— Москву дайте! Четырнадцать-тридцать один… Александр Васильевич? Снова Бехтерев беспокоит. Александр Васильевич, у нас беда!
Но оставим маститого академика изливать в мембрану оскорбленные и расстроенные чувства и проследим за судьбой нашего главного персонажа.
Вадим предполагал, что его повезут в какое-нибудь питерское госучреждение, наводненное такими же грубыми нахалами в кожанках. Он не знал, что такое ГПУ, но несложно было догадаться, что сие есть аналог охранки, воспоминания о которой смутно брезжили где-то в закоулках его капризной памяти. Вадиму отчего-то мнилось, что он тоже имел отношение к правоохранительным органам. По крайней мере, манеры кожаных не вызывали у него такого почти физиологического отторжения, какое обычно возникает у сугубых интеллигентов, впервые столкнувшихся с жандармским произволом. Сидя в «Студебекере» и будучи зажатым меж двух плечистых мордоворотов, он внимательно присматривался к ним, а заодно и к окружающей обстановке.
Петроград первых послевоенных лет был растрепан, несуразен и запоздало-задирист, как воробей после потасовки. Новая экономическая политика, придуманная Советским государством для того, чтобы вытащить страну из кризиса, пустила свои ростки, и они казусно переплелись с тем отмирающим, что осталось от старого режима и лихих лет военного коммунизма. На фоне замызганных щербатых улиц и облупившихся домов с выбоинами от пуль пестрели аляповатые вывески многочисленных ресторанов и кабаре. Несущиеся из увеселительных заведений мелодии дрянных куплетов заглушались звонкими голосами мальчишек, совавших прохожим серые газетные листки:
— Читайте свежий номер «Правды»! Землетрясение в Японии, четыре миллиона пострадавших! Италия захватила остров Корфу! Военный переворот в Испании, установлена диктатура генерала Риверы!
Вадим ловил обрывочные фразы, вбирал в себя новости. И еще — упивался светом, яркими живыми картинками, которых лишен был на протяжении стольких лет. С момента выхода из заточения в Осовце прошло уже около месяца, наблюдавший Вадима офтальмолог Ряшинцев позволил ему снять темные очки. Жидкое сентябрьское солнце в Петрограде ласкало взор, не обжигало, не доставляло неудобств, и Вадим смотрел по сторонам, жадно познавая новый для себя мир.
Вот продавцы папирос выкрикивают диковинные названия вперемежку с рекламными экспромтами:
— Покупайте «Делегатские»! У кого есть привычка, тот курит «Смычку», а у кого душа-цыганка, тому милей «Тачанка»!
А какую невероятную окрошку представляла собой уличная толпа! Рядом с суровыми военными шинелями мелькали прямые, с низкой талией, платья первых модниц эпохи нэпа. Их сбитые на лоб красные косынки и кружевные шляпки, из-под которых выглядывали короткие локоны, соседствовали с фуражками чекистов и грязными вихрами оборванцев-беспризорников. Простецкие рабочие блузы мешались с конусообразными костюмами-визитками, классическими смокингами, куртками из бобрика. Задрипанные парусиновые штаны в толчее терлись о брюки-галифе, а лощеные ботинки-«джимми» шлепали по тем же лужам, что и дамские резиновые ботики и расхлябанные солдатские сапоги с обвислыми голенищами.
Пахло ядреным табаком и дешевыми духами, гнилой картошкой и жареными рябчиками, выхлопными газами автомобилей и конским навозом.
— Натуральный Вавилон! — хохотнул сиплый Евграф, приметив, что творится с пленником. Помолчав, не сдержался, выказал интерес: — Это про тебя, что ли, писали — «Гость из преисподней»?
— Про меня.
— Взаправду восемь лет в подвалах просидел или брешут?
— Не брешут. Так и было.
— Что ж у буржуев не остался? Они б тебя по циркам показывали, денег бы загреб, зажил припеваючи…
— Не до цирков там сейчас, они сами после войны еле концы с концами сводят. Да и домой захотелось…
— Ишь ты! — Сиплый состроил вполне добродушную мину, полез в карман за кисетом. — Поди, все здесь чудны́м кажется, да? Питер уж не тот, что при империализме…
Не такие они и злые, эти крепыши в кожанках, подумал Вадим. Работа их озлобляет, заставляет с револьверами на ближних кидаться, а так — мужики мужиками, можно у них и сочувствие вызвать, и за жизнь потрепаться.
Начал с безобидного — в струю к тому, о чем рассуждал сиплый:
— Город мне сложно оценить, я же почти ничего не помню. Так, мутные образы всплывают… А вот почему у вас женщины такие?
— Какие?
— На мужчин похожи. Некрасиво же…
Тут все трое агентов в голос заржали — будто он несусветную чушь сморозил.
— Хо-хо! — прогудел Евграф и смачно высморкался в облепленную махрой тряпицу. — Ну ты и пельмень! У нас же эта… как ее, сатану… мансипация, во! Бабы в мешки рядятся, буфера бинтами перетягивают, только б за нашего брата сойти.
— А смысл?
— Равноправие им, видишь ли, подавай. Смысл… Да кто их ведает! Шилохвостки они и есть шилохвостки…
Переждав, пока подуляжется дружный гогот, Вадим ввернул то, ради чего затеял расспросы:
— Куда мы едем? Вроде как вокзал впереди… Меня что, депортируют из страны?
Кожаные посуровели. Евграф задымил вонючим самосадом, пропыхтел нехотя:
— Не полагается тебе знать… — Но все ж ответил, глянув искоса на соратников: — В Москву поедешь. Начальник тамошнего ГПУ товарищ Медведь тебя затребовал.
Внешность бывшего техника-строителя, а ныне главного стража столичного правопорядка Филиппа Демьяновича Медведя ничуть не соответствовала его фамилии. Сухопарый, с острыми чертами лица, бородкой клинышком и обширными залысинами, он производил впечатление самое мирное. Биография у него складывалась тоже не ахти какая героическая: до революции трудился себе в мастерских, а после Октября кочевал по разным коллегиям ЧК — от Тулы до Петрограда. Не чурался никакой должности, вплоть до самых неприглядных: заведовал концентрационными лагерями, руководил Отделом принудительных работ. За старание был поощряем и в конце концов вознесся по карьерной лестнице наверх, попав в начальники Московского губотдела ГПУ.
Товарищ Медведь фортуну не хулил, служебным ростом был доволен, надеясь, однако, что и нынешняя ступенька не окажется последней. Привыкший к переменам, он не любил засиживаться подолгу на одном месте, совершал телодвижения — чем динамичнее, тем лучше, — чтобы вышестоящие не забывали деятельного труженика и вовремя переставляли его, как шахматную пешку, с клетки на клетку — туда, вперед, к восьмой горизонтали. Ан нет, к восьмой стремятся белые, а мы — работяги-чернотропы, мы идем с противоположной стороны, от последних к первым. В ферзи Медведь не рвался, его устроила бы и роль ладьи. Тяжелая фигура, мощная, движется, как танк, сметает любые преграды.
Подобного рода аналогии ласкали воображение еще и потому, что слыл Филипп Демьянович недурным игроком — баловался шахматишками, выиграл парочку турниров среди любителей. Иногда в свободную минуту разыгрывал партийку сам с собой или решал какой-нибудь заковыристый этюд. Доска с «позицией дня» стояла у него на краю письменного стола. Опять же и психологический нюанс для допрашиваемых — пусть знают, что имеют дело с человеком мудрым, умеющим комбинировать и рассчитывать наперед.
Сейчас перед ним сидел как раз такой заключенный, к которому требовался особый подход.
— «Вадим Арсеньев», — прочел Филипп Демьянович с обложки досье, как будто впервые знакомился с делом (оно, конечно, было уже внимательнейшим образом изучено). Выверенным движением раскрыл папку и вынул из нее номер краковского «Иллюстрированного курьера», развернул на статье с портретом волосатого страшилища, иронически сличил. — М-да, неузнаваемы…
— Что поделаешь, пришлось постричься и побриться, — отозвался заключенный. — Понимаю, что так колоритнее, но нельзя же было появиться в приличном обществе огородным пугалом.
Филипп Демьянович отошел к окну и, скрестив руки за спиной, посмотрел на заросший желтеющими деревьями двор. Аристократический особняк на Большой Лубянке, в котором находилась Московская губернская чрезвычайная комиссия, не далее как год назад переименованная в Главное политическое управление, окружала ажурная ограда, а столбы ворот и вовсе походили на памятники — высокие колонны-постаменты, увенчанные не то вазами, не то амфорами… не очень Филипп Демьянович разбирался в архитектурно-скульптурных ухищрениях. Зато ухищрения человеческие были ему ох как знакомы.
Он волчком развернулся на каблуках и вперил в допрашиваемого свои могильно-черные зрачки.
— Вы думаете, я поверю всей этой белиберде? — прошипел по-змеиному, для пущей острастки, и смял газетный лист в скрипучий ком. — Восемь лет под землей… Не держите меня за идиота! Признавайтесь лучше, с какой целью вы заброшены сюда польской разведкой!
Такой поворот не стал для Вадима неожиданностью.
— Не слишком ли курьезная у меня легенда для р-разведчика? — парировал, стараясь сохранить хладнокровие. — Для внедрения в Советский Союз следовало придумать что-нибудь более правдоподобное.
— А если на этом и строился расчет ваших хозяев? Правдоподобные истории, как правило, банальны, мы таких раскусываем пачками. А тут — что-то нетривиальное, наделавшее шуму… Подумали, наверное, что не посмеем мы тронуть эдакую знаменитость. А мы посмели! Что на это скажете?
— Скажу, что черные начинают и ставят мат в пять ходов.
Филипп Демьянович оторопел. Он не сводил глаз с Арсеньева, а тот смотрел прямо на него, не отворачиваясь и не мигая. И когда успел прицелиться к доске, да еще позицию обмозговать?
— Вы играете в шахматы?
— Поигрываю… Первый ход — конем на аш-пять.
Филипп Демьянович склонился над доской.
— Но это абсурд! Я делаю рокировку и увожу короля в безопасное место. Вам угрожает вилка.
— Я жертвую одну за другой две фигуры, зато вскрываю вашу защиту…
В быстром темпе они обменялись несколькими ходами, и Филипп Демьянович уверился, что белый король зажат в углу и обречен.
Что особенно удивило — Арсеньев ни разу не посмотрел на доску, играл вслепую. Филипп Демьянович проверил, не висит ли перед ним зеркало или какой-нибудь блестящий предмет, в котором отражается стол. Но подследственный сидел, упершись глазами в древние ходики, без стекла на циферблате, с позеленевшим маятником, мерно отсчитывавшим секунды.