Партизаны митинговали.
Лицо Васьки Окорока рыжее, как подсолнечник, буйно металось в толпе и потрескавшиеся от жары губы шептали:
– На-ароду-то… Народу-то, милены товарищи!..
Высокий, мясистый, похожий на вздыбленную лошадь, Никита Вершинин орал с пня:
– Главна: не давай-й!. Придет суда скора армия… советска, а ты не давай… старик!.
Как рыба, попавшая в невод, туго бросается в мотню, так кинулись все на одно слово:
– Не-е-да-а-авай!!.
И казалось, вот-вот обрушится слово, переломится и появится что-то непонятное, злобное, как тайфун.
В это время корявый мужичонко в шелковой малиновой рубахе, прижимая руки к животу, пронзительным голоском подтвердил:
– А верю, ведь, верна!..
– Потому за нас Питер… ници… пал!. и все чужие земли! Бояться нечего… Японец – что, японец – легок…
Кисея!.
– Верна, парень, верна! – визжал мужичонко.
Густая потная тысячная толпа топтала его визг:
– Верна-а…
– Не да-а-ай!.
– На-а!.
– О-о-о-у-у-у!!.
– О-о!!!
II
После митинга Никита Вершинин выпил ковш самогонки и пошел к морю. Он сел на камень подле китайца, сказал:
– Подбери ноги, штаны измочишь. Пошто на митингу не шел, Сенька?
– Нисиво, – проговорил китаец, – мне ни нада… Мне так зынаю – зынаю псе… шанго.
– Ноги-то подбери!
– Нисиво. Солнышко тепылу еси. Нисиво – а!.
Вершинин насупился и строго, глядя куда-то подле китайца, с расстановкой сказал:
– Беспорядку много. Народу сколь тратится, а все в туман… У меня, Сенька, душа пищит, как котенка на морозе бросили… да-а… Мост вот взорвем, строить придется.
Вершинин подобрал живот, так что ребра натянулись под рубахой, как ивняк под засохшим илом и, наклонившись к китайцу, с потемневшим лицом выпытывающе спросил:
– А ты… как думашь. А?.. Пошто эта, а?..
Син-Бин-У, торопливо натягивая петли на деревянные пуговицы кофты, оробело отполз.
– Ни зынаю, Кита. Гори-гори!.. Ни зынаю!..
Вершинин, склонившись над отползающим китайцем, глубоко оседая в песке тяжелыми сапогами, как у идола, тоскливо и не надеясь на ответ, спрашивал:
– Зря, что ль, молчишь-то?.. Ну?..
Китайцу показалось, что вставать никак нельзя, он залепетал:
– Нисиво!. нисиво ни зынаю!.
Вершинин почувствовал ослабление тела, сел на камень.
– Ну вас к чорту!. Никто не знат, не понимат… Разбудили, побежали, а дале что?.
И осев плотно на камне, как леший, устало сказал подходившему Окороку:
– Не то народ умом оскудел, не то я…
– Чего? – спросил тот.
– На смерть лезет народ.
– Куда?
– Броневик-то брать. Миру побьют много. И то в смерть, как снег в полынью, несет людей.
Окорок, свистнув, оттопырил нижнюю губу.
– Жалко тебе?
Подошел Знобов; под мышкой у него была прижата шапка с бумагами.
– Подписать приказы!
Вершинин густо начертал на бумаге букву В, а подле нее длинную жирную черту.
– Ране то пыхтел-потел, еле-еле фамилию напишешь, спасибо, догать взяла, поставил одну букву с палкой и ладно… знают.
Окорок повторил:
– Жалко тебе?
– Чего? – спросил Знобов.
– Люди мрут.
Знобов сунул бумажки в папку и сказал:
– Пустяковину все мелешь. Чего народу жалеть? Новой вырастет.
Вершинин сипло ответил:
– Кабы настоящи ключи были. А вдруг, паре, не теми ключьми двери-то открыть надо.
– Зачем идешь?
– Землю жалко. Японец отымет.
Окорок беспутно захохотал:
– Эх, вы, землехранители, ядрена-зелена!
– Чего ржешь? – с тугой злостью проговорил Вершинин: – кому море, а кому земля. Земля-то, парень, тверже. Я
сам рыбацкого роду…
– Ну, пророк!
– Рыбалку брошу теперь.
– Пошто?
– Зря я мучился, чтоб опять в море итти. Пахотой займусь. Город-от только омманыват, пузырь мыльнай, в карман не сунешь.
Знобов вспомнил город, председателя ревкома, яркие пятна на пристани – людей, трамвай, дома, – и сказал с неудовольствием:
– Земли твоей нам не надо. Мы, тюря, по всем планетам землю отымем и трудящимся массам – расписывайся!.
Окорок растянулся на песке рядом с китайцем и, взрывая ногами песок, сказал:
– Японскова микаду колды расстреливать будут, вот завизжит курва. Патеха-а!. Не ждет поди, а, Сенька? Как ты думашь, Егорыч?
– Им виднее, – нехотя ответил Вершинин.
Над песками – берега-скалы, дальше горы. Дуб. Лиственница.
Высоко на скале человечек, в желтом – как кусочек смолы на стволе сосны – часовой.
Вершинин, грузно ступая, пошел между телегами.
Син-Бин-У сказал:
– Серысе похудел-похудел немынога… а?
– Пройдет, – успокоил Окорок, закуривая папироску.
Син-Бин-У согласился:
– Нисиво.
III
Корявый мужичонко в малиновой рубахе поймал
Вершинина за полу пиджака и, отходя в сторону, таинственно зашептал:
– Я тебя понимаю. Ты полагашь, я балда-балдой. Ты им вбей в голову, поверют и пойдут!. Само главно в человека поверить… А интернасынал-то?
Он подмигнул и еще тихо сказал:
– Я ведь знаю – там ничего нету. За таким мудреным словом никогда доброго не найдешь. Слово должно быть простое, скажем – пашня… Хорошее слово.
– Надоели мне хорошие слова.
– Брешешь. Только говорил, и говорить будешь. Ты вбей им в голову. А потом лишнее спрятать можно… Это завсегда так делается. Ведь которому человеку агромаднейшая мера надобна, такое племя… Он тебе вершком, стерва, мерить не хочет, а верста. И пусь, пусь, мерят…
Ты-то свою меру знашь… Хе-хе-хе!.
Мужичонко по-свойски хлопнул Вершинина в плечо.
Тело у Вершинина сжималось и горело. Лег под телегу, пробовал уснуть и не мог.
Вскочил, туго перетянул живот ремнем, умылся из чугунного рукомойника согревшейся водой и пошел сбирать молодых парней.
– На ученье, айда. Жива-а!.
Парни с зыбкими и неясными, как студень, лицами, сбирались послушно.
Вершинин выстроил их в линию и скомандовал:
– Смирна-а!.
И от крика этого почувствовал себя солдатом и подвластным машинкам, похожим на людей.
– Равнение на-право-о…
Вершинин до позднего вечера гонял парней.
Парни потели, злобно проделывая упражнения, посматривая на солнце.
– Полу-оборот на-алева-а!.. Смотри. К японцу пойдем!
Один из парней жалостно улыбнулся.
– Чего ты?
Парень, моргая выцветшими от морской соли ресницами, сказал робко:
– Где к японсу? Свово-б не упустить. У японса-то, бают, мо-оря… А вода их горячая, хрисьянину пить нельзя.
– Таки же люди, колдобоина?
– А пошто они желты? С воды горячей, бают?
Парни захохотали.
Вершинин прошел по строю и строго скомандовал:
– Рота-а, пли-и!..
Парни щелкнули затворами.
Лежавший под телегой мужик поднял голову и сказал:
– Учит. Обстоятельный мужик. Вершинин-то…
Другой ответил ему полусонно:
– Камень, скаля… Бальшим камиссаром будет.
– Он-то? Обязатильна.
IV
Через три дня в плетеной из тростника траншпанке примчался матрос из города.
Лицо у него горело, одна щека была покрыта ссадиной и на груди болтался красный бант.
– В городе, – кричал матрос с траншпанки, – восстанье, товарищи… Броневик приказано капитану Незеласову туда пригнать на усмиренье. Мы его вам вручим. Кройте… А я милицию организую…
И матрос уехал.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
I
На широких плетеных из гаоляна циновках лежали кучи камбалы, похожей на мокрые веревки угрей; толстые пласты наваги, сазана и зубатки. На чешуе рыб отражалось небо, камни домов, а плавники хранили еще нежные цвета моря – сапфирно-золотистые, ярко-желтые и густо-оранжевые.
Китайцы безучастно, как на землю, глядели на груды мяса и пронзительно, точно рожая, кричали:
– Тре-епенга-а!. Капитана руска. Кра-аба!. Трепанга-а!.. Покупайло еси!.. А-а?.
Пентефлий Знобов, избрызганный желтой грязью, пахнущий илом, сидел в лодке у ступенек набережной и говорил с неудовольствием:
– Орет китай, а всего только рыбу предлагат.
– Предлагай, парень, ты.
– Наше дело рушить все. Да. Рушь да рушь, надоело.
Когда строить-то будем? Эх, кабы японца грамотного мне найти?
Матрос спустил ноги к воде, играя подошвами у бороды волны, спросил:
– На што тебе японца?
У матроса была круглая, гладкая, как яйцо, голова и торчащие грязные уши. Весь он плескался, как море у лодки: рубаха, широчайшие штаны, гибкие рукава, плескалось и плыло.
– Веселый человек, – подумал Знобов. – Японца я могу.
Найду. Японца здесь много…
Знобов вышел из лодки, наклонился к матросу и, глядя поверх плеча на пеструю, как одеяло из лоскутьев, толпу, на звенящие вагоны трамваев и бесстрастные голубовато-желтые короткие кофты – курмы китайцев, сказал шопотом:
– Японца надо особенного, не здешнего. Прокламацию пустить чтоб. Напечатать и расклеить по городу. Получай.
Можно по войскам ихним.
Он представил себе желтый листик бумаги, упечатанный непонятными знаками, и ласково улыбнулся:
– Они поймут. Мы, парень, одного американца до слезы проняли. Прямо чисто бак лопнул… плачет!.
– Может и со страху плакать.
– Не сикельди. Главное разъяснить надо жизнь человеку. Без разъяснения что с его спросишь, олово!
– Трудно такого японца найти.
– Я и то говорю. Не иначе, как только наткнешься.
Матрос привстал на цыпочки и глянул в толпу:
– Ишь, сколь народу. Может и есть здесь хороший японец, а как его найдешь?
Знобов вздохнул:
– Найти трудно. Особенно мне. Совсем людей не вижу.
У меня в голове-то сейчас совсем как в церкви клирос.
Свои войдут, поют, а остальная публика только слушай.
Пелена в глазах.
– Таких теперь много…
– Иначе нельзя. По тропке идешь, в одну точку смотри, а то закружится голова – ухнешь в падь. Суши потом кости!
Опрятно одетые канадцы проходили с громким смехом; молчаливо шли японцы, похожие на вырезанные из брюквы фигурки; пели шпорами серебро-галунные атамановцы.