Очутившись на леденящем ветру, Вадим дал волю чувствам:
— И что это был за фарс? Твой дедуля надо мной поглумился?
Аннеке скоренько увела его от жилых построек к загородке, в которой стояли хрумкавшие свой фураж олени.
— Он тебя испытывать. Ты должен терпеть. Он хотеть понять, хороший ты человек или нет. Можно ли тебе верить.
— И для этого надо было пичкать меня всякой мерзостью? Смертники на Лубянке и то лучше харчуются…
— Не злиться, не надо! — Аннеке смотрела на него, как побитая собака, будто сама над ним изгалялась, а не зловредный дед. — Ты же хотеть узнать про Явтысыя… и я хотеть… Надо ждать!
Негодование Вадима поутихло. И чего завелся, в самом деле? Девчонка ни при чем, она тоже страдает от блажи старого самодура.
— Завтра так завтра. Тогда я пойду?
— Я тебя немножко проводить, можно?
— Идем…
Провожала до середины пути. Вадим и не заметил, как увлекся беседой с северной дикаркой. Казалось бы, какие могли быть общие темы? Но они нашлись. Аннеке расспрашивала о жизни в Петрограде и Москве, дивилась политическому переустройству мира и научно-техническим достижениям. Она была сродни киплинговскому Маугли или Тарзану Берроуза — сообразительная, тянущаяся к знаниям, но волей судьбы оторванная от культуры и образования, запертая у себя в тундре, где ни библиотек, ни кинематографа, ни школ, ни музеев… Такое несоответствие желаний и возможностей не вызывало ничего, кроме сочувствия.
В свою очередь, Вадим выказал интерес к саамскому обиходу. Узнал, к примеру, что рукавицы по-здешнему называются «койбицы», ходят лопари не в пимах, а в каньгах — меховых сапогах с оборками, в которые для мягкости кладут вместо стелек пучки сухой травы, а ездят не в санях, а в кережах — сухопутных лодчонках, возимых оленьей упряжкой. Вместо брюк у них штаны-ярры, а в пищу идут не только оленье мясо и кровь, но и такие находки для гурмана, как суп из пойды (сала) с добавлением ягоды-вороники и измельченного рога.
— А как будет по-вашему «Меня зовут Вадим»?
— Мун нэмм ли Вадим.
— А «здравствуйте»?
— Тиррв.
— А «тундра»?
— Чарр.
— А… — Череда вопросов дала сбой, но, помедлив, он досказал: — А как будет «красивая девушка»?
— Моджесь нийта, — ответила она чуть медленнее, чем обычно.
— Моджесь нийта, — продекламировал он нараспев, как стихи, и посмотрел на Аннеке так, что вогнал ее в краску.
На следующий день повторилась та же буффонада: Чальм, как Демьян из басни, вволю накормил своего посетителя саамскими деликатесами, угостил черничным взваром, но к делу так и не приступил. То же было и на третий день.
Вадим бегал в стойбище, как на работу. В лагере властвовал застой, все жили ожиданием Чубатюка с новостями из губкома. Барченко на вояжи своего подчиненного смотрел сквозь пальцы, довольствовался отчетами вроде «первый этап договоренности позади, приступаю ко второму». Сложнее было с Аделью. Каждый вечер, истосковавшись, она зазывала его к себе в вежу. Вдвоем они проводили время за привычным занятием, Адель отрабатывала на отлично, как умелая гетера, но Вадиму это стало приедаться. Нет, его влечение к рыжеволосой медичке не пропало, но он все больше воспринимал ее именно как любовницу. Обмен новостями и мнениями получался все более куцым. Утром Вадим спешил в стойбище и там отводил душу в общении с Аннеке. Неграмотная саамка, коверкающая русский язык и не прочитавшая за свои двадцать лет ни строчки, оказалась кладезем житейской премудрости. Как собеседница Адель ей и в подметки не годилась. Вадим никогда бы не поверил в такое, если б не собственный опыт.
Адель была не из тех женщин, кто довольствуется малым. Она недолго сносила его отчужденность, взялась спрашивать, он увиливал от прямых ответов и ощущал себя все более стесненно.
Но вот настал день, когда нойд перестал кривляться, созрел для того, с чем Вадим к нему и подкатывался. Изгнал, как и в прошлый раз, Аннеке на холод, бросил остатки яств в костер (то ли уборку таким макаром произвел, то ли богам лопарским дал подкрепиться), разоблачился до пояса и бряцнул в бубен.
Вадим, уже знакомый с правилами игры, дрессированным пуделем прыгнул на оленью шкуру и устремил взгляд на огонь. Как только закачалось в воздухе заветное «ум-м-м», зарылся в прошлое. Ну-кася, куда нынче зашвырнет непредсказуемая память?
Ба, знакомые лица! Вадим определил себя идущим по заваленной снегом долине, а рука об руку — Крутов и пилот Миша. Падение аэроплана не прошло бесследно: Миша на ходу убаюкивал перемотанную окровавленными тряпицами левую руку, а Крутов прихрамывал и опирался на сучковатую клюку. У Вадима поднывала грудная клетка, было больно дышать — видно, припечатало, когда крылатая махина обрушилась с небосклона. Но трижды скудоумным надо быть, чтобы, разминувшись со смертью, жаловаться на безделицу…
О, да их не трое, а четверо! Впереди на лыжах бежал молодой лопарь, изредка оглядывался и притормаживал, поджидая медлительных руши. Ему хорошо, он здоров и снаряжен как следует, а они, чтобы не провалиться, кривоного шлепают на дощечках-снегоступах, примотанных к унтам полосками коры. Каменный век!
Из леса выбрели на широкий большак, укатанный возами и истоптанный лошадьми и оленями.
— Поздравляю, — проговорил Крутов, сдергивая с обмерзших усов ледышки. — Вышли на Кольский тракт. Так ли, Явтысый?
— Так, так! Кольский тракт! Идти с юга и до Колы… оттуда и туда! — Лопарь с живостью подкреплял слова телодвижениями, показывая одновременно и вперед, и назад.
Про эту дорогу Крутов рассказал, пока продирались через тундровые буреломы. Она многие столетия была единственной артерией, связывавшей Крайний Север России с центральными областями. Даже с открытием в конце девятнадцатого века пароходного сообщения вокруг полуострова ее значение не уменьшилось. Задвинуть ее на задворки истории могла железная дорога, но в 1914 году она существовала еще в проекте. Разразившаяся война заставила российские власти форсировать строительство Мурманки, чтобы бесперебойно доставлять грузы от союзников, но покамест прокладка рельсов была далека от завершающей стадии — ударным темпам препятствовал неблагоприятный климат.
Не списанный со счета Кольский тракт обслуживали поморы и те же лопари, а для передышек ямщиков и их гужевого транспорта были построены по обочинам почтовые станции. К такой станции, именуемой «Куреньга», Явтысый и вывел потерпевших крушение пассажиров «Блерио».
— Здесь Ибрагим жить, смотритель. Черкес, — распространялся проводник, показывая на низенькую халабуду, приткнувшуюся обочь. — Он свою избу называть «сакля».
— Бобры добры, а козлы злы… Какой же это шайтан черкеса за Полярный круг заслал?
— Ссыльный он. Бунтовать у себя в Черкесии, его год в тюрьме держать, а потом помиловать — и на Север.
— Гм… Не находите, господа, что милосердие нашего царя-батюшки отличается экстравагантностью?
Чем ближе подходили к «сакле» Ибрагима, тем меньше оставалось упований на радушный прием.
— Потешно. — Миша покачал забинтованную руку, как грудничка в люльке. — Крыльцо заметено, дым из трубы не идет… Где же ваш горец?
Явтысый высвободил стопы из лыжных лямок, взбежал по заледенелым шатким ступенькам и постучал в дверь железным кольцом, служившим одновременно и ручкой, и звонком. Никто не отозвался.
— Приехали… — Крутов прислонился к подпоре, удерживавшей хлипкий навес над крыльцом; та накренилась, и он от греха отодвинулся. — И что нам — до следующей станции плестись? До нее не меньше сотни верст будет, а, дружище?
Вопрос был обращен к лопарю. Явтысый, однако, не утратил своей оптимистичности.
— Я знать, где Ибрагим прятать ключ. Мы войти в дом.
Саамский парубок пошерудил рукой под крыльцом, явил миру заржавленный штырь, согнутый литерой «Г», вставил его в отверстие возле кольца, провернул, и дверь отворилась. Вадим думал спросить, насколько приличествующим в заполярных широтах считается вскрыть без спроса чужое жилище, но решил, что сейчас не до соблюдения приличий. Когда вышли из-под защиты стоящих кучно деревьев, завируха, так и не улегшаяся с момента катастрофы, накинулась с новой силой, кусала почище бешеной псины, пробирала сквозь куртки и шлемы. В такую шальную погоду желание было единственное: поскорее укрыться под кровлей, не важно, в сакле, в халупе или в юрте, лишь бы отгородиться от выстуживающего кровь норда.
Домик станционного смотрителя не мог похвастаться богатым внутренним убранством. Сложенная из саманного кирпича печурка, колченогий буфет с холостяцким набором плохо вымытой посуды, стол, лежанка, накрытая кургузым покрывалом, две табуретки.
— Да… на дворец арабского шейха не тянет, — резюмировал Крутов, переступив порог. — Но для временного приюта сгодится. В мужицком брюхе и долото сгниет.
В избушке их обдало теплом, но не таким, чтоб сразу отогреть иззябшие тела. Вадим открыл дверцу печки. Головешки прогорели и еле теплились. Он бросил туда чурку из сложенной в углу поленницы и раздул пламя. Оно загудело, потянулось вверх. Вадим проверил, полностью ли отворена вьюшка, прикрыл дверцу и подошел к столу, за который уже успели усесться Крутов и Явтысый. Лопарь с усердием чертил что-то на блокнотном листке анилиновым карандашом, смачивая его слюной, отчего губы его приобрели лиловый окрас. Миша стоял у окна, выглядывал на улицу, силясь проникнуть взглядом сквозь вьюговей. Очки-консервы он так и не снял.
Вадим негромко спросил у Крутова, над каким это графическим шедевром корпит саам. Крутов ответил, что попросил его нарисовать карту, позволяющую отыскать место падения аэроплана. Похвальная дальновидность! Вадиму она понравилась, и он даже испытал некоторую симпатию к человеку, который перед тем вызывал у него скорее неприязнь.
— Как удачно, что вы это учли! Я бы ни за что не нашел дорогу… Мы в этих местах впервые, да еще и пуржит, дальше носа не видно.
— Я всегда все учитываю, — самодовольно прихвастнул Крутов. — А представьте, что было бы, если б на ответственные задания отправляли одних лопухов?