался гестапо, и не напрасно. А Христиана, его, Рихарда, жена, которая разошлась с ним в тридцать втором году после восьмилетней совместной жизни, тоже боялась встретиться с ним, когда он был у брата.