Зовем вас к надежде — страница 76 из 128

Он рассмеялся.

— Что такое? — насторожилась Труус.

— Пистолет…

— Ну и что? Они дали мне его уже несколько дней назад. Я всегда ношу его с собой.

— Зачем?

— Чтобы защищать тебя. Как ты можешь защитить себя, когда спишь?

— Перед дверью круглосуточно сидит охрана.

— А окно? — Она вздрогнула. — А теперь я сама заснула! Если бы они сейчас пришли…

Он взял у нее оружие и быстро проверил его.

— Ну конечно, — сказал он.

— Что «конечно»?

— Обойма пуста. Нет пули и в стволе.

— Пуста? — Труус испугалась. — Но зачем тогда они вообще дали мне пистолет?

— Ты уже хоть раз стреляла из такой штуки?

— Нет, никогда…

— Ну вот.

— Но я бы выстрелила! Я бы, видит бог, выстрелила!

— Да, и натворила бы, видит бог, неизвестно что!

Труус покачала головой:

— Но зачем же они дали мне эту штуку?

— Потому что они хорошие психологи. Потому что они видели, что ты очень боялась. С пистолетом ты стала спокойнее, признайся.

— Да, но…

— Ну вот смотри, Труус. Как ты себе это представляешь? Они что, должны были отдать пистолет мне, заряженный, с полной обоймой? В моем состоянии? Они же не сошли с ума! Дать пистолет человеку, накачанному инъекциями и напичканному лекарствами, абсолютно запутавшемуся и сбитому с толку! А я все еще такой — немного. Поэтому я так много сплю… — Он подумал: «Они отдали незаряженный пистолет Труус в расчете на меня. Наверное, Брэнксом рассказал им, что это оружие своего рода символ для меня. Врачи, видимо, рассчитывали, что если я увижу пистолет у Труус, то буду знать: он еще здесь, и я получу его снова». Он сказал: — Этот пистолет у меня уже очень много лет… с того страшного дня, когда немцы бомбили Роттердам… тогда я нашел его в том подвале, где мы с тобой чудом уцелели… — «Теперь она знает, — подумал он. — Она должна знать, если мы вместе. Должен ли я рассказать ей и об убийстве Толлека?» Немного подумав, он решил не говорить — это слишком взволновало бы ее, и его тоже. Он поспешно сказал: — Эти замечательные каттлеи… всегда, когда я просыпаюсь, я вижу орхидеи… Они от тебя?

— Да. — Труус просияла. — Я же знаю, что это твои любимые цветы!

— Ах, Труус…

— Конечно, прислали еще много других цветов, очень красивых… они стоят в соседней комнате — от мистера Брэнксома, от президента «Саны», через Флероп[54] от Рональда и Кэти, от этого молодого ассистента, который теперь при тебе, этого…

— Его фамилия Колланж, Труус. Доктор Жан-Клод Колланж. Очень милый парень, ты не находишь? — Линдхаут вдруг насторожился: — А почему ты говоришь, что другие цветы стоят в соседней комнате?

— Потому что они там стоят!

— Труус!

— Это моя комната, — сказала она. — Разве ты не знал?

— Твоя комната? С каких пор?

— С тех пор как я приехала сюда вместе с мистером Брэнксомом. Они сразу же освободили для меня эту комнату. Я ведь твоя дочь, не так ли? Если бы я была твоей женой, я бы попросила разрешения спать здесь. Но разница невелика. Несколько шагов — и я у тебя.

— Ты живешь в соседней комнате…

— Я же сказала, Адриан! Ты знаешь, как ужасно я себя чувствовала в первые дни, когда ты был на краю… когда опасность еще не миновала? Я не могла спать. Врачи разрешили мне сидеть здесь, на этом стуле, и днем, и ночью… — она слегка улыбнулась, — …с незаряженным пистолетом.

— Я тебя ни разу не заметил…

— Ты в эти дни вообще ничего не замечал, Адриан. И врачи сказали, чтобы я не волновалась, если ты, открыв глаза, смотришь на меня — и меня не видишь.

— Так было? — пробормотал он.

— Сотни раз! Но это не важно! Я, я видела тебя, Адриан! Я была с тобой! Я знала — ты поправишься. Я все время молилась. В последний раз я молилась, когда была ребенком, в Вене… ты помнишь? После этого больше ни разу. Поэтому я думала, что мои молитвы мне не помогут, и очень боялась… потому что все-таки это подло…

— Что?

— Молиться Богу только тогда, когда нуждаешься в нем.

— Но мы все так делаем, — сказал Линдхаут. — Думаю, Бог к этому привык. Иначе бы он не был Богом, всемогущим, всеведущим и все разумеющим, — не правда ли? Я имею в виду, тем, что мы всегда понимаем под Богом. Каждый что-то свое. Не добродушного старика с седой бородой, конечно, нет… — Он запнулся. — Я говорю глупости. Спасибо тебе, Труус.

— За что?

— Ты знаешь… за все.

— Ты не должен меня ни за что благодарить, — сказала она. — Совсем ни за что, никогда.

Они смотрели друг другу в глаза — долго и молча. Внезапно Линдхаут с беспокойством подумал: «Какая странная эта жизнь. Вот у моей постели сидит Труус, молодая женщина, и хочет защитить и уберечь меня — как я десятки лет назад хотел защитить и уберечь ее в Берлине и Вене». Он погрузился в размышления…

После дня работы в Химическом институте он всегда приходил к Труус, которая тайно жила у доброй фрау Пеннингер, в каморке квартиры на Больцмангассе, 13. Он приходил, чтобы немного поиграть с ребенком, посмотреть, здорова ли она, хорошо ли ей.

Была одна игра, которую она любила больше всего. Линдхаут начал эту игру легкомысленно и, как вскоре понял, педагогически безответственно. Нужно было так переставить две части поговорок, чтобы они получились смешными, особенно героические. Почти каждый день Линдхаут создавал новую бессмыслицу, но вскоре Труус превзошла его. Он еще хорошо помнил: для начала он препарировал помпезные поговорки… «Слово короля нельзя искажать или истолковывать превратно… а с самого начала и ни при каких обстоятельствах не верить ему!» А потом такие подтасовки: «Не играй с ружьем — оно, как и ты, испытывает боль!» и соответственно: «Не мучай животное ради забавы — оно может быть заряжено!» Или: «Кто солгал один раз, тому не верят — он должен лгать значительно чаще». Или: «Не рой другому яму — ничего в ней не найдешь». Или, и над этим маленькая Труус заливалась смехом, пока у нее не перехватывало дыхание: «Если все становятся неверны — тогда и мы станем такими же!»

— Тебе больно? — спросила Труус.

— Совсем нет.

— Но что-то тебя беспокоит!

— Я размышлял, Труус, и больше ничего.

— О чем?

— О тебе. О нас обоих. Как долго мы уже знаем друг друга…

— Целую жизнь, — сказала она. — Я по крайней мере. То, что было в моей жизни до тебя, я уже не помню. Мы принадлежим друг другу, Адриан. Мы уже одно целое.

— Ты все, что у меня есть, Труус, — сказал он.

— Для меня ты всегда был всем, — ответила она и поцеловала его в лоб.

«Нет, — подумал он, — так дальше продолжаться не может, это…» Внезапно он ощутил странное чувство непонятной опасности.

— Фройляйн Линдхаут, — быстро сказал он, — как звучит клятва на Рютли?[55]

Труус мгновенно ответила:

— Мы хотим быть единым народом спекулянтов, зарабатывать на всякой нужде и опасности!

Она рассмеялась. Он подумал: «Я иногда жалел, что научил ее всякой чепухе. Естественно, она растрезвонивала каждую глупость по всей школе, чем приводила учителей в ярость».

Труус все еще смеялась. Тогда засмеялся и Линдхаут, и вдруг она склонилась над ним и прижалась своей нежной щекой к его морщинистой щеке. Он почувствовал ее грудь, почувствовал, как стучит ее сердце, и сквозь локон ее мягких белокурых волос уставился в потолок.

«Труус, — подавленно думал он, — Труус…»

30

— Если бы врачи, художники, музыканты, скульпторы и ученые всегда хотели бы трудиться только в справедливых государствах и в справедливых условиях, то что бы они вообще когда-нибудь сделали?

Эти слова Бернард Брэнксом произнес 13 марта 1968 года. Он стоял перед молодым биохимиком Жан-Клодом Колланжем и перед Адрианом Линдхаутом в гостиной апартамента последнего. Линдхаут открыл большие окна. Снова вниз и вверх по Рейну плыли буксиры с караванами барж под флагами разных стран.

— Это не мои слова, — сказал Брэнксом, — это сказал прокурор нашего процесса, а прокурор, в свою очередь, процитировал Франсиско Гойю. Это я говорю, чтобы подбодрить вас, профессор, поскольку вы выглядели очень подавленно в эти недели судебного разбирательства. Прокурор процитировал Гойю, потому что этот великий художник вынужден был работать под властью инквизиции. Как Леонардо, Галилей и многие другие. Они страдали от несправедливости государства и церкви, их жизнь была под угрозой — но они создавали свои произведения! — Маленький коренастый человек с толстыми линзами очков метался по комнате взад-вперед и хрустел костяшками пальцев.

Процесс по происшествию в Алльшвильском лесу в предместье Базеля Биннингене 12 ноября 1967 года, унесшему жизни одного швейцарца и одного американца, телохранителя Чарли, в течение недель был сенсацией в стране. Тело Чарли самолетом было отправлено в Америку. Швейцарский полицейский и «химик» Зарглебен были погребены на большом кладбище Вольф, названном так по прилегающей к нему товарной станции Вольф. Свистящие локомотивы и казавшиеся бесконечными составы тяжелогруженых вагонов катили мимо и во время церемонии.

В тот послеполуденный час, когда проходило погребение, падал густой снег. Линдхаут все еще лежал в клинике. Но Бернард Брэнксом, доктор Колланж и Труус, которые присутствовали на похоронах, навестили Линдхаута и рассказали ему, как все прошло.

Процесс начался в январе, когда Линдхаут уже вышел из больницы, и состоялся в Большом зале Дома правосудия. Многие зарубежные газеты направили туда своих репортеров, которые рассказывали всему миру об этом ужасном и беспомощном процессе. Беспомощном — потому что, несмотря на все усилия полиции и прокуратуры, не была доказана хотя бы малая доля вины ни одного-единственного человека. Линдхаут был свидетелем, показания которого связали смерть официантки Ольги Риен, ее сестры и маленького Антона с убийствами в Алльшвильском лесу. Криминальная полиция так и не нашла ни малейших следов того «автомобильного хулигана», который насмерть задавил на «зебре» трех человек. В «хулигана», да к тому же еще и «пьяного», как первоначально писали газеты, давно уже не верил ни один человек.