Зощенко — страница 74 из 79

Судьба Зощенко драматична. Но — в отличие от многих, погибших от чужой руки и похороненных неизвестно где, он умер в своем доме, на руках жены и сына. И жена оставила воспоминания, сохранила для нас последние его часы:

«И вот — воскресенье, 13-е. Проснулся в половине 11, пил молоко. Пил с охотой, с жадностью даже — залпом выпивал стакан молока. Боялся болей — их не было. И я успокаивала его. Нет, он хотел жить! Не правы те, кто думает, что он хотел смерти. Он думал — беда от того, что мало ел… И он старался есть больше… Почему-то часто путал слова. Вместо одних употреблял другие, схожие по первой букве. Вместо люминала все просил — “линолеум”. Я догадывалась, не поправляла его… Делала вид, что все в порядке.

Он вдруг сказал: “Как странно, как странно… Как я нелепо жил!” А я заметила: “Ну ничего, вот теперь будешь жить 'лепо' “…»

Вот и настал час проверки — его коллег, его старых поклонников и друзей:

«…После того как никто не приехал из Союза (а он, очевидно, ждал), он стал беспокоиться, не мог лежать, просил, чтобы его посадили, садился, потом опять ложился… В тот день я послала первую телеграмму Мариэтте Шагинян — я думала, она сразу приедет, поднимет всех на ноги, спасет!»

Писательница Мариэтта Шагинян, старый друг Зощенко, всегда помогала ему в трудные минуты… хотя бы деньгами. Но и не только. Женщина восточная, темпераментная, властная, она умела добиваться своего, «выбивать» для друзей то, что им было положено. Авторитет ее всегда был высок — в том числе и у властей. Мариэтта Шагинян прославилась своей работой о Ленине — тетралогией «Семья Ульяновых». В ее исполнении «Лениниана» получилась интересной, драматичной, острой. Многие прежде неизвестные сведения она добыла из архивов и опубликовала впервые — и все заговорили о ней. Она — могла многое. И Вера Владимировна на нее очень надеялась:

«Действительно, сразу по получении телеграммы ее дочь позвонила мне, подробно расспросила о болезни, сказала что Мариэтта завтра же приедет в Ленинград…

Но когда я сказала ему: “Мишенька, звонила Мариэтта, она завтра приедет!”, — он ответил: “Бог с ней!” (Он почему-то давно разочаровался в Мариэтте и в ее добром к нему отношении)».

И отчасти он оказался прав. Мариэтта приехала только на похороны. И главной «свидетельницей прихода смерти» оказалась Вера, записавшая все с поразительной точностью:

«…В эти последние дни ему, наверное, было очень больно — он все засовывал пальцы в рот… Я не понимала, в чем дело, а потом заметила — на тоненьком пальчике — прокус… Видно, очень больно было ему… И что же болело, что мучило его? Я так и не знаю… И он клал голову мне на плечо, и мы сидели, тесно прижавшись друг к другу — так, как я мечтала, и это было в последний раз».

Да — трогательна и пронзительна эта идиллия, посетившая их накануне «последнего прощания» и наступившая наконец на пороге смерти. Была рядом женщина, смягчившая страшные минуты. Как сказал Пастернак: «Смягчи последней лаской женскою мне горечь рокового часа!»

Воспоминания Веры Владимировны — все отчаяннее:

«Потом он стал просить: “Увези меня, Верочка. Везите меня в Ленинград, в больницу!” Он так хотел жить!.. Он не хотел умирать! И в тот же день он впервые сказал: “Я умираю, Верочка!”

Как ужаснулась я!.. Опять была страшная ночь. На утро, в воскресенье, 20-го, явился Максимович, а следом за ним — Николай Михайлович из Литфонда с каким-то знаменитым профессором… После Максимовича обследовал приехавший профессор и врач, потом консилиум на веранде, внизу… Решение одно — немедленно в больницу! А когда стали звонить в Свердловку — оказалось, нужно разрешение из Горкома, а было воскресенье и никого на местах не было! Куда только не звонили — все напрасно!

К тому же вечером вдруг разразилась страшная гроза, ураган, ливень, и телефонная связь была прервана!

…Я снова отправила телеграмму в Москву — на этот раз, кроме Шагинян, Павловой и Федину… Федин откликнулся мгновенно:

“Глубоко сожалею, приехать не могу: сегодня уезжаю за границу. Телеграфирую первому секретарю тов. Спиридонову просьбу оказать наилучшую помощь Мише. Одновременно обращаюсь в Союз писателей. Горячий привет. Пожелание выздоровления Мише. Федин”».

Конечно, надеяться на то, что бывший друг-«серапион», а ныне — сановный литературный вельможа Константин Федин бросит все, в том числе государственно-важную международную поездку, и примчится в избушку самого талантливого, но и самого несчастного «серапиона», — было бы слишком наивно. Но Федин старается помочь — причем на высшем уровне: Спиридонов, насколько мне помнится, был тогда секретарем Ленинградского обкома. Может быть, именно благодаря этому вскоре пришла телеграмма из Литфонда: «Телефон испорчен. Госпитализация Свердловку возможна завтра. Столяров».

Валерий и его знакомые ездили в аптеку за кислородными подушками. Дальнейшие события Вера Владимировна вспоминает так:

«Да, это была страшная ночь! А потом начался ужас… Приехали из Свердловки… Я думала — сейчас его увезут. И я уже решилась на это… Но тут же ждало разочарование — врач после осмотра наотрез отказался везти: “Больной не транспортабельный… Везти сегодня нельзя… Может быть — завтра…”

И я молчала. Или я не хотела, чтоб его увезли? Или — надеялась на что-то?.. Потом приехал рентген… потом приходили брать кровь… Ах, сколько волнений причинили они ему, бедняжке, в тот последний его день!

И вот — подошло шесть часов понедельника, 21 июля… У него был Валя. И Валя мне рассказывал потом, что он сказал ему: “Достань из пиджака бумажник, деньги…” И дал ему 1000 рублей. Потом вдруг протянул к нему руки, крепко-крепко пожал его руку, так сознательно посмотрел в глаза и сказал: “Валичка, я умираю… Прощай, мальчик!”

И после этого он уже ничего не говорил… Начал задыхаться… Ему давали дышать кислородом, сменяли подушку за подушкой… Когда я поняла, что это конец, что началась агония, я пришла в такое отчаяние, почти потеряла рассудок. Наконец Лера (одна из помощниц) привела меня в сознание, сказала: “Тетя Вера, идите туда! Вы потом не простите себе, если дядя Миша умрет без вас…”

И я поднялась наверх… Бросилась к его постели… Он сидел — высоко в подушках… Глаза были открыты — его любимые, прекрасные, черные глаза… Но различал ли он что-нибудь уже — не знаю… Вдруг Валя крикнул: “Доктора!” Поспешно вошел Бессер… Что-то сделал… Потом Радик стал делать укол… Один… другой… Крикнул: “Спирт!” И вдруг: “Не надо!” Я поняла — конец! Это была смерть! Смерть Михаила… моего Михаила! Все было кончено… Навсегда! Безвозвратно! Было 12 часов 45 минут — начинался новый день — вторник, 22 июля… Разве можно пережить это! Скорей бы умереть, скорей бы уйти к нему!»

Весть о смерти Михаила Зощенко сразу разнеслась широко. Вспоминает Г. Леонтьева:

«Возвращалась с остановкой в Москве. С вокзала — сразу к Шагинянам. До сих пор помню выражение лица Мирели, открывшей дверь. Еще не переступив порога, я узнала от нее, что звонила Вера Владимировна из Сестрорецка. Михаил Михайлович совсем плох, без сознания, начинается отек легких. Она не в силах добиться, чтобы на дом приехали сделать электрокардиограмму и другие необходимые анализы. Следующим ранним утром снова звонок — Зощенко скончался. Днем снова звонок — начались хлопоты о погребении, но места на Литераторских мостках Волкова кладбища ленинградское начальство не дает. Тут нужно было видеть Мариэтту Сергеевну. Она не отходила от телефона. Ее возмущенным голосом, не просящим, а гневным, казалось, было заполнено все обширное пространство двухэтажной квартиры. Она звонила с требованием дать место на Литераторских мостках, где погребены многие десятки лучших деятелей русской и советской культуры, для такого замечательного мастера, каким был Зощенко. Звонила в Союз писателей, центральный и ленинградский. В “Известия”. В Ленинградский обком партии. Все ее старания остались втуне…

Я в тот же вечер выехала в Ленинград. Видимо, из опасения каких-либо эксцессов, связанных с объявлением о смерти Зощенко, в “Ленинградской правде” не было указано то ли место, где будет проходить гражданская панихида, то ли час — сейчас уже не помню. Видимо, из тех же соображений в толпе, заполонившей здание Ленинградского союза писателей, и среди множества людей, сгрудившихся у входа (в доме всем пришедшим проститься с Михаилом Михайловичем не хватило места), то там, то сям мелькали милицейские фуражки…

В гробу Зощенко выглядел словно бы спящим, смерть не исказила его черты: те же чуть поднятые брови, слегка приподнятые уголки рта живо напоминали его печальную полуулыбку. Его сделали за пятнадцать лет гонений полумертвецом еще при жизни — наверное, потому он выглядел в гробу будто бы живым, будто бы спящим… И перед этим покойным ликом, перед лицом смерти вдруг разыгралась омерзительная сцена.

Гражданская панихида мерно шла своим чередом. Все произносили прекрасно-возвышенные слова о стойкости, смелости, огромном таланте, редкой доброте, о непоправимой утрате, которую понесла отечественная словесность. Дали слово ленинградскому писателю Леониду Борисову. Он, в числе других добрых слов, сказал, что Зощенко был патриотом, что не единожды он получал приглашение переехать на жительство за границу, но он не мыслил жизни вне России. И тут внезапно тишину прорезал визгливый вскрик поэта Прокофьева, вступившего в “полемику” с Борисовым. По залу прокатился возмущенный шорох. Конец панихиды был смят. Я вышла из зала. В кулуарах было полно людей. Они стояли, сидели на диванах, на стульях, на подоконниках. Рядом кто-то возмущенно шептал: “Какое надругательство… На Литераторских мостках не разрешили хоронить. Привезли тело из Сестрорецка и обратно в Сестрорецк повезут хоронить…”

Вскоре раздался перестук молотков. Закрытый гроб поплыл по комнатам и коридорам Дома писателей.

Мы — Дима Поляновский, мой сокурсник по институту Репина Виктор Носкович, жена Виктора художница Нина Лекаренко, которая в молодые годы в течение почти десяти лет была близко знакома с Зощенко, — поймали какую-то машину, шофер которой согласился отвезти нас к Сестрорецкому кладбищу. Туда приехало сравнительно немного людей. Лучше всех говорили Шостакович и Берггольц».