Но мягкосердечный и интеллигентный Александр Васильевич проявил на сей раз исключительную твердость:
— Какие у вас полномочия? Надзирать за нами? Надзирайте, препоны я вам чинить не стану. Однако руководителем экспедиции назначен я, мне и принимать решения, куда, как и зачем двигаться. Я отвечаю за жизнь каждого, кто в нашем отряде. И потерь бессмысленных не допущу. Ясно вам?
— Так что захлебянь свое паяло, Лобачевский! — поддержал шефа Чубатюк. — Ондатрам слова не давали.
Макар и Адель придвинулись к Барченко, встали по бокам. Все трое при оружии, готовы к обороне. Прохор Бугрин на рожон лезть поостерегся.
— Ладно… Но учтите: это вам с рук не сойдет. Воротимся в Москву, лично доложу о вашем головотяпстве Генриху Григорьевичу.
— Докладывайте. Только сперва воротиться бы надо…
— Воротимся. А вот что вы скажете людям в лагере? Взрыв они, конечно, слышали, будут спрашивать, что случилось и куда вы лопаря подевали…
— Что-нибудь придумаем. Нам бы только паники избежать.
— Тогда придумывайте поскорее. Вон уже ваш зам сюда лыжи вострит, да не один…
— Ага, — подтвердил Чубатюк, приставив ладонь козырьком ко лбу. — Хряют так, что мослы навыворот.
И верно — со стороны лагеря по белому полотну во весь опор летели пятеро лыжников с винтовками. Впереди, отмахивая сажень за саженью, несся Аристидис.
Скособочившись над очагом, нойд Чальм держал в пригоршне амулет, снятый с шеи Вадима, и осматривал его, как ювелир, призванный разоблачить поддельный бриллиант.
— Виссасит! — просвистел, наконец, и прибавил еще что-то, совсем неразборчивое.
— Он говорить, что оберег настоящий. Но ты должен сказать, откуда он у тебя.
Вадим подавил вздох и завел опять сказку про белого бычка, то есть про отнятую память. Нойд сидел у огня в своей толстой шубе (и как ему не жарко?), только капюшон спустил, и его уши, выглядывавшие из-под седых колтунов, казалось, встали торчком.
Когда Вадим закончил изрядно приевшийся ему самому опус, Аннеке о чем-то пошепталась с дедом и огласила:
— Чальм сделать так, что ты вспомнить. Он — великий нойд, ты должен ему верить.
Вадим попросил минуту-две, чтобы обдумать предложение. В знахарских способностях старого волхва он не сомневался: горчайшее снадобье вкупе с припарками и примочками свое дело сделали, разбитость и слабость после удара электротоком почти не давали о себе знать, организм восстанавливался беспримерными темпами. Но исцелять тело и врачевать рассудок — две разные вещи. Он еще мог бы предоставить лесному чародею для лечения свои внутренности, однако позволить ему ковыряться в мозгах? Ладно Барченко с его образованностью, тактичностью и сугубо научным подходом. Но дикий идолопоклонник, едва ли прочитавший за свою жизнь хоть одну книгу?..
Вадим взвешивал «за» и «против». С «против» нехватки не было. Тем не менее имелось и «за». Одно-единственное, но такое твердокаменное, что об него, как прибой о волнорез, разбивались все контрдоводы. Вновь очухалась надоедливая шавка, мало не околевшая после того, как шандарахнуло электрическим разрядом. И снова наладилась тявкать да подначивать: что ты теряешь, дорогой товарищ Арсеньев? В черепушке у тебя и так бедлам, все перемешано, как в классическом салате, — куда уж хуже? И Барченко с его учеными подходами не очень-то тебе помог, согласись. Ну вытащил из мешанины две сценки без начала и конца — и что? Это как два кусочка смальты, не дающие представления о сюжете той мозаики, в которую они были встроены.
А ты ведь хочешь увидеть ее, цельную картину, а? Распознать когда-нибудь свое прошлое, вспомнить родной дом, семью, все то, что привело тебя к восьмилетнему лишению свободы под поверхностью Осовца… Вот он, твой лотерейный билет! Неужели не станешь брать? Если Чальм — такой великий ведун, как о нем говорит Аннеке, то вдруг ему по силам заставить твою заржавелую память раскрутиться и заработать на полную катушку? И уж всяко не выдаст он то потаенное, что в ней хранится, ни ГПУ, ни кому другому.
— Согласен! — подписал себе приговор Вадим. — Пусть попробует.
Нойд, похоже, отказа и не ожидал, так как уже готовился к проведению обряда: стянул с себя шубу, под которой оказались меховые штаны и такая же меховая жилетка, надел бусы из медвежьих клыков и взял в одну руку бубен, а в другую — колотушку. Приказал сесть ближе к очагу и смотреть на пламя. Аннеке, знакомая с технологией деда, разостлала позади Вадима оленью шкуру, шепнула, чтобы взбодрить:
— Ты ничего не делать, просто смотреть на огонь. И не бояться. Дедушка просить богов, и ты увидеть свою жизнь.
Отступать было поздно, и Вадим вытаращился на потрескивавший очаг. От горелого жира поташнивало, а Чальм еще сыпанул прямо в пламень щепотку зеленоватого порошка, и в заполнившее вежу амбре добавились новые оттенки: завоняло паленым волосом и чем-то еще. Плещущие красные языки стали виться, вытянулись к дымоходу, точно их засасывали снаружи вселенским насосом. Чальм несильно тюкнул колотушкой в бубен и затянул на низкой ноте:
— Ум-м-м!
Аннеке, повинуясь негласному велению, выползла из вежи, но Вадим этого не заметил, он прикипел взглядом к огню, а в ушах отдавалось бряцанье колотушки. Оно становилось все гулче, все безудержнее, металось в замкнутом пространстве. Прищелкивали костяные бусы, нойд приплясывал, топоча обутыми в пимы ногами, все это походило на танец буйнопомешанного. И нескончаемо тянулось:
— Ум-м-м!
Этот дисгармонический концерт затопил Вадиму голову, одурманил почище порции опия или чарки деревенского первача. Щупальца огня, расплетясь, вдруг потянулись к нему. Еще чуть-чуть — и обхватят, утянут в самое пекло! Вадим ничего не мог противопоставить, он одеревенел. Шаман голосил все пронзительнее, перешел на фистулу. Последний душераздирающий вскрик — и слух у Вадима отмер, а сам он свалился… но не в очаг, а назад, на предусмотрительно уложенную подстилку.
И зыбкий тягун потащил его в прошедшее.
…Калейдоскопический огненный перепляс потемнел, отодвинулся на задний план, дал место темноте, а потом, словно позитив на фотографической бумаге, проявилось изображение: зима, абы как расчищенное, все в пучках промерзшей омертвелой травы, летное поле. По этому полю идут трое: сам Вадим, сбоку от него — невысокий человек с повисшими усиками-веревочками, и чуть на отдалении — худенький, возрастом со старшеклассника, паренек с эспаньолкой. Все трое — в обтягивающих куртках из хрусткой кожи, на головах — пилотские шлемы, на ногах — унты. У паренька половину лица застят очки-консервы, как у автогонщика.
Идут, соответственно, к аэроплану, стоящему на взлетке. Аэроплан не совсем обычный — не приевшаяся со времен первых полетов братьев Райт этажерка, а компактный моноплан с ажурным — можно сказать, эстетским — фюзеляжем. Чему удивляться? — делали французы, а уж они известные пижоны.
Человек с усиками — Вадим знает, что его зовут Олег Аркадьевич Крутов и он любит форсить своим знанием сомнительных народных прибауток, которые использует ни к селу ни к городу, — поворачивается к мальчишке и покровительственно спрашивает:
— А скажите мне, Миша…
— Михаил Юрьевич, — поправляет тот, горделивый и ранимый, как все юнцы.
Но Крутов пропускает ремарку мимо ушей и продолжает в том же высокомерном духе:
— А скажите мне, Миша… у вас в досье написано, что вы пилотировали «Фарманы» и «Ньюпоры». С этим-то молодцем совладаете? Он, говорят, капризен. Не на нем ли разбился сам конструктор? Счастье, что не насмерть…
Вадим читал об этом, история тогда вышла шумная: в 1909 году на авиасалоне в Реймсе новенький аэроплан из-за вспышки бензина в карбюраторе сгорел как порох. Его изобретатель Луи Блерио выжил лишь благодаря счастливому стечению обстоятельств. Но с той поры минуло пять лет, «везунчик Луи», как его стали называть за удачливость, доработал свой аппарат, и вот он — стоит на кочковатом поле под Петроградом, готовый к взлету. Первый в мире аэроплан, способный поднять не только пилота, но и двух пассажиров, не считая груза. Первый аэроплан, перекрывший немыслимый потолок скорости — сто километров в час. И все потому, что установлен на нем не слабенький 25-сильный двигатель «Анзани», а «Гном» мощностью — уму непостижимо! — в шестьдесят «лошадей».
— Потешно… Я летал и на таких, — отвечает Миша, надувшись, — ничего хитрого. Зато через десять часов будем на месте… если погода не испортится. Это же самый скоростной аэроплан!
— Знаю, Мишаня, знаю, — панибратски отзывается Крутов. — Палка красна — бьют напрасно, палка бела — бьют за дело. Просто проверял вас. Издержки профессии, без обид…
Вадим в разговор не ввязывается, боится опростоволоситься. Ему восемнадцать лет, студент-недоучка, знаний — две консервные банки плюс дыра от баранки. Сморозишь что-нибудь не то — поднимут на смех. Уж лучше язык за зубами держать, так вернее.
Миша выказал себя аккуратистом: перед тем как вскарабкаться на аэроплан, дотошно осмотрел его, обошел со всех сторон, проверил на прочность крылья и хвостовое оперение, повращал винт, а в завершение складным японским ножичком соскреб со стабилизатора налипший птичий помет и только после этого объявил, что готов лететь.
По приставной лесенке взобрались в… не вошло еще тогда в обиход слово «кабина», бытовало другое, введенное в оборот воздухоплавателями, — «гондола»… вот в нее и влезли. Места в ней едва хватало на троих, жались друг к другу, как хомячки, посаженные в стеклянный сосуд. Миша сел в пилотское креслице, приноровился к рычагам управления. Вадим с Крутовым примостились на пассажирской скамеечке, взялись за укрепленные крест-накрест трехжильные леера. Колени пришлось подтянуть к подбородку, потому что под ногами торчал притороченный к полу гондолы стальной ящик. Крутов пошатал его.
— Присобачили крепко, не отвалится. Посмотрю я на господ англичан, как они будут его отдирать… Но это уже не наша забота. Сталось у нас раздумье, да в голове почесушки. — И вальяжно, как барин извозчику, бросил через плечо: — Трогайте, Миша!