Бомбами было разрушено много шикарных зданий в районе Йозефштадт и на прилегающих магистралях Первого района. Совершенно особую реакцию вызвало разрушение дворца Харрах и некоторых других памятников культуры и искусства. В отличие от немецких городов, Вена до сих пор в значительной степени оставалась нетронутой, и обыватели тешили себя надеждой, что справедливые и великодушные союзники и далее будут щадить Вену как столицу изнасилованной Гитлером страны. Бурное ликование австрийцев при вступлении немецких войск в 1938 году было так же забыто, как и то «чувство радости освобождения», которое вырвалось наружу во всей стране, и в особенности в Вене. Немецкие солдаты не ожидали такого сумасшедшего радостного рева при проезде фюрера по кольцевой Рингштрассе и во время его речи с балкона дворца Хофбург[15] на огромной Хельденплац, когда сотни тысяч людей, вскинув правую руку, многие со слезами счастья на глазах, кричали до хрипоты: «Один народ, один рейх, один фюрер!»
Теперь война была проиграна — это осенью 1944 года понимал каждый австриец, и среди буржуазии и мещанства больше уже не было ликования, не было ничего, кроме жалости к самим себе и ругательств с оглядкой в адрес «пифке»,[16] которые напали на бедную, беззащитную страну. У людей, тем временем добившихся высокого положения (и таких было немало), вместе с тем рос и страх перед будущим, и поэтому они проявляли особую свирепость.
К ним относился и маленький, скрюченный портье Франц Пангерль, который, будучи ответственным за квартал и гражданскую воздушную оборону, стал жестоко всех терроризировать. Он бегал повсюду в своей помойно-коричневой форме и в шлеме противовоздушной обороны, с красной повязкой со свастикой на левом рукаве.
Впрочем, люди реагировали совершенно по-разному. Боялись все — это была естественная реакция. Но говорил и думал об этом каждый по-своему.
Когда мигал или гаснул свет, когда почва дрожала от близких разрывов, Филине Демут, ищущая защиты у Бога, молилась в бомбоубежище дома в переулке Берггассе. Она молилась с закрытыми глазами и сложенными руками — тихо и мягко:
— Господь пастырь мой, и не буду ни в чем испытывать нужды. На зеленом лугу Он дает мне пристанище, Он ведет меня к местам отдыха, богатым водой. Он дарит мне усладу. Он ведет меня по истинному пути во славу имени Своего. И если я бреду по мрачной долине, то не испытываю страха перед бедой. Ведь Ты со мной, посох Твой и опора Твоя, — они мое утешение…
Линдхаут, в свою очередь, уже настолько привык к воздушным бомбардировкам в Роттердаме и Берлине, что часто совсем не спускался в бомбоубежище института, а оставался в лаборатории со своими животными — так же, как и работающий рядом химик Толлек, который не хотел прерывать текущую серию испытаний.
Маленькая Труус на руках Марии Пеннингер в подвале дома в Больцмангассе, 13, вела себя так же, как Линдхаут. Во время налетов она часто даже читала книжку, пока горел электрический свет. В Роттердаме и Берлине было гораздо страшнее (и действительно, до конца войны воздушные налеты на Вену были не сравнимы с налетами на такие города, как Дюссельдорф, Кельн, Гамбург, Берлин, Мюнхен или Франкфурт).
Фрау Пеннингер кусала до крови губы, чтобы громко не выкрикнуть то, что она испытывала, когда кругом рвались бомбы: «Больше! Больше! Больше! Еще! Еще! Чтобы быстрее окончилась эта проклятая война нацистов!»
И наконец, священник Хаберланд, который ночами часто ездил по предместьям на грузовике с брезентовым верхом, говорил в микрофон радиопередатчика «Оскар Вильгельм два»: «Если сейчас в Вене завывают сирены, — думайте о Варшаве! Если бомбы громят ваши заводы, — думайте о Роттердаме! Если вы внезапно потеряете все имущество, — думайте о Ковентри! Если вы вдруг станете вдовами и сиротами, — думайте о Белграде! Если ваша страна погрузится в кровь и слезы, — скажите: за это мы благодарим нашего фюрера!»
3
Утром 17 ноября 1944 года лицо Габриэле Хольцнер было опухшим от слез. Девятнадцатилетняя симпатичная Габриэле работала ассистенткой Линдхаута — вскоре после его прибытия в институт ее закрепили за ним. Линдхаут избегал обращаться к Габриэле и, по возможности, даже старался не смотреть на нее. Двумя днями ранее она получила извещение о гибели в Венгрии ее жениха. Теперь, исполняя свои обязанности, она с трудом держалась прямо, еле передвигала ноги и все время обливалась слезами.
Линдхаут опять начал проводить опыты на животных. Он синтезировал уже опробованную в Берлине субстанцию АЛ 203, применил ее и доказал, что, сильная как морфий, АЛ 203 не была производным опиума, не обладала присущими морфию неприятными побочными воздействиями и, по всей видимости, не вызывала зависимости.
Он продвигался дальше в своих разработках и уже создал препарат АЛ 207, стараясь найти средство, подобное АЛ 203, но еще с более сильным болеутоляющим воздействием. Эту АЛ 207 он тоже испытывал, как и каждую из новых субстанций, на животных.
Около 10 часов утра 17 ноября 1944 года лаборантка Габриэле Хольцнер услышала громкое проклятие из комнаты своего шефа. В испуге она бросилась к Линдхауту. Он стоял перед клетками с кроликами, уставившись на одного зверька.
— С ума можно сойти, — бормотал он, — от этого можно сойти с ума! — Он обернулся, услышав, что вбежала Габриэле. В руках у него был металлический диск с вращающейся шкалой, регулирующей силу ударов током. — Фройляйн Габриэле, посмотрите сюда!
Лаборантка, бледная, невыспавшаяся, с покрасневшими глазами, подошла к Линдхауту. Ничто не было ей более безразлично, чем то, что сейчас так взволновало Линдхаута.
— Как это возможно? — Он указал на одного кролика. Тот вздрагивал от боли, когда Линдхаут вращал шкалу на диске. На деснах животного были размещены электроды, соединенные проводами с диском, который, в свою очередь, длинным кабелем был подключен к сети. — Почему он чувствует боль? — спросил Линдхаут. — Мы же ввели ему АЛ 203, как и всем животным в этой серии испытаний! — Он указал на стену большого помещения. — Он же не может чувствовать боль! Он не должен ее чувствовать! Я проверял на всех животных этой серии — они все невосприимчивы к боли! Только одно это животное — исключение!
«Кричи себе, мне все равно, — думала лаборантка. — Клаус мертв. Сейчас, когда все идет к концу, он погиб». Она пожала плечами.
— Что значит этот жест?
— Я хотела сказать, что тоже ничего не понимаю.
Дверь отворилась, и вошел высокий, крепкий доктор Толлек, любопытство которого было разбужено громким голосом Линдхаута. За открытой дверью звучал вальс «Голубой Дунай». Видимо, у Толлека работало радио.
Линдхаут, все еще возбужденный, сообщил коллеге, что он только что обнаружил.
— Минуту, — спокойно сказал Толлек. — Ведь у всех животных в ушах опознавательные пломбы! — Он открыл сетчатую дверцу клетки, в которой вздрагивал и дрожал кролик. — Какого цвета пломбы у животных, которым введена АЛ 203, коллега?
— Красного.
Внезапно вальс прервался. Послышался девичий голос:
— Говорит имперское радио Вены! Внимание: сообщение об обстановке в воздухе! Крупное соединение вражеских бомбардировщиков приближается к Каринтии и Штирии.[17] Повторяю… — Голос повторил сообщение, затем снова зазвучал вальс.
— Они летят! — всхлипнула лаборантка.
Мужчины не обращали на нее внимания. Толлек стоял уже у другой группы животных:
— Пломбы зеленые. Значит, это те животные, которым был введен ваш новый препарат АЛ 207, да? — Он уже немного разбирался в этом: Линдхаут подробно рассказал ему о своей работе. Толлек помог коллеге оснастить лабораторию и приобрести научную литературу.
— Да, — нервно ответил Линдхаут. — А там дальше — животные третьей группы, которые вообще не получали никакого средства, у них белые пломбы.
Последовательно и тщательно Толлек проверил всех животных во всех группах, в то время как Линдхаут просто стоял в растерянности. Лаборантка снова начала плакать.
— Прекратите! — грубо сказал Линдхаут и, спохватившись, извинился: — Простите, пожалуйста, фройляйн Габриэле, я знаю, как тяжело у вас на душе.
— Вы знаете? Да вы и понятия не имеете! — яростно воскликнула лаборантка.
В соседнем помещении вальс снова прервался, и раздался голос дикторши:
— Внимание, внимание, передаем сообщение о положении в воздухе! Крупное вражеское соединение бомбардировщиков пролетело сектор один-ноль-четыре и в настоящее время находится в секторе восемьдесят восемь, приближаясь к Грацу. Два других соединения кружат над Виллахом. — Снова зазвучал вальс.
— Пломбы у всех животных, обработанных и необработанных, в порядке — сказал Толлек.
— Тогда я ничего не понимаю, — ответил Линдхаут.
4
— Когда животным были сделаны инъекции? — спросил Толлек.
— Сегодня. Как раз сейчас. АЛ 203 или АЛ 207.
— Кто делал инъекции, коллега?
— Мы — фройляйн Габриэле и я.
— Вы вынимали животных из клеток?
— Конечно. Каждое по отдельности. Все инъекции мы делали здесь, на этом столе. Затем животные возвращались в свои клетки.
— Кто их туда сажал?
— Я! — всхлипнула Габриэле.
— Вероятно, — спокойно и деловито сказал Толлек, — один из вас ввел этому животному АЛ 203 и вдобавок АЛ 207.
— Но это невозможно! — воскликнул Линдхаут.
— Возможно… — пролепетала Габриэле.
— Что «возможно»?
— Что это сделала я…
— Вы?!
— Да, я… Я очень расстроена… Господин доктор дал мне успокоительное средство…
В это время из соседнего помещения раздался голос девушки по радио. Линдхаут слышал только отдельные слова и обрывки фраз: «…первое соединение… вражеских бомбардировщиков достигло сектора семь-один… дальше курсом на север…» И снова вальс.
— Ну хорошо, — хрипло сказал Линдхаут, — предположим, это животное по ошибке