Рябая, маленькая старуха с ковшом святой воды ходила по опушке и с уголька обрызгивала идущих. Они ползли, сворачивали к ней и проползали тихо, похожие на стадо сытых возвращающихся с поля овец.
Вершинин на телеге за будкой стрелочника слушал донесения, которые читал ему толстый секретарь.
Васька Окорок шепнул боязливо:
– Страшно, Никита Егорыч?
– Чего? – хрипло спросил Вершинин.
– Народу-то темень!
– Тебе что, – ты не конокрад. Известно – мир!..
Васька после смерти китайца ходил съежившись и глядел всем в лицо с вялой виноватой улыбочкой.
– Тихо идут-то, Никита Егорыч; у меня внутри не ладно.
– А ты молчи и пройдет!
Знобов сказал:
– Кою ночь не спим, а ты, Васька, рыжий, а рыжая-то, парень, с перьями.
Васька тихо вздохнул:
– В какой-то стране, бают, рыжих в солдаты не берут. А
я у царю-то, почесть, семь лет служил – четыре года на действительной, да три войны германской.
– Хорошо мост-то не подняли… – сказал Знобов.
– Чего? – спросил Васька.
– Как бы повели на город бронепоезд-то? Даже шпал не хотели разбирать, а тут тебе мост. Омраченье!.
Васька уткнул курчавую голову в плечи и поднял воротник.
– Жалко мне, Знобов, китайца-то! А, думаю, в рай он удет – за крестьянску веру пострадал.
– А дурак ты, Васька.
– Чего?
– В бога веруешь.
– А ты нет?
– Никаких!..
– Стерва ты, Знобов. А, впрочем, дела твои, братан.
Ноне свобода, кого хошь, того и лижи. Только мне без веры нельзя – у меня вся семья из веку кержацкая, раскольной веры.
– Вери-ители!.
Знобов рассмеялся. Васька тоскливо вздохнул:
– Пусти ты меня, Никита Егорыч, – постреляю хоть!
– Нельзя. Раз ты штаб, значит и сиди в штабной квартире.
– Телеги-то!
Задребезжало и с мягким звоном упало стекло в стрелочной. Снаряд упал рядом.
Вершинин вдруг озлился и столкнул секретаря:
– Сиди тут. А ночь, как придет – пушшай костер палят.
А не то слезут с поезда-то и в лес удерут, либо чорт их знат, што им в голову придет.
Вершинин погнал лошадь вдоль линии железной дороги вслед убегающему бронепоезду:
– Не уйдешь, курва!
Лохматая, как собака, лошаденка трясла большим, как бочка, животом. Телега подпрыгивала. Вершинин встал на ноги, натянул вожжи:
– Ну-у!.
Лошаденка натянула ноги, закрутила хвостом и понесла. Знобов, подскакивая грузным телом, крепко держался за грядку телеги, уговаривая Вершинина.
– А ты не гони, не догонишь! А убить-то тебя за дешеву монету убьют.
– Никуда он не убежит. Но-о, пошел!
Он хлестнул лошадь кнутом по потной спине.
Васька закричал:
– Гони! Весь штаб делат смотр войскам! А на капитана етова с поездом его плевать. Гони, Егорыч!.. Пошел!
Телеги бежали мимо окопавшихся мужиков. Мужики подымались на колени и молча провожали глазами стоящего на телеге, потом клали винтовки на руки и ждали проносящийся мимо поезд, чтобы стрелять.
Бронепоезд с грохотом, выстрелами несся навстречу.
Васька зажмурился.
– Высоко берет, – сказал Знобов, – вишь не хватат. Они там, должно, очумели, ни черта не видят!
– Ни лешева! – яростно заорал Васька и, схватив прут, начал стегать лошадь.
Вершинин был огромный, брови рвались по мокрому лицу.
– Не выдавай, товарищи!
– Крой! – орал Васька.
Телега дребезжала, об колеса билась лагушка, из-под сиденья валилось на землю выбрасываемое толчками сено.
Мужики в кустарниках не по-солдатски отвечали:
– Ничего!..
И это казалось крепким и своим, и даже Знобов вскочил на колени и, махая винтовкой, закричал:
– А дуй, паря, пропадать, так пропадать!
Опять навстречу мчался уже не страшный бронепоезд и
Васька грозил кулаком:
– Доберемся!
Среди огней молчаливых костров стремительно в темноте серые коробки вагонов с грохотом носились взад и вперед.
А волосатый человек на телеге приказывал. Мужики подтаскивали бревна на насыпи и, медленно подталкивая их впереди себя, ползли. Бронепоезд подходил и бил в упор.
Бревна были, как трупы, и трупы, как бревна – хрустели ветки и руки, и молодое и здоровое тело было у деревьев и людей.
Небо было темное и тяжелое, выкованное из чугуна, и ревело сверху гулким паровозным ревом.
Мужики крестились, заряжали винтовки и подталкивали бревна. Пахло от бревен смолой, а от мужиков потом.
Пихты были как пики и хрупко ломались о броню подходившего поезда.
Васька, изгибаясь по телеге, хохотал:
– Не пьешь, стерва. Мы, брат, до тебя доберемся. Не ускочишь. Задарма мы тебе китайца отдали.
Знобов высчитывал:
– Завтра у них вода выдет. Возьмем. Это обязательно.
Вершинин сказал:
– Надо в город-то на подмогу итти.
Как спелые плоды от ветра – падали люди и целовали смертельным последним поцелуем землю.
Руки уже не упирались, а мягко падало все тело и не ушибалось больше – земля жалела. Сначала их были десятки. Тихо плакали за опушкою, на просеке бабы. Потом сотни – и выше и выше подымался вой. Носить их стало некому и трупы мешали подтаскивать бревна.
Мужики все лезли и лезли.
Броневик продолжал жевать, не уставая и точно теряя путь от дыма пустующих костров, все меньше и меньше делал свои шаги от будки стрелочника до деревянного мостика через речонку.
Потом остановился.
Тогда то далеко еще до крика Вершинина:
– Пашел!.. Та-ва-ри-щи!..
Мужики повели наступление.
Падали, отрываясь от стальных стенок, кусочки свинца и меди в тела, рвали груди, пробивая насквозь, застегивая навсегда со смертью в одну петлю.
Мужики ревели:
– О-а-а-а-о!!.
Травы ползли по груди, животу. О сучья кустарников цеплялись лица, путались и рвались бороды и из потного мокрого волоса лезли наружу губы:
– О-а-а-а-о-о!!!
Костры остались за спиной, а тут недалеко стояли темные, похожие на амбары вагоны, и не было пути к людям, боязливо спрятавшимся за стальными стенками.
Партизан бросил бомбу к колесам. Она разорвалась, стукнувшись у каждого в груди.
Мужики отступили.
Светало.
Когда при свете увидели трупы, заорали, точно им сразу сцарапнули со спины кожу, и опять полезли на вагоны.
Вершинин снял сапоги и шел босиком. Знобов, часто приседая, почти на четвереньках осторожно и, почему-то, обходя кусты, полз. Васька Окорок восторженно глядел на
Вершинина и кричал:
– А ты, Никита Егорыч, Еруслан!
Лицо у Васьки было веселое и только на глазах блестели слезы.
Броневик гудел.
– Заткни ему глотку-то, – закричал пронзительно Окорок и вдруг поднялся с колен и, схватившись за грудь, проговорил тоненьким голоском, каким говорят обиженные дети:
– Господи… и меня!..
Упал.
Партизаны, не глядя на Ваську, лезли к насыпи, высокой, желтой, похожей на огромную могилу.
Васька судорожно дрыгал всем телом, торопясь куда-то, умер.
Партизаны опять отступили.
III
Мокрые от пота солдаты, громыхая бидонами, охлаждали у бойниц пулеметы. Были у них робко торопливые и словно стыдливые движения исцарапанных рук.
Поезд трясся мелкой сыпучей дрожью и был весь горячий, как больной в тифозном бреду.
Темно-багровый мрак трепещущими сгустками заполнял голову капитана Незеласова. От висков колючим треугольником – тупым концом вниз шла и оседала у сердца коробящая тело жаркая, зябкая дрожь.
– Мерзавцы! – кричал капитан.
В руках у него был неизвестно как попавший кавалерийский карабин и затвор его был удивительно тепел и мягок. Незеласов, задевая прикладом за двери, бегал по вагонам.
– Мерзавцы! – кричал он визгливо. – Мерзавцы!.
Было обидно, что не мог подыскать такого слова, которое было б похоже на приказание и ругань ему казалась наиболее подходящей и наиболее легко вспоминаемой.
Мужики вели наступление на поезд.
Через просветы бойниц среди кустарников, похожих на свалявшуюся желтую шерсть, видно было, как пробегали горбатые спины и сбоку их мелькали винтовки, похожие на дощечки.
За кустарниками леса и всегда неожиданно толстые, темно-зеленые сопки, похожие на груди. Но страшнее огромных сопок были эти торопливо перебегающие по кустарникам спины, похожие на куски коры.
И солдаты чувствовали этот страх и, чтоб заглушить непонятно хриплый рев из кустарников, заглушали его пулеметами.
Неустанно, несравнимо ни с чем, ни с кем – бил по кустарникам пулемет.
Капитан Незеласов несколько раз пробежал мимо своего купэ. Зайти туда было почему-то страшно, через дверку виден был литографированный портрет Колчака, план театра европейской войны и чугунный божок, заменявший пепельницу. Капитан чувствовал, что, попав в купэ, он заплачет и не выйдет, забившись куда-нибудь в угол, как этот непонятно где визжавший щенок.
Мужики наступали.
Стыдно было сознаться, но он не знал, сколько было наступлений, а спросить было нельзя у солдат, такой злобой были наполнены их глаза. Их не подымали с затворов винтовок и пулеметных лент и нельзя было эти глаза оторвать безнаказанно – убьют. Капитан бегал среди них и карабин, бивший его по голенищу сапога, был легок, как камышевая трость.
Уже уходил бронепоезд в ночь и тьма неохотно пускала тяжелые стальные коробки. Обрывками капитану думалось, что если он услышит шум ветра в лесу… Солдаты угрюмо били из ружей и пулеметов в тьму. Пулеметы словно резали огромное, яростно кричащее тело.
Какой-то бледноволосый солдат наливал керосин в лампу. Керосин давно уже тек у него по коленям, и капитан, остановившись подле ощутил легкий запах яблок.
– Щенка надо… напоить!. – сказал Незеласов торопливо.
Бледноволосый послушно вытянул губы и позвал:
– Н, ах…н, пх…н, ах!..
Другой с тонкими, но страшно короткими руками, переобувал сапоги и, подымая портянку, долго нюхал и сказал очень спокойно капитану:
– Керосин, ваше благородие. У нас в поселке керосин по керенке фунт…