Зори лютые — страница 27 из 58

Крымская земля каменистая, горячая, а вода на перешейке гнилая, мутная, даже кони не пьют.

Крым пахнул на Сергуню жарким ветром, настораживал чужой непонятной речью.

От перешейка и до самого Бахчисарая посольский поезд сопровождал ханский мурза Исмаил, бритоголовый нахальный татарин. Сергуня приметил, как жадно посматривает мурза на груженый обоз. Иногда пропустит вперед себя весь поезд, потом, нахлестывая своего тонконогого скакуна, промчится в голову, пристроится к боярской колымаге.

Но Твердя того не замечал, уткнется носом в стоячий воротник, сопит. Толмач дьяка Морозова локтем толкнет в бок, скажет:

— Дары ждет мурза.

Морозов посмеивается:

— У Родиона Зиновеича дождется. Скуп боярин не в меру.

— А оделить мурзу надо бы. К пользе.

— Пускай о том Родион Зиновеич помыслит. Чего ему подсказывать, еще обидится…

Поселки у крымцев иные, чем на Руси деревни, и зовутся аулами. Подивился Сергуня татарским избам: длинные, на столбцах, и дворы лозовыми плетнями огорожены. Мужики-татары все больше на конях, приоружно; а бабы, не поймешь, где девка, а где старуха: в шароварах, платки цветастые с бахромой, и лица до самых глаз рукавом кофты прикрывают, чужого завидевши.

Мало в Крыму и деревьев, зато растут ягоды, каких Сергуня отродясь не видывал. Сорвал он кисть, ягоду в рот бросил, разжевал и долго плевался. Толмач до слез смеялся.

— Экой ты неразумный. Зелены ягоды жрешь. Они по осени солодки, виноградом прозываются.

И еще рассказал толмач, что Крым на море лежит. Кругом его обойди, везде вода. Только и есть дорога в Крым, так это по перешейку. Но Сергуне никак не понятно, толмач о воде говорит, а колодцев у татар мало, на воду они бедные. И еще больше непонятно Сергуне, когда толмач сказал, будто в море вода соленая до горечи. Ни в Москве, ни в скиту такого Сергуня не встречал. Дома воду можно пить не только из колодца либо речки, но и из любой лужи…

Чем ближе подъезжал посольский поезд к столице ханства, тем чаще встречались аулы.

У самого города мурза Исмаил остановил поезд, залопотал по-своему, ткнул пальцем в видневшиеся в стороне от дороги строения. Толмач подошел к боярской колымаге, перевел:

— Сказывает, в город всем входить воспрещается. Такова ханская воля. Воинам и челяди в тех избах жить, а тя, боярин, с дьяками да возами, на коих подарки сложены, в караван-сарай провести.

Твердя недовольно затряс бородой:

— Не в чести московский посол у Менгли-Гирея!

Но не стал мурзе перечить, только и того, что взял с собой в караван-сарай еще и Сергуню…


Бахчисарай, пыльный и грязный, в лощине. Вдали по одну руку меловые горы, по другую — скалистые. Сакли белые, плетнями огорожены, а во дворах виноградники и иные незнакомые Сергуне деревья.

Улицы в Бахчисарае туда-сюда петляют.

Сергуня подумал, что Исмаил заблудился. Наконец они въехали во двор огороженного глинобитной стеной караван-сарая. У самых ворот росли высокие тополя. Сергуня голову задрал, чуть шапка не слетела. Ахнул. Ай да дерево, высокое, стройное.

К мурзе подошел безбородый татарин. Исмаил долго наказывал ему, видно, говорил о русских послах, потом, даже не взглянув в их сторону, ускакал.

— Истинно слово, басурман проклятый, — проворчал Родион Зиновеич, следуя за хозяином караван-сарая.

Сергуня нес за боярином короб с едой. Шли темными переходами, и Сергуня все боялся упасть. Наконец они вступили в освещенный подслеповатым оконцем чуланчик, без единой скамьи и стола, зато с пушистым ковром по всему полу. Хозяин согнулся в поклоне, жестом обвел чулан и удалился.

— Басурманы проклятые, — снова выругался Родион Зиновеич. — Ни сесть тебе, ни лечь. Ешь и то на полу. Экий народец окаянный. — И со злости отпустил Сергуне затрещину. — Чего рот раскрыл? Ставь короб да беги, пущай дьяки с толмачом проследят, как поклажу с возов сымать будут, ино растащат нехристи. От них всяко жди.

* * *

От яма к яму[18], меняя коней, скакал гонец с письмом воеводы Василия Ивановича Шемячича к государю. Гнал он от самой литовской границы борзо, забыв про усталь. Вручая свиток, воевода наказывал: «Не медли».

Гонец молодой, ретивый. На смотрителей ямов покрикивал, торопил. У Можайска повстречались ему лихие люди, руку топором рассекли. Успел увернуться, а то насмерть бы зашибли. Тогда прощай воеводино письмо.

В Можайск въехал вечером. В людской у воеводы Сабурова перемотал руку, отъелся за несколько дней, и как сидел за столом, так и задремал.

Спал совсем мало. Растолкали. Напротив воевода сидит. Про гонца узнал, самолично спустился в людскую.

Воевода кивнул на руку.

— Поранили?

— Кость не перешибли, — ответил гонец, зевая.

— Тати ныне расшалились. Намедни посылал на них дружинников, да попробуй сыщи их. Лес хоть кого укроет… Ну а как там воевода Василий Иванович, не почал еще рать противу литвин?

— Стоит войско наизготове, а ратью пока на Литву не хаживали. Верно, уж скоро. Слух был, король Сигизмунд войско в Смоленск послал. А в самой Литве шляхта со шляхтой задрались.

Воевода хихикнул:

— Коли б на что путное, а на шум да драку шляхта горазда. Это давным-давно всем ведомо. — И заелозил. Лавка жалобно заскрипела. — Когда к войску воротишься, поклонись Шемячичу.

У гонца веки слипались. Воевода поманил стряпуху:

— Потчевала ль молодца?

— Не беспокойся, батюшка, щец ел да кашу.

— Ну, коли насытился, умащивайся, передохни.

И хлопнул дверью. Стряпуха приволокла мохнатый тулуп, бросила на пол.

— Как кликать, Илюхой? Скидавай, Илюха, сапоги да броню, пущай грудь отдохнет, и спи. Тараканы нас одолевают, да ты, поди, с устатку не учуешь…

* * *

Великая княгиня возвращалась с богомолья. Ездила в Даниловский монастырь ко всенощной. Сам митрополит Варлаам службу правил. Звала с собой и Василия. Но у того ответ один: «Аль мне иных забот нет, как по монастырям лоб бить?»

Сидит Соломония в колымаге, черным платком покрыта. От бессонной ночи лик совсем бледный. Поджала губы по-старушечьи, пригорюнилась. Прерывистой нитью тянутся мысли.

«Отколь у Василия злоба? Без веры живет. В церковь ходок по большим праздникам. Духовника своего не признает…» И щемящая жалость к мужу ворохнулась в душе великой княгини.

Соломония шепчет, крестясь:

— Прости ему, Боже, грехи. Наставь на путь истинный.

Который год молит она об этом, но Василий не меняется. Особенно страшится его Соломония, когда он ворочается из пыточной. Как-то Соломония попыталась урезонить его: «Для великого князя ль то, чем дьяк Федька занимается? Руки в крови обагрил ты, государь».

Но Василий сказал резко: «Аль по голове велишь гладить за измену? Нет уж, с тем, кто на государеву власть замахнулся либо помыслил таковое, разговор у Федьки».

И не стал дале продолжать, показал ей спину.

Колымага уже въехала в Москву, покатилась по дубовым плахам мостовой. Отогнув шторку оконца, Соломония поглядывает на избы ремесленного люда и вдруг ловит себя на том, что завидует бабам, живущим в них, их, может быть, короткому, но бабьему счастью. Тому, какого Соломонии никогда не доводилось испытать.

И горечь лезет в душу. Опустила шторку, забилась в угол. За что, за что терпит такое? Она ль не хотела быть матерью? Разве не ей мерещится ночами детский плач?

* * *

Не ели, поджидали великого князя. Стыло на столе. Соломония недовольно поглядывала на дверь. Дмитрий выстукивал вилкой по серебряному блюду.

Трещат свечи, пахнет топленым воском в трапезной.

Вошел Василий. С шумом отодвинул ногой скамью, сел. Взял рукой кусок мяса, положил перед собой. Дмитрий тоже потянулся к блюду. Соломония к еде не притрагивалась. Василий повел медленным взглядом, сказал, нарушив тягостное молчание:

— Гонец от воеводы Шемячича прибыл с письмом. Пишет воевода, литовский маршалок, князь Глинский, войну начал против своего короля Сигизмунда. Еще просит воевода Василий помощь оказать Глинскому Михайле. Мыслю я, настала наша пора.

Посмотрел на Соломонию, потом на Дмитрия. Они слушали потупив головы. Василий снова заговорил:

— Седни отпишу воеводам, пускай границу переходят. — И, налив из чаши крепкого меда, отхлебнул. — Еще о чем хочу сказать. Семен да Юрий дале княжений своих не зрят, живут без государственной заботы. Ране злобствовал на них, ныне придушил обиду, до поры. Может, опомнятся. С Литвой же без них управлюсь. Но ежели… — Василий поднял грозно палец. И не закончил. Уставившись на Дмитрия, сказал уже о другом: — Тебя, братец, надумал я к войску отправить. Будешь воеводой над огневым нарядом.

Дмитрий еще ниже склонил голову, а Василий вроде не заметил, свое продолжает:

— Завтра поутру тронешься. К чему дни терять?

Глава 9Не быть миру!

Литовская смута. Степанка пушкарь отменный. Хан Гирей. Кружной путь на Москву. Ответ епископу Войтеху. Маслена весела. Государь гуляет


День клонился к исходу, но жара не спадала. Сумерки коснулись края земли. Затемнело. Растворялись в ночи леса, и малоезженная дорога угадывалась с трудом. На болотах кричала птица, а в глухомани смеялся и плакал филин.

По двое в ряд растянулись за Глинским семьсот мелкопоместных шляхтичей. Дремлют в седлах, переговариваются. Маршалок не слушает. Он думает о своем. Иногда поднимает голову к небу. Скоро взойдет луна. Она нужна на переправе…


От того виленского сейма, когда перед всей вельможной шляхтой Ян Заберезский оскорбил Глинского, ничего не изменилось. Побывал Михайло у короля Венгерского Владислава. Знал маршалок, что венгерский король королю польскому брат и приятель. При случае рассказал Глинский все королю Венгерскому. Тот заступился за него, просил Сигизмунда наказать обидчика, но король Польский и великий князь Литовский не дал суда, взял Заберезского под свою защиту.