Прослеживая всю эту историю, приходится снова и снова убеждаться: и в этом случае нельзя говорить о счастливой случайности, поскольку, как уже объяснялось, «случайности» вообще не существует.
Линдхаут нашел Химический институт безлюдным и разоренным. В глубоком подвале лежало несколько трупов — очевидно, это были люди, попавшие в руки СС. Здесь же лежал и мертвый эсэсовец.
Шаги Линдхаута и его сопровождающих гулко разносились в полной тишине просторного здания, в которое все-таки угодили два артиллерийских снаряда. В лаборатории Линдхаута эсэсовцы ничего не разбили и не подожгли, в отличие от многих других лабораторий. Казалось, что здесь все было в порядке. Исчезли только все животные из всех клеток — они стали жертвой голода людей.
Тем временем снаружи снова началась сильная канонада, она была очень громкой, и оконные стекла в лаборатории лопались и разлетались от выстрелов.
Затем, раньше чем ожидалось, на улице началось какое-то движение. В помещение вошел советский офицер в сопровождении трех солдат. Он был высокого роста, худощавый, с коротко подстриженными черными волосами и черными глазами и производил впечатление изможденного и одновременно счастливого человека. Он был старше Линдхаута самое большее на год. Офицер подошел к Линдхауту и протянул ему руку.
— Господин Линдхаут, — сказал он по-немецки, хотя и с акцентом, — я очень рад, что с вами ничего не случилось. Моя фамилия Красоткин, и я хирург. — Он пожал Линдхауту руку и что-то сказал по-русски солдатам и капитану, которые тотчас же покинули помещение. — С этой минуты вы по распоряжению маршала Толбухина назначены руководителем этого института.
— А кто…
— Маршал Толбухин — командующий войсками Третьего Украинского фронта. Я связующее звено между вами. Маршал дал указания, чтобы Красная Армия оказывала вам всемерное содействие в восстановлении института. Бои за город могут продлиться еще десять-четырнадцать дней. Хотя возможно, что они закончатся гораздо раньше. Нашим биохимикам и психиатрам, конечно, известна ваша фамилия. У себя на родине мы получили многие из тех журналов, где вы сообщаете о своих работах. Для нас это тоже представляет огромный интерес. С вами побеседуют наши эксперты. Вы ведь ничего не имеете против?
— Разумеется!
— Мы рассчитываем на то, что вы как можно скорее возобновите ваши исследования.
Линдхаут скорчил гримасу.
— Что такое?
— Вы видите — все животные исчезли…
— Мы достанем вам новых. Мы достанем все, что нужно и что в наших силах. — От сильного разрыва пол лаборатории заметно вздрогнул. — Это СС, — сказал Красоткин, по знакам различия которого можно было определить, что он майор медицинской службы. — Перед Веной еще стоят войска СС. Они обстреливают город. Давайте спустимся вниз, пока это не кончится… — Он поспешил вперед, и в подвале они услышали разрывы новых артиллерийских снарядов.
Они сидели среди трупов при свете карманного фонарика и молчали.
В течение получаса Линдхаут предавался размышлениям. «Я выжил, — думал он. — Ты, Адриан Линдхаут, мертв. Я работал вместе с тобой, мой успех — это твой успех. Я буду работать дальше. Ты этого больше не сможешь. Поэтому я не буду больше называть себя Филипом де Кейзером и останусь на все время Адрианом Линдхаутом. Это единственный способ, которым я могу отблагодарить тебя, мертвого, за то, что своей смертью ты дал мне, еврею, возможность выжить. Если моя работа когда-нибудь завершится и будет служить на благо жизни в нынешнее время смерти, то пусть это открытие будет связано с твоим именем, не с моим. Я ничем больше не могу отблагодарить тебя, друг Адриан, но я поступлю именно так. И я буду заботиться о Труус как о своем собственном ребенке…»
Артиллерийский огонь стал слабее и вскоре замолк. Советский солдат с грохотом сбежал с лестницы и стал взволнованно говорить что-то на своем родном языке.
— Черт побери! — выругался Красоткин по-немецки.
— Что случилось?
— Обрушилась кровля собора Святого Стефана, — сказал майор. — Эсэсовцы подожгли ее артиллерийским огнем, а в Первом районе нет воды.
Адриана охватил внезапный страх. Он вскочил на ноги.
— Куда вы? — забеспокоился Красоткин.
— Посмотреть, как там моя дочь. Она живет совсем рядом, за углом, у одной знакомой.
— Я пойду с вами, — сказал майор. Они поспешили наружу.
Воздух был тяжелым от приторного запаха горелого мяса и тлеющей древесины. Они бегом обогнули Штрудльхофгассе. Линдхаут увидел, что из многих окон свисали белые простыни. У дома 13 в переулке Больцмангассе он остановился, переводя дыхание.
— Там, на той стороне? — спросил Красоткин.
— Да, на той стороне.
— Дом цел. Ничего не случилось.
— Ничего не случилось! — закричал Линдхаут в приливе бесконечного счастья. — Да-да! Ничего не случилось! — Он побежал к дому. Майор медленно последовал за ним.
21
Тяжелые ворота из кованого железа были заперты. Линдхаут дергал ручку и звонил — все напрасно. Майор стал стрелять в замок. Это была настолько же опасная, насколько и бессмысленная попытка. Пули отскакивали от кованого железа рикошетом и немыслимыми зигзагами разлетались вокруг.
— Нет, — сказал Линдхаут, — ничего не выйдет. Чего доброго, вы еще попадете в себя! — Он пробежал немного вперед, бросился на землю и закричал в слуховое окно подвала: — Труус! Труус! Фрау Пеннингер! Это я, Адриан!
Из глубины донеслись звучавшие вразнобой голоса. Затем он услышал голос Марии Пеннингер:
— Господин доктор!
И голос маленькой Труус:
— Адриан!
— Откройте! — закричал Линдхаут. — Все в порядке! Со мной советский офицер! Мы освобождены!
— Иду! — прокричала в ответ фрау Пеннингер. Вскоре после этого послышались приближающиеся шаги. Ворота открылись. Плачущая женщина с запыленным лицом, в платке, накинутом на свисающие пряди волос, и в грязной одежде, обняла его:
— Господин доктор… господин доктор… Слава богу!
— Адриан! — крикнула, подбегая, маленькая Труус, тоже грязная, тоже с повязанным на голове платком. — Дорогой, дорогой Адриан! — Линдхаут подхватил Труус и прижал ее к себе, покрывая маленькое личико поцелуями. Майор держался в стороне, отступив на три шага.
— Труус! Все прошло! Теперь все прошло!
Маленькая девочка засмеялась. Она смеялась, смеялась и смеялась, хотя еще взрывались бомбы, над городом кружили штурмовики и завывали «сталинские органы».
— Да у тебя же борода, Адриан! — воскликнула Труус. — А какой ты грязный, — гораздо грязнее меня!
22
— Ты хочешь быть моей дочерью?
— А что это значит?
— Это значит, что я очень хочу, чтобы ты была моей дочерью, Труус! Моей настоящей дочерью.
— Но я давно себя ею чувствую, Адриан!
— Я тоже уже давно думаю о тебе как о дочери. Но все-таки ты ею не являешься. Поэтому во время войны мы должны были тебя прятать. Все кончилось хорошо. Теперь будет мир. Будет очень сложно объяснить властям, что тогда произошло, в тот страшный день, когда твои родители в Роттердаме погибли, а в живых остались только ты и я. Они могут нам не поверить, а если и поверят, то, возможно, потребуют, чтобы тебя отдали в приют, а мне разрешат только навещать тебя.
— Только не в приют! Пожалуйста, никакого приюта! Я хочу остаться с тобой, Адриан!
— Я тоже хочу, чтобы ты осталась со мной, Труус. Твой отец и я — мы были лучшими друзьями. Я уверен, он ничего не имел бы против, если бы сейчас, когда его нет, я стал твоим отцом.
— Конечно, Адриан!
— Вот видишь, а власти могут быть против, даже наверняка они будут против. Я должен буду взять свою старую фамилию, и тогда у нас вообще не будет никаких родственных отношений. И я не знаю, что будет дальше.
— Да, — сказала Труус, — я понимаю. А если они все же узнают, что ты на самом деле не мой отец, Адриан?
Этот разговор состоялся 17 апреля 1945 года в квартире нашедшей вечный покой фройляйн Филине Демут. По распоряжению майора Красоткина эта квартира была освобождена от семей беженцев. Теперь сюда часто приходили русские офицеры медицинской службы, и Линдхаут рассказывал им о своем открытии.
Возвратившись после трехдневного пребывания в Химическом институте в переулок Берггассе, он встретил — теперь уже бывшего — ответственного за гражданскую воздушную оборону и ответственного за квартал партайгеноссе Франца Пангерля. Нацистскую форму он сменил на синий рабочий костюм с широкой красной повязкой на левой руке. В виде приветствия он поднял кулак, демонстрируя «уважаемому доктору» Линдхауту, как он счастлив, что с этой нацистской чумой наконец-то покончено.
— Я всегда ненавидел эту банду! — заявил Пангерль. — Ненавидел как чертей. После того как меня вынудили вступить в эту их партию, я всегда старался, насколько возможно, защитить моих жителей. Поэтому я должен был изображать особенно сурового нациста, орать на людей, как, например, на бедную фройляйн Демут. А как же иначе — ведь кругом были шпики, которые меня подозревали! Честно могу сказать: все эти годы я рисковал своей жизнью ради других людей!
— Да, можно и так сказать, — ответил Линдхаут, подавив поднимавшееся в нем чувство омерзения.
— Наконец-то мы все отделались от этого коричневого дерьма, кроме бедной фройляйн Демут, и то только потому, что она не слушалась меня. — Пангерль все говорил и говорил. — Я ночами лежал без сна и ломал себе голову над тем, как всех вас защитить! Конечно, я слушал радио Лондона, и знал: война проиграна! Я думал только об одном: защитить, защитить, защитить всех, кого могу! Мне все время приходилось маскироваться под стопроцентного… Господин доктор, клянусь вам всеми святыми — это было самое скверное время в моей жизни! Ужасно, ужасно, что эти пифке сделали с нашей маленькой беззащитной страной! Вы, господин доктор, образованный человек, да, но в доме много и таких, кто говорит, что я свинья, так как сразу же перебежал к американцам!
Клянусь вам, господин доктор: мой дед и мой отец были красными и пострадали за это. А я — я вообще всегда был красным. Моя старуха может подтвердить! Я говорю вам это только на тот случай, если сейчас появ