— Осударь, — обрел голос хозяин, — испокон веков род наш, Версеней, великим князьям верой и правдой служил. Так за что такое поругание мне ныне терпеть доводится?
— Довольно, — грозно оборвал его Василий. — Пустое плетешь, Ивашка. С охоты ворочаемся да по пути к тебе завернули, на обед пожаловали и милость свою объявить.
Великий князь перевел дух, снова заговорил:
— Гнева я за твой отказ, боярин Иван, не держу. Послом в Крым боярин Твердя поедет. Он, поди, поумней тебя и поспокойней, глупостей у хана не натворит. Да и советчиками с ним пошлю дьяков зело смекалистых. А ты, боярин Иван, его, Твердино, место на Пушкарном дворе заступишь. Слыхал? Теперь же не скупись, вели столы накрыть, оголодались.
Воет боярыня Степанида, голосит на все лады. Проклинает великого князя, достается и Версеню. Уличает Степанида боярина Ивана в хитрости. Сумел увильнуть от посольства. Родиона Зиновеича подставил.
Дворня с ног сбилась, Твердю в дорогу собирают. На поварне жарят и пекут, укладывают в коробья. В другие платья уложили, одежду сменную, шубы, сапоги разные, холодные и теплые. Надолго отъезжает боярин, хорошо, если через год вернется.
Сам Твердя туча тучей. До сих пор в неведенье, отчего выбор Василия на него пал? Дом покидал, будто навек прощался. Немало страхов наслышался боярин о крымцах. И путь не безопасен, тати по лесам шалят, в степи казаки гуляют…
— Ох-хо! — вздыхает Твердя.
Тут еще Степанида причитает, словно хоронит. Хотел было унять ее, да куда там, пуще в слезы.
Сокрушается Родион Зиновеич, мысленно с белым светом прощается. Выйдет во двор, обойдет клети, в баньку заглянет, а как на голубятню влезет, послушает воркованье, жалко себя до слез. Несправедлива судьба к нему, и на Казань гонял его Василий, и на Пушкарном дворе уморил. Теперь в чужедальнюю сторону отсылает, басурманам на поругание. Да еще великий князь посольство сие в честь возводит, сказывает: «Дело те, боярин Родион, великой важности вручаю, государево. Посольство править — честь особливая. От нее судьба многих начинаний в зависимости. Давно уж пора нам свою посольскую избу открыть, а не от случая к случаю. Чтоб она всей службой посольской ведала. Ты же, Родион, и рода древнего, и на думе дурь свою не являл, не как другие, что рот ни откроют, так и сыплет из них глупость…»
Днями, на людях, крепился Твердя, а как ночь наступит, уткнется в подушку, выплачется. Постель у боярина горячая, к нему добрая, такой ни в дороге, ни у крымцев не будет.
Роняет слезы Родион Зиновеич, а под боком жена заливается. И как от перины, пышет от Степаниды жаром. Выплачется Твердя, положит голову боярыне на грудь, немного успокоится, вздремнет. Во сне, что малый ребенок, причмокивает, вздрагивает обиженно.
Родиону Зиновеичу Василий наказывал: «Ты, боярин, в чужой стороне не токмо посольство верши, но и ко всему приглядывайся. Особливо сколь войска у хана да каков огневой наряд. Поелику пушкам счет веди, прознавай, чем крымцы располагают. Будем знать мы, то тем же им ответим на наших южных рубежах. Заставы наши станем держать соразмерно силе крымчаков».
Так говаривал великий князь, а боярыня Степанида мужу иное вдалбливала: «Ох, Родивонушка, не слушайся ты Ваську, он те полон короб намелет. Не забивай себе головушку бедную, родимую. Коли нужда такая Ваське, возьми с собой отрока порасторопней из дворни али на Пушкарном дворе. Пущай его холопская башка страдает, цифирь да иную мудрость в себе удерживает. Тебе сие без надобности, ты, чай, боярин именитый…»
И Твердя соглашается с женой. Ну мыслимо ль, головы не хватит, коли все Васильевы поручения исполнить. И еще в душе знал боярин, что не будет он править посольство ретиво. А то понравится Василию, и почнет он гонять Твердю по чужим землям…
Сергуню собирали всем Пушкарным двором. Антип подарил свой тулупчик, Игнаша — шапку, а Богдан даже сапоги не пожалел. Правда, на Сергуню они оказались великоваты, но мастер утешил: «Онучи вдвое подмотаешь, и сойдет. Все не лапти. Чай, с посольством едешь».
Тулупчик и шапку затолкали в котомку, до морозов не сгодится, а сапоги Сергуня сразу напялил. С непривычки неудобно показалось. Сказал Игнаше:
— Чудно!
Боярин Твердя объявил Сергуне, что берет его с собой. У Тверди выбор на Сергуне неспроста. Мастеровой по молодости еще без опыта. Пушкарному двору его отъезд не в урон, а боярину Сергуня — нужный человек, в пушках смекает, пускай у ордынцев огневой наряд высматривает.
Радостно Сергуне, сколь повидать доведется, и жаль расставаться с мастерами, особенно с Игнашей.
У Ишаши тоже душа болит. Сокрушается:
— Собирались пушку вылить с тобой особливую, ан не удалось.
— Ничто, — успокаивает Сергуня, — вот возвернусь, выльем всем на удивленье, знатную, по меди листом украсим, рисунком разным. Непременно вернусь…
Даже обер-мастер Иоахим посочувствовал. Подошел к Сергуне, по плечу похлопал:
— Ты есть молотец! Приесшай, короший майстер бутешь.
Сергуня с Игнашей ночь перед отъездом прокоротали в разговорах. Замер Пушкарный двор, спали умаявшиеся за день работные люди, и только бодрствовала ночная стража да тихо переговаривались Сергуня с Игнашей…
Все перебрали. Об Анисиме речь повели и замолкли. Грустно Сергуне. Всего три раза виделся с Настюшей, а исчезла, и что душу у Сергуни вырвали…
Не приметили, как и утро подступило. Засерело небо, одна за другой погасли звезды. Посвежело.
Вышли к посольскому поезду на рассвете. Город едва начал пробуждаться. Гнали на пастбище стадо. Две бабы у колодца перебранку затеяли. Редкие ремесленники спешили на торг.
Сергуня с Игнашей обогнали какого-то знатного иноземного купца. Следом за ним слуги несли тюки с товарами. Купец шел важно, выставив из шитого серебром воротника бритый подбородок.
— Гляди, — кивнул Сергуня, — на боярина Версеня смахивает.
Игнаша подтвердил:
— И долговязый, и поджарый, истый борзой.
— Повезло Степанке, что в пушкари угодил. Коли б остался на Пушкарном дворе, Версень ныне злобу свою на нем вымещал, — заметил Сергуня.
Время раннее, и Сергуня с Игнашей еще успели побродить по Москве. На каменном мосту через Неглинную остановились. Сергуня протянул руку, взял у Игнаши котомку:
— Давай понесу…
В Кремле уже было людно. У Успенского собора колымага посольского поезда, груженые возы, кони охранной дружины.
Сергуня с Игнашей поспели как раз вовремя. Из собора вышел боярин Твердя с дьяками Морозовым да Мамыревым, толмачом и дружинниками. За ними вывалила мночисленная челядь, сопровождающая посольство, принялась с шумом умащиваться на возы.
Сойдя с паперти, боярин Твердя задержался, обнял заплаканную жену, потом повернулся к собору, широко перекрестился и полез в просторную колымагу.
Дьяки Морозов да Мамырев с толмачом умостились в крытый возок. Сотник подал команду, и дружинники сели по коням, тронулись.
Затарахтели колеса по булыжнику. Потянулся из Кремля через Спасские ворота посольский поезд. Сергуня закинул котомку на последний воз, забрался на ходу. Игнаша долго шел следом, наконец отстал. Сергуня помахал товарищу, прокричал только им двоим понятное:
— Жди меня, Игнаша! Выльем необычную!
Старец Серапион готовился к смерти. В келье гроб поставил, собственноручно из колоды вытесал, внутри, на дно, соломки подмостил.
Прежде чем в гроб улечься, великий пост принял и игумену Иосифу исповедался в грехе превеликом. Поведал старец, как в скиту людей пожег.
Игумен старца не прогнал и грех страшный отпустил.
Лег Серапион в гроб, руки на груди сложил, ждет смерти. Монах-черноризец принесет из трапезной кусочек хлеба и воды кружку, поставит на крышку гроба, поглядит на старца, жив ли, и удалится.
А Серапионова смерть задержалась. Неделю и другую лежит, шепчет слова молитвы, просит у Всевышнего прощения. Но Бог суров. Неумолимо смотрят из темного угла на Серапиона глаза Господни, строг его лик. И слышит старец голос: «Именем моим творил злодейство ты, человече…» Забудется на миг Серапион, и тогда проносится перед ним, как наяву, вся его долгая жизнь. Вспоминается, как в детстве корчевали с отцом лес и пахали землю, молотили цепами рожь, а в избе запахи материнских духмяных хлебов… Все мирское, суетное.
И снова огонь заслоняет видение и глаза Бога, большие, без милости к нему, Серапиону…
Однажды произошел у старца мысленный разговор с Богом.
— Чем ты, Серапион, лучше тати? — спросил Бог. — Тать кистенем бьет, а ты полымем.
— Но я молился тебе.
— Молитва — слова. Но не по слову человек человеком зовется, а по делу.
— Чем же мне, Господи, грех свой искупить?
— Ничем, человече, грех не искупается.
Дожидается Серапион смерти, вздыхает. Припоминает, как пришел в скит монах и именем игумена Иосифа велел за Вассианову ересь очиститься огнем. Когда молельня занялась, страшно стало Серапиону, и ушел он тайным ходом…
— Именем Иосифа, — шепчет старец, — именем Иосифа, — и садится в гробу.
Серапион ждет, когда в келью войдет черноризец, и сиплым голосом просит:
— Игумена хочу видеть…
Игумен Иосиф со связкой ключей у пояса медленно обходил монастырское подворье. Шаг у игумена шаркающий. Из-под черного клобука высматривают немигающие бесцветные глаза.
Богата Волоцкая обитель. Клети и амбары полны жита и меда, круп разных да всякого другого добра. Кельи у монастырской братии каменные и церковь из белого камня, купола позлащенные…
Черноризец оторвал игумена от дела.
Выслушав монаха, Иосиф пошел за ним. У входа в келью кинул коротко:
— Погоди!
Серапион встретил игумена все так же сидя, положив руки на края гроба.
— Зачем звал? — спросил, подходя, Иосиф. — Или конец чуешь?
— Не-ет, — затряс головой старец. — Не-ет! Заждался я, забыла меня смертушка. Либо сыра земля принимать не желает. Много зла на мне, ох как много.