Зоркое око — страница 28 из 84

– Арестованного прихватите.

Рыжебородый мужик сидел в поезде неподвижно.

Кровь ушла внутрь, лицо и руки ослизли, как мокрая серая глина.

Когда в него стреляли, солдатам казалось, что они стреляют в труп. Поэтому, наверное, один солдат приказал до расстрела:

– А ты сапоги-то сейчас сними, а то потом возись.

Обыклым движением мужик сдернул сапоги.

Противно было видеть потом, как из раны туго ударила кровь.

Обаб принес в купэ щенка – маленький сверточек слабого тела. Сверточек неуверенно переполз с широкой ладони прапорщика на кровать и заскулил.

– Зачем вам? – спросил Незеласов.

Обаб как-то не по своему ухмыльнулся:

– Живость. В деревне у нас – скотина. Я уезда Барнаульского.

– Зря… да, напрасно, прапорщик.

– Чего?

– Кому здесь нужен ваш уезд?.. Вы… вот… прапорщик

Обаб, да золотопогонник и… враг революции. Никаких.

– Ну? – жестко проговорил Обаб.

И, точно отплескивая чуть заметное наслаждение, капитан проговорил:

– Как таковой… враг революции… выходит, подлежит уничтожению.

Обаб мутно посмотрел на свои колени, широкие и узловатые пальцы рук, напоминавшие сухие корни, и мутным, тягучим голосом проговорил:

– Ерунда. Мы их в лапшу искрошим!

На ходу в бронепоезде было изнурительно душно. Тело исходило потом, руки липли к стенам, скамейкам.

Только когда выводили и расстреливали мужика с рыжей бородой, в вагон слабо вошел хилый больной ветер и слегка освежил лица. Мелькнул кусок стального неба, клочья изорванных немощных листьев с кленов.

Тоскливо пищал щенок.

Капитан Незеласов ходил торопливо по вагонам и визгливо по-женски ругался. У солдат были вялые длинные лица и капитан брызгал словами:

– Молчать, гниды. Не разговаривать, молчать!..

Солдаты еще более выпячивали скулы и пугались своих воспаленных мыслей. Им при окриках капитана казалось, что кто-то, не признававший дисциплины, тихо скулит у пулеметов, у орудий.

Они торопливо оглядывались.

Стальные листы, покрывавшие хрупкие деревянные доски, несло по ровным, как спички, рельсам – к востоку, к городу, к морю.


II

Син-Бин-У направили разведчиком.

В плетеную из ивовых прутьев корзинку он насыпал жареных семячек, на дно положил револьвер и, продавая семячки, хитро и радостно улыбался.

Офицер в черных галифэ с серебряными двуполосыми галунами, заметив радостно изнемогающее лицо китайца, наклонился к его лицу и торопливо спросил:

– Кокаин, что, есть?

Син-Бин-У плотно сжал колпачки тонких, как шелк, век и, точно сожалея, ответил:

– Нетю!

Офицер строго выпрямился.

– А что есть?

– Семечки еси.

– Жидам продались, – сказал офицер, отходя. – Вешать вас надо!

Тонкогрудый солдатик в голубых обмотках и в шинели, похожей на грязный больничный халат, сидел рядом с китайцем и рассказывал:

– У нас, в Семипалатинской губернии, брат китаеза, арбуз совсем особенный – китайскому арбузу далеко.

– Шанго, – согласился китаец.

– Домой охота, а меня к морю везут.

– Сытупай.

– Куда?

– Дамой.

– Устал я. Повезут, поеду, а самому итти – сил нету.

– Семичика мынога.

– Чего?

Китаец встряхнул корзинку. Семячки сухо зашуршали, запахло теплой золой от них.

– Семичики мынога у русика башку. У-ух… Шибиршиты…

– Что шебуршит?

– Семичика, зелена-а…

– А тебе что же, камень надо, чтоб голове-то лежал?

Китаец одобрительно повел губами и, указывая на проходившего широкого, но плоского офицера в сером френче, спросил:

– Кто?

– Капитан Незеласов, китаеза, начальник бронепоезда.

В город требуют поезд, уходит. Перережут тут нас партизаны-то, а?

– Шанго.

– Для тебя все шанго, а мы кумекай тут!

Русоглазый парень с мешком, из которого торчал жидкий птичий пух, остановился против китайца и весело крикнул:

– Наторговал?

Китаец вскочил торопливо и пошел за парнем.

Бронепоезд вышел на первый путь. Беженцы жадно и тоскливо посмотрели на него с перрона и зашептались испуганно. Изнеможенно прошли казаки. Седой длиннобородый старик рыдал возле кипяточного крана и, когда он вытирал слезы, видно было – руки у него маленькие и чистенькие.

Солдатик прошел мимо с любопытством и скрытой радостью оглядываясь, посмотрел в бочку, наполненную гнило пахнущей, похожей на ржавую медь, водой.

– Житьишко! – сказал он любовно.


III

Ночью стало совсем душно. Духота густыми непреодолимыми волнами рвалась с мрачных чугунно-темных полей, с лесов – и, как теплую воду, ее ощущали губы и с каждым вздохом грудь наполнялась тяжелой как мокрая глина, тоской.

Сумерки здесь коротки, как мысль помешанного. Сразу

– тьма. Небо в искрах. Искры бегут за паровозом, паровоз рвет рельсы, тьму и беспомощно жалко ревет.

А сзади наскакивают горы, лес. Наскочут и раздавят, как овца жука.

Прапорщик Обаб всегда в такие минуты ел. Торопливо хватал из холщевого мешка яйца, срывал скорлупу, втискивал в рот хлеб, масло, мясо. Мясо любил полусырое и жевал его передними зубами, роняя липкую, как мед, слюну на одеяло. Но внутри по-прежнему был жар и голод.

Солдат-денщик разводил чаем спирт, на остановках приносил корзины провизии, недоумело докладывая:

– С городом, господин прапорщик, сообщения нет.

Обаб молчал, хватая корзину и узловатыми пальцами вырывал хлеб и если не мог больше его съесть, сладострастно тискал и мял, отшвыривая затем прочь.

Спустив щенка на пол и следя за ним мутным медленным взглядом, Обаб лежал неподвижно. Выступала на теле испарина. Особенно неприятно было, когда потели волосы.

Щенок, тоже потный, визжал. Визжали буксы. Грохотала сталь – точно заклепывали…

У себя в купэ жалко и быстро вспыхивая, как спичка на ветру, бормотал Незеласов:

– Прорвемся… к чорту!. Нам никаких командований…

Нам плевать!.

Но так же, как и вчера, версту за верстой, как Обаб пищу, торопливо и жадно хватал бронепоезд – и не насыщался. Так же мелькали будки стрелочников и так же забитый полями, ветром и морем – жил на том конце рельс непонятный и страшный в молчании город.

– Прорвемся, – выхаркивал капитан и бежал к машинисту.

Машинист, лицом черный, порывистый, махая всем своим телом, кричал Низеласову:

– Уходите!.. Уходите!..

Капитан, незаметно гримасничая, обволакивал машиниста словами:

– Вы не беспокойтесь… партизан здесь нет… А мы прорвемся, да, обязательно… А вы скорей… А… Мы, все-таки…

Машинист был доброволец из Уфы, и ему было стыдно своей трусости.

Кочегар, тыча пальцем в тьму, говорил:

– У красной черты… Видите?.

Капитан глядел на закоптелый глаз машиниста и воспаленно думал о «красной черте». За ней паровоз взорвется, сойдет с ума.

– Все мы… да… в паровоза…

Нехорошо пахло углем и маслом. Вспоминались бунтующие рабочие.

Незеласов внезапно выскакивал из паровоза и бежал по вагонам крича:

– Стреляй!.

Для чего-то подтянув ремни, солдаты становились у пулеметов и выпускали в тьму пули. От знакомой работы аппаратов тошнило.

Являлся Обаб. Губы жирные, лицо потно блестело, и он спрашивал одно и то же:

– Обстреливают? Обстреливают?

Капитан приказывал:

– Отставь!

– Усните, капитан!

Все в поезде бегало и кричало – вещи и люди. И серый щенок в купэ прапорщика Обаба тоже пищал.

Капитан торопился закурить сигарету:

– Уйдите… к чорту!. Жрите… все, что хотите… Без вас обойдемся.

И визгливо тянул:

– Пра-а-апорщик!..

– Слушаю, – сказал прапорщик. – Вы-то что? Ищете?

– Прорвемся… я говорю – прорвемся!.

– Ясно. Всего хватает.

Капитан снизил голос:

– Ничего. Потеряли!. Коромысло есть… Нет ни чашек… ни гирь… Кого и чем мы вешать будем!..

– Мы-ть. Да я их… мать!

Капитан пошел в свое купэ, бормоча на ходу:

– А. Земля здесь вот… за окнами… Как вы… вот…

пока… она вас… проклинает, а?.

– Что вы глисту тянете? Не люблю. Короче.

– Мы, прапорщик, трупы… завтрашнего дня. И я, и вы, и все в поезде – прах… Сегодня мы закопали… человека, а завтра… для нас лопата… да.

– Лечиться надо.

Капитан подошел к Обабу и, быстро впивая в себя воздух, прошептал:

– Сталь не лечат, переливать надо… Это ту… движется если, работает… А если заржавела… Я всю жизнь, на всю жизнь убежден был в чем-то, а… Ошибся, оказывается…

Ошибку хорошо при смерти… догадаться. А мне тридцать ле-ет, Обаб. Тридцать, и у меня ребеночек – Ва-а-алька… И

ногти у него розовые, Обаб?

Тупые, как носок американского сапога, мысли Обаба разошлись в непонятные стороны. Он отстал, вернулся к себе, взял папиросу и тут, не куря еще, начал плевать –

сначала на пол, потом в закрытое окно, в стены и на одеяло и, когда во рту пересохло, сел на кровать и мутно воззрился на мокрый живой сверточек, пищавший на полу.

– Глиста!.



IV

На рассвете капитан вбежал в купэ Обаба.

Обаб лежал вниз лицом, подняв плечи, словно прикрывая ими голову.

– Послушайте, – нерешительно сказал капитан, потянув

Обаба за рукав.

Обаб перевернулся, поспешно убирая спину, как убирают рваную подкладку платья.

– Стреляют? Партизаны?

– Да, нет… Послушайте!..

Веки у Обаба были вздутые и влажные от духоты и мутно и обтрепанно глядели глаза, похожие на прорехи в платье.

– Но, нет мне разве места… в людях, Обаб?. Поймите… я письмо хочу… получить. Из дома, ну!..

Обаб сипло сказал:

– Спать надо, отстаньте!

– Я хочу… получить из дома… А мне не пишут!. Я

ничего не знаю. Напишите хоть вы мне его… прапорщик!..

Капитан стыдливо хихикнул;

– А. Незаметно этак, бывает… а.

Обаб вскочил, натянул дрожащими руками большие сапоги, а затем хрипло закричал:

– Вы мне по службе, да! А так мне говорить не смей! У

меня у самого… в Барнаульском уезде…