ерона.
Рассматриваемая на этих страницах романтическая тенденция полуготического-полуназидательного толка не умирала в течение всего девятнадцатого века благодаря таким авторам, как Джордж Шеридан Ле Фаню,[315] Томас Прескетт Прест[316] с его знаменитым «Вампиром Варни» (1847), Уилки Коллинз, сэр Генри Райдер Хаггард[317] (его «Она» просто великолепна), сэр Артур Конан Дойл, Герберт Уэллс и Роберт Льюис Стивенсон, создавший, несмотря на раздражающую склонность к рафинированной манерности, такую классику жанра, как «Маркхейм», «Похититель трупов» и «Доктор Джекил и мистер Хайд». Эта школа жива и сегодня, и мы не совершим большой ошибки, если отнесем к ней те из современных образцов литературы ужасов, где сюжет важнее атмосферы, где упражняется интеллект, а не воображение, где место психологической достоверности занимает внешний эффект и где, наконец, слишком откровенно проглядывает авторское беспокойство за судьбы человечества. Не станем отрицать, что это направление имеет свои сильные стороны и благодаря такой привлекательной черте, как «гуманистическое начало», имеет более широкую аудиторию, нежели сугубо эстетические вместилища кошмаров. И все же оно уступает последним по мощи своего воздействия, как разведенный уксус уступает по крепости концентрированной эссенции.
Особняком — и как роман, и как феномен литературы ужасов — стоит знаменитый «Грозовой перевал» (1847) Эмили Бронте с его сводящими с ума панорамами унылых и безотрадных йоркширских равнин и исковерканными судьбами живущих на них людей. По существу, это рассказ о жизни, о человеческих чувствах, со свойственными им противоречиями, однако подлинно эпическая грандиозность фона сообщает ему элемент возвышенного ужаса. Загадочный смуглолицый осовремененный байронический герой-злодей Хитклиф был подобран на улице в малолетнем возрасте и до тех пор, пока его не усыновила та семья, которую он в конечном счете и разрушил, говорил на каком-то непонятном тарабарском наречии. По ходу романа неоднократно возникает сомнение в том, человек ли Хитклиф; потусторонний мотив получает продолжение в эпизоде с гостем, застигнувшим печального ребенка-призрака у окна на верхнем этаже, к которому тянет ветви ближайшее дерево. Хитклифа и Кэтрин Эрншоу соединяют узы намного более прочные и страшные, нежели обычная земная любовь. После ее смерти он дважды раскапывает ее могилу, и тогда его начинает преследовать нечто неосязаемое, не могущее быть ничем иным, кроме как ее душой. Душа Кэтрин все глубже проникает в его жизнь, и это длится до тех пор, пока он наконец не осознает, что близится некое мистическое воссоединение. По его словам, он чувствует, что с ним происходит какая-то удивительная перемена. Он перестает принимать пищу, а по ночам либо прогуливается по окрестностям, либо перед тем, как лечь в постель, открывает расположенное близ нее окно. Когда его находят мертвым, оконные створки, распахнутые навстречу проливному дождю, еще продолжают качаться, а на его застывшем лице видна загадочная улыбка. Его опускают в могилу рядом с холмиком, который он навещал восемнадцать лет подряд, и парнишки-пастушки рассказывают, что в дождливые дни он и Кэтрин по-прежнему гуляют по кладбищу и на болотах. Кроме того, в иные непогожие ночи в том самом верхнем окне мелькают их лица. Запредельный трепет, царящий на страницах книги мисс Бронте, не является простым отголоском готического эха — он представляет собой предельно сгущенное выражение человеческого содрогания, возникающее при встрече с неведомым. В этом смысле «Грозовой перевал» знаменует переход литературы в иное качество и зарождение новой, более серьезной школы.
6Потусторонняя тематика в литературе континентальной Европы
Между тем на континенте литература ужасов процветала. Знаменитые новеллы и романы Эрнста Теодора Вильгельма[318] Гофмана (1776–1822) и сейчас считаются непревзойденными по насыщенности атмосферы и совершенству формы; в то же время они тяготеют к карикатурности и фантасмагоричности и лишены тех возвышенных нот чистого, беспримесного ужаса, какие мог бы извлечь из подобных тем менее изощренный автор. В целом, в них больше гротескного, нежели ужасного. Среди всех европейских таинственных повестей с наибольшим артистизмом тема сверхъестественного воплощена в классическом произведении немецкой литературы «Ундина» (1811) Фридриха Генриха Карла, барона де ла Мотт Фуке.[319] Эта волшебная повесть о русалке, выданной замуж за смертного и обретшей человеческую душу, отличается тем благородным изяществом отделки, что дает ей право называться произведением искусства без оглядки на жанр, и той безыскусной простотой, что роднит ее с народной сказкой. Между прочим, в основу ее положена легенда, пересказанная врачом и алхимиком эпохи Ренессанса Парацельсом[320] в его «Трактате о стихийных духах».
Отец Ундины, могущественный водяной царь, обменял ее, когда она была еще младенцем, на дочь рыбака, с тем чтобы она могла обрести душу, выйдя замуж за смертного. Полюбив знатного юношу Хульдбранда, которого она встретила у хибарки своего приемного отца, расположенной на морском берегу поблизости от зачарованного леса, Ундина вскоре выходит за него замуж и следует за ним в его фамильный замок Рингштеттен. Однако спустя некоторое время Хульдбранда начинают тяготить потусторонние знакомцы его жены, в особенности же частые появления ее дяди, злобного духа лесных водопадов Кюлеборна, — тяготить тем сильнее, что его все больше тянет к Бертальде, а она, как выясняется, и есть та самая рыбацкая дочь, на которую обменяли Ундину. Наконец, во время путешествия по Дунаю, рассердившись на свою преданную супругу за какой-то пустяк, он бросает в ее адрес гневные слова, отсылающие ее обратно в свою родную стихию, откуда она, согласно законам своего племени, может вернуться на землю лишь для того, чтобы убить его — желает она того или нет, — если он хотя бы раз изменит ее памяти. Позже, когда Хульдбранд готовится к женитьбе на Бертальде, Ундина возвращается на землю, чтобы исполнить свой скорбный долг, и со слезами на глазах лишает его жизни. В ходе погребения среди плакальщиков, выстроившихся рядом с могилами предков на деревенском погосте, появляется белая как снег женская фигура, но по завершении отпевания ее уже не видно. На том месте, где она стояла, журчит прозрачный серебристый ручеек — он почти полностью огибает свежую могилу и устремляется в близлежащее озеро. Селяне по сей день показывают его приезжим, добавляя, что так воссоединились в смерти Ундина и ее возлюбленный Хульдбранд. Многие пассажи и атмосферные штрихи в этой сказке говорят о Фуке как о художнике, в совершенстве владеющем техникой живописного воплощения; в первую очередь это касается описаний зачарованного леса с его загадочным белым великаном и прочих ужасов, о которых идет речь в начале повествования.
Еще одним плодом немецкого романтического гения начала девятнадцатого века является «Янтарная ведьма» Вильгельма Мейнхольда[321] — не столь знаменитая, как «Ундина», но замечательная своей достоверностью и отсутствием заезженных готических приемов. Действие этой повести, которая преподносится читателю как рукопись священника, найденная в старинной церкви в местечке Косеро, разворачивается в период Тридцатилетней войны и вращается вокруг Марии Швайдлер, дочери автора, обвиненной в колдовстве по ложному доносу. Она обнаружила месторождение янтаря, но по разным причинам умолчала об этом; и тот факт, что она в одночасье без всякой видимой причины разбогатела, послужил одним из оснований для обвинения, выдвинутого против нее по наущению дворянина-охотника Виттиха Аппельмана, озлобленного на Марию за то, что она отвергла его низменные домогательства. Кроме всего прочего, несчастной девушке вменяют в вину темные дела настоящей ведьмы, впоследствии посаженной в тюрьму и там нашедшей свой жуткий конец. После традиционного суда, в ходе которого Мария под пыткой признается в не совершенных ею преступлениях, ее приговаривают к сожжению на костре, но в самый последний момент к ней на выручку приходит ее возлюбленный, знатный юноша из соседней округи. Главное достоинство Мейнхольда — ненарочитая реалистическая достоверность, которая заставляет нас с замиранием сердца следить за развитием сюжета, наполовину убеждая нас в том, что все описываемое происходило или, по меньшей мере, могло происходить на самом деле. Подтверждением поразительной правдоподобности этой повести служит тот факт, что один популярный журнал опубликовал ее в кратком изложении как действительное происшествие, имевшее место в семнадцатом веке!
В наши дни немецкая литература ужасов наиболее достойно представлена именем Ганса Гейнца Эверса,[322] который умело подкрепляет свои мрачные вымыслы впечатляющими познаниями в современной психологической науке. Его романы вроде «Ученика волшебника» и «Альрауне» и рассказы вроде «Паука» содержат все необходимое, чтобы быть причисленными к классике литературы ужасов.
Франция трудилась на ниве сверхъестественного столь же плодотворно, сколь и Германия. Виктор Гюго в «Хансе Исландском» и Бальзак в «Шагреневой коже», «Серафите» и «Луи Ламбере» в той или иной степени пользуются потусторонними мотивами — правда, в основном, как средством выражения вполне земных идей, не включая в свои вещи того зловещего демонического накала, какой характеризует писателя сугубо мистического толка. Теофиль Готье,[323] пожалуй, был первым, у кого мы находим чисто французское видение иного мира, а равно и то совершенное владение темой — пусть не всегда в полной мере реализуемое, — которое говорит о предельной искренности и глубине авторского подхода. Мимолетные перспективы потусторонней реальности в таких новеллах, как «Аватар», «Ступня мумии» и «Кларимонда», манят, дразнят, а иногда и ужасают читателя, в то время как египетские грезы «Одной из ночей Клеопатры» поражают его необычайной выразительностью и силой. Готье подметил самую суть овеянного тысячелетиями Египта с загадочной жизнью и исполинской архитектурой; он раньше и лучше всех выразил человеческий трепет перед непреходящим ужасом подземного мира пирамид, где миллионы окоченевших, забальзамированных мумий до скончания века будут вперяться во тьму своим остекленевшим взором в ожидании часа, когда некая грозная и неведомая сила призовет их восстать из своих гробниц. Гюстав Флобер проявил себя достойным продолжателем традиции Готье в такой мрачной поэтической фантазии, как «Искушение святого Антония», и, если бы не чрезмерный уклон в реализм, он мог бы стать непревзойденным ткачом причудливых узоров на гобеленах ужаса. С течением времени французская школа разделяется на два направления: с одной стороны, это странноватые поэты и фантасты символического и декадентского толка, чей нездоровый интерес сосредоточен скорее на искажениях и извращениях человеческого сознания и чувств, нежели на собственно сверхъестественных мотивах; с другой стороны, это плеяда талантливых прозаиков, черпавших свои ужасы, можно сказать, непосредственно из черных бездн