Зори лютые — страница 32 из 58

У Курбского чуть с языка не сорвалось: «Не юродствуй, государь», да сдержался…

* * *

За длинным дубовым столом, уставленным в обилии разной снедью, сидели втроем: государь да Курбский с княжной Еленой. Глинская молода, статна, лицом прекрасна, белотела. На Елене платье черного бархата, жемчугом отделанное, волнистые волосы русые на затылке в тугой узел стянуты. Длинные ресницы долу опущены. А как поднимет да глянет на великого князя синими глазами, в душу лезет. У самой же щеки рдеют.

Василий ест — не ест, все больше княжной любуется. Вспомнилось, как во хмелю расхваливали ее красоту Плещеев с Лизутой, мысленно давно согласился с ними.

Курбский, видать, чует, что творится с великим князем, сидит пасмурный. Василий будто не замечает его. Налил князь Семен заморского вина в кубки:

— За здравие твое хочу испить, государь.

Василий взял, ответил:

— Не надобно за мое, княже Семен, за меня успеется. А вот за княжну — охотно.

Вспыхнула Елена, посмотрела на Василия. А тот улыбнулся, опорожнив кубок, постучал им об стол, пожурил:

— Негоже княжне Елене Глинской жить у тебя, княже Семен. Да и бояре языки чешут попусту. С завтрего дня жить она станет у меня в палатах. — Встал из-за стола. — За обед благодарствую, княже.

И пошел к выходу. Побледнел Курбский, растерялся. Даже провожать великого князя поднялся с трудом. Умащиваясь в колымагу, государь поворотился, намешливо смотрит на Курбского.

— Да, чуть не запамятовал. Не нынче, а на то лето пошлю тебя во Псков наместником. Жалобы от псковичей поступают на князя Репню-Оболенского. Чуешь, княже Семен, что поручить тебе собираюсь?

* * *

В ту же зиму приехал в Москву князь Михайло Глинский и поступил на службу к великому князю. Одарил его государь щедро и дал на прокорм город Малый Ярославец, еще села под Москвою.

Ко всему наказал государь Василий воеводам, чьи полки в Литве стояли, оберегать вотчины князя Михайлы Глинского.

* * *

— Сергунька, Сергунька! — на весь караван-сарай раздавался визгливый голос боярина Тверди. — Леший бы тя побрал, запропастился!

Вбежал Сергуня, у двери дух перевел. Боярин лежит на шубе, другой укутался с головой, стонет.

— Аль оглох? Не слышишь, зову?

Сергуня отмолчался, а Твердя велит:

— Подь дьяков сыщи, пущай ко мне идут. Аль ослеп, помираю я.

Фыркнул Сергуня, блажит боярин. Твердя край шубы с головы скинул, на Сергуню посмотрел сердито. Но у того на губах нет усмешки.

— Да мигом, не задерживайся, — промолвил Твердя. — Я тебя знаю, отрок ты пустопорожний, и в башке у тя вьюжит.

И сызнова потянул на себя шубу.

Отправился Сергуня на поиски дьяков.

Уныло в Бахчисарае в зимнюю пору, сыро и промозгло. Качаются на ветру высокие тополя, жалобно скрипят обнаженные платаны.

В караван-сарае холодно, печи не топят. И самих печей нет. Зябнет Сергуня, не согреется ни днем, ни ночью. Пригодилась дареная одежонка, тулуп с шапкой и сапоги. Без них, верно, окоченел бы.

Соскучился Сергуня по Игнате и мастерам, часто вспоминает Пушкарный двор. Были б крылья, улетел бы в Москву.

В первое лето часто брал его дьяк Мамырев с собой в город. Захаживали на базар, бродили по узким улицам. По новинке любопытно было Сергуне татарское житье, а пригляделся — все почти как и на Руси: здесь свои князья и бояре, смерды и ремесленный люд. Только и того, что прозываются они по-иному. А огневой наряд в татарском войске малочисленный и пушки все боле легкие, на пищали смахивают. Сразу видно, для набегов приспособлены, возить сподручно.

Дьяков Сергуня разыскал в их клетушке. Василий Морозов с Андреем Мамыревым хлеб ели и горячей водой запивали. Услышав, что боярин кличет, Мамырев в сердцах глиняной чашкой о столик хрястнул, расплескал воду.

— Ужо и поесть не даст. Сам-то небось нажрался, теперь пузо кверху.

Морозов поддакнул:

— Нерасторопный боярин и к делам посольским не радеет. Ошибся государь в Тверде.

Поворчали дьяки, а идти надобно. Пошли вслед за Сергуней. Боярин Твердя, шаги заслышав, откинул шубу, умостился, кряхтя, вытянул ноги в валенках.

Морозов с Мамыревым остановились в дверях, дожидается.

— Явились-таки. Кабы не позвал, сами не сообразили. Помер бы, и глаз не показали, — забубнил Твердя.

Дьяки переглянулись недоуменно, однако ни слова не проронили. Боярин же свое тянет:

— Зазвал я вас по такому случаю. Занемог я и смерть боюсь на чужбине принять. — И шмыгнул носом, себя жалеючи. Потом снова заговорил: — Посему задумал я домой, на Москву ворочаться. Один поеду. Здесь же, с крымцами, посольство править перепоручаю тебе, Василий. Как с ханом речь вести, ты ведаешь, поди, получше моего, и о чем уговор держать, ежели Менгли-Гирейка согласие даст, ты без меня, дьяк, знаешь.

Морозов склонился, ответил:

— Государево посольство вести — честь великая…

— Во-во! — ухватился за его слова боярин. — Верно сказываешь, Василий. Ты дьяк знатный, у государя в почете превеликом. Нынче пущай челядь колымагу в обратную дорогу готовит. А ты, Сергунька, со мной поедешь…

Сборы скорые. Неделя минула, как выехали из Бахчисарая. За перешейком снега начались. У колымаги колеса сняли, на полозья поставили. Радуется Сергуня, и челядь повеселела, в Москву путь держат. Боярин Твердя доволен, и месяца не пройдет, как заявится к боярыне Степаниде. Перво-наперво в баньке душу отведет, потом наестся щец горячих на птичьем отваре и на теплую перину завалится.

* * *

Явился в караван-сарай мурза Исмаил. Забрел в клетушку к дьякам. Те гостя не ждали, удивились, но виду не подали. У мурзы глазки маленькие, хитрые. Уселся на коврике, ноги подвернул калачиком, на дьяков смотрит с ухмылочкой и ни слова.

Морозов Мамыреву по плечо, приподнялся на цыпочках, шепнул:

— Принеси, авось язык развяжет, и толмача покличь.

Тот кивнул, ушел, а Морозов напротив мурзы уселся на пол, откашлялся в кулак. Дьяка судьба разумом не обидела, и в жизни Морозов многому обучился. С посольством не единожды езживал. Доводилось побывать и у польского короля, и у казанского хана, и даже у магистра ливонского. А что до Бахчисарая, так это уж в третий раз. Обычай крымчаков дьяк хорошо изведал…

Мурза Исмаил лисий треух скинул, положил рядышком, стрижет раскосыми глазками. Морозов тоже помалкивает, выжидает.

Вскорости воротился Мамырев с толмачом. В руке у дьяка связка куниц. Положил мурзе на колени. Тот рот раскрыл от удовольствия, языком зацокал и грязной рукой гладит мягкие шкурки, перебирает.

— Эк его… — скривился Мамырев.

Насладившись подарком, мурза поднял глаза на Морозова, залопотал по-своему.

— Исмаил сказывает, Сигизмундовы послы к хану прибыли, — еле успевает переводить толмач.

Морозов шею вытянул по-гусиному, выдохнул:

— Ну, ну?

— Еще, — продолжает толмач, — привезли те послы дары богатые не токмо хану, но и всем его родственникам, особливо царевичу Ахмат-Гирею и Кудаяр-мурзе.

— Как оно завернулось… — протянул Морозов.

Исмаил подхватился, сунул куничек под полу широкого малахая, нахлобучил треух.

— Скажи ему, — повернулся к толмачу Морозов, — за весть спасибо. Да пусть нас не забывает, заходит в караван-сарай, а мы его отблагодарим.

Толмач перевел. Мурза ладони к груди приложил, оскалился. Из клетушки выходил пятясь. Толмач ушел провожать Исмаила. Мамырев проронил:

— От те и дождались…

— Не ко времени Сигизмундово посольство прибыло, хотя того ждал я, — сказал Морозоз и потер лоб. — Боюсь, труден будет разговор с ханом. Менгли-Гирей ныне лисом вилять зачнет, выманывать, кто боле даст, наш ли государь иль Сигизмунд.

— Надо бы ране на хана наседать, рядиться с ним.

Морозов пожал плечами.

— От нас, Андрей, сие не зависело, сам ведаешь.

— Все Твердя, — снова сказал Мамырев, — зад поднять опасался… Что, Василий, как посольство вершить станешь?

Морозов потер лоб, ответил:

— Надобно, мыслится мне, к хану Менгли-Гирею добиваться. Во дворец идти, не затягивать. Ныне, коли с ханом о ряде не уговоримся и не склоним его на Литву выступить, так, може, хоть удастся не допустить набегов крымчаков на Русь.

* * *

Что Сергуне до боярских хором, пускай себе красуются, друг перед другом выхваляются резьбой по дереву, по камням сеченьем ажурным, искрятся разноцветьем стекольчатых оконцев. Сергуне поскорей бы до Пушкарного двора дотопать да Игнату повидать. Почитай, полтора лета не виделись…

Идет Сергуня улицами, ахает. Срок будто и малый, а гляди, как Москва-город строится. Вона сколь церквей новых горят позлащенными маковками, очам больно. И все русскими умельцами сложено, а верховодит ими искусный зодчий — грек именем Алевиз Фрязин.

На ходу поглазел Сергуня, как на перекрестке двух улиц стены собора возводят, мастеровые с носилками снуют, кирпич тащат, раствор известковый. Обошел стороной гору камня, штабель бревен. Поодаль плотницкая бригада доски тешет, стружки из-под топоров то дождем сыплются, то лентами вьются. Пахнет смолистой сосной. Тут же поблизости костер горит. На треноге казан подвешен, хлебово булькает, паром исходит. Сергуня слюну сглотнул, прибавил шагу.

До Пушкарного двора добрался Сергуня в полдень. Еще издалека потянуло едким запахом литья, глушило звоном кузниц, нудно скрипели деревянные колеса водяного молота, стучало и ухало окрест.

У ворот Сергуня остановился, ноги не несут. На сердце и радостно и тревожно. Во дворе людно, каждый своим занят. Вон у плавильных печей мастеровые возятся, на Сергуню внимания не обращают. Там среди мастеровых и Антип, и Богдан. Может, и Игнаша?

Незнакомый ратник дорогу перегородил. Сергуня бердыш рукой отвел, промолвил:

— Мастер я, в Крыму был…

Смотрит, навстречу Игнаша бежит, по мосткам, по лужам, напрямик. Запыхался, обнял.

— Воротился, Сергуня. Молодец! — Отступил на шаг. — Я тебя4 еще прошлой осенью поджидал, каждодневно выглядывал.