Тремя блокирующими кольцами все улицы были взяты под наблюдение. Автомобиля Блейка в гараже не было. Видимо, он пытался скрыться вместе с ребенком на машине. Поэтому проверялись все автомобили на всех улицах, ведущих из Лексингтона. Внутреннее кольцо сохранялось еще десять дней. В эти десять дней сотни полицейских прочесали город, стоянки машин, гаражи, квартиры.
Гордон Блейк и его дочь Жасмин исчезли. Они и сегодня в розыске.
5
— Неужели больше нет ни одного порядочного человека? — спросил Бернард Брэнксом. — Неужели никому больше нельзя доверять?
Линдхаут сразу же позвонил ему в Вашингтон, и Брэнксом прилетел в Лексингтон на своем личном самолете. Сейчас он сидел в гостиной дома Линдхаута на улице Тироуз-драйв и хрустел костяшками пальцев. Кроме них двоих здесь были Труус и Колланж. Светило солнце, было жарко, в саду пели птицы.
— Она сказала еще кое-что, прежде чем раздался второй выстрел, — сказал Линдхаут.
— Что именно?
— Что она украла досье за очень большие деньги.
— Деньги? От кого? — Брэнксом поднял глаза.
— Этого я не знаю. Она успела сказать только — «эти люди».
— Ради всего святого, кто это может быть?!
— Мы этого тоже не знаем.
— Предположительно от босса, из французской схемы, — размышлял вслух Брэнксом. Он снял очки и стал их протирать. — Конечно, от босса… Если вы все и дальше будете работать с таким же успехом и найдете антагонист, который будет блокировать морфийные рецепторы от морфия и героина в два раза дольше, чем АЛ 2145 — скажем, в течение шести недель, — то тогда они могут проститься с миллиардным бизнесом. Тогда мы победили! А этому босс собирается помешать любым способом. Террором, как в этом случае. Полагаю, что его химики пытаются узнать подробности синтеза АЛ 2145. Потому что, возможно, существует противоядие, которое нейтрализует АЛ 2145, — он вопросительно взглянул на Линдхаута.
— Конечно, всегда есть противоядие… — Линдхаут потерянно покачал головой. — Габриэле, — сказал он. — Я знал ее столько лет… Ведь это благодаря ее ошибке выяснилось, что существуют антагонисты зависимости! А сейчас… ее муж не состоялся как писатель… у них был маленький ребенок… она сделала это ради любви…
— Любовь, — презрительно сказал Брэнксом. Это прозвучало как грязное слово. — Да бросьте вы с этой любовью! — Он начал шагать взад-вперед. — Что нам нужно, так это безопасность! Охрана! Я позабочусь об этом! Человек… — Он запнулся. — Человек непредсказуем.
— Это, собственно говоря, вы должны были знать уже давно, — сказала Труус.
— Что вы имеете в виду?
— Вы ведь уже много лет видите, на что способны люди, мистер Брэнксом, — я это имею в виду. Меня удивляет, что Вы так потрясены.
Брэнксом повернулся и стал смотреть в сад. Его плечи подрагивали.
— Вы правы, Труус, — сказал он. — Моя дочь… На совести у этих проклятых собак и моя дочь… И все же… И все же, — сказал Брэнксом, продолжая стоять ко всем спиной, — я все еще продолжаю верить в доброе начало в человеке. Я заставляю себя это делать. — Он обернулся. — А иначе как бы я мог работать, как бы я мог жить?
Труус встала, подошла к Брэнксому и поцеловала его в щеку:
— Вы хороший человек… есть много хороших людей. Извините меня, пожалуйста. Я восхищаюсь вами, мистер Брэнксом.
— Ах, — пробормотал тот, — не употребляйте таких высокопарных слов, любовь моя. Восхищаться… Боже милосердный! Не надо мною восхищаться. Я… по правде говоря, я делаю все только потому, что они погубили мою дочь!
Он сел, подперев голову руками и спрятав в ладонях лицо. Остальные молча смотрели друг на друга. Вдруг наступила полная тишина. Ни одна птица в саду больше не пела.
6
«Ни одна птица в саду больше не пела, — думал Адриан Линдхаут, сидя за письменным столом в своей квартире в переулке Берггассе 23 февраля 1979 года. Было 17 часов 16 минут. Стакан, бутылка виски и ведерко, полное кубиков льда, стояли перед ним. Ожидание изматывало его, ожидание капеллана Хаберланда, или кто он там был — тот, кто должен вот-вот прийти. Неизвестность действовала ему на нервы. — Это время, которое я трачу на ожидание, — оно длиннее всей моей жизни», — думал он.
Линдхаут сделал еще один осторожный глоток. Он знал, что не должен напиваться, чтобы в случае необходимости реагировать молниеносно — прицелиться и попасть, если этого потребует обстановка, если этот поп окажется одним из друзей Золтана. До сих пор им не удавалось меня убить, им не удастся это и сегодня, черт бы их побрал. Вот лежит старый пистолет, системы «вальтер» калибра 7.65, который он проносил с собой всю жизнь, вот он лежит на рукописи отпечатанной на машинке речи, с которой он должен выступить перед Шведской Академией наук в Стокгольме завтра, 24 февраля 1979 года. Доклад назывался «Лечение зависимости от морфия антагонистически действующими субстанциями».
Линдхаут, поникший, с тяжелыми мешками под глазами, сидел в кресле. «Сколько воспоминаний, — думал он, — сколько воспоминаний…
Да, больше ни одна птица не пела тогда в саду моего дома в Лексингтоне, когда Брэнксом сел, подперев голову руками и спрятав в ладонях лицо. Было тихо, зловеще тихо. А мы молча смотрели друг на друга — Труус, Колланж и я. Нам было страшно видеть, как сломался этот человек, который был для нас образцом непоколебимости и который сейчас не скрывал своего бессилия, своей печали, своего горя.
После долгой паузы Брэнксом выпрямился, снял очки, потер покрасневшие глаза и сказал своим обычным властным тоном:
— Мы достанем этих собак! Мы должны их заполучить! Извините меня, что я так расклеился. Мне вдруг показалось, что я больше не выдержу…
— Что же тут извинять, — ответил я. — Мы слишком хорошо понимаем вас, мистер Брэнксом.
— Да, — сказал он и снова надел очки, как будто они были его броней, его защитой. — А вы понимаете? Понимает ли кто-нибудь, что я чувствую?
— Мне кажется, я понимаю, — сказал Колланж. Труус и я согласно кивнули.
— Без сомнения, — сказал я. — Всю жизнь я работаю над одной-единственной проблемой. Я знаю, как это важно. Не только потому, что я отдал этому всю жизнь. Но и потому, что я знаю: от открытия действенного антагониста зависят жизни тысяч и тысяч людей…
— Он просто одержимый — мой отец, — сказала Труус. — Простите мне мой неподобающий тон, мистер Брэнксом. Я ведь живу жизнью отца. Я ведь знаю, как скверно для всех вас то, что произошло.
И Труус села рядом со мной на край койки и обхватила меня рукой как любящая дочь. Любящая дочь! Как любящая жена, конечно, — но кто мог об этом знать, догадаться об этом, подозревать это? Никто…»
Взгляд Линдхаута возвратился к картине Шагала на стене между книгами — к влюбленной паре в серпе луны. «Влюбленные, — горько подумал он. — Как протекла моя жизнь, сколько я терял, и снова находил, и снова терял… Кто я сегодня? Старый человек, чувствующий себя виновным и боящийся звонка у входной двери…»
В этот момент зазвонил телефон.
Линдхаут вздрогнул и уставился на аппарат.
Телефон звонил… звонил… звонил.
«Я должен снять трубку, — в отчаянии подумал он, — должен, должен…»
Он поднес трубку к уху. Сразу же наружу вырвался женский голос:
— Анита, только представь себе, теперь у нас есть доказательство — у адвоката и у меня! Мой муж меня обманывает! С одной аптекаршей! У доктора Прилла есть фотографии, свидетели. Все что хочешь! Я как раз у него в бюро! Я сразу же звоню тебе, ведь я же тебе обещала, помнишь? Алло!.. Алло!.. Почему ты молчишь, Анита?
— Вас неправильно соединили, — обессилено сказал Линдхаут и положил трубку. Выругавшись, он опять налил себе виски и выпил. «Только один глоток, — подумал он. — За испуг».
«Мой муж обманывает меня…»
Ревнивая жена… Что теперь будет делать эта женщина, которую я не знаю, которая живет где-то здесь в Вене, в полуторамиллионном городе? Устроит ли она своему мужу сцену? Будет ли она кричать, плакать, бушевать, проклинать его? Что мне до этого? Я ведь вообще ее не знаю, ни ее, ни ее мужа. И все же. И все же…
И я ревновал в своей жизни. Джорджию своей ревностью, своим недоверием я довел до смерти, я виновен в ее самоубийстве, да, да, именно так, я виновен. А потом, позднее… Труус.
Труус… когда это было? Не важно. Примерно через полгода после того, как у Брэнксома был приступ слабости в моем доме в Лексингтоне, полгода спустя после смерти Габриэле, в то время, когда Брэнксом принимал все новые и новые меры безопасности… Тогда я устроил Труус сцену, отвратительную сцену. Я все помню… Уже давно между нами все было не так, как вначале. Слишком одержим работой, я уже не мог оставаться достаточно резвым в моем возрасте. Труус никогда не говорила об этом.
Я любил ее, вожделел ее. Но вечерами я был изможден, устал и разбит. Адверсол больше не помогал. Я пробовал принимать другие, более сильные средства — тщетно. И по мере того, как мои силы шли на убыль, во мне росла ревность. Да, я ревновал Труус. Она была очень внимательна ко мне тогда и сказала, что я должен беречь себя, что она на меня не в обиде, если я редко выхожу с ней вечерами, что для нее и для меня будет лучше, если каждый снова будет спать в своей комнате.
На меня это подействовало как удар плетью, потому что до того мы всегда спали вместе в моей кровати.
Что мне было делать?
Я согласился. И она стала вечерами уезжать и возвращаться очень поздно. А я, я должен был сидеть дома и не мог себя заставить идти спать, хотя именно в те месяцы нуждался во сне более чем когда-либо, — в институте было так много работы. Нет, я бодрствовал, я ждал Труус — далеко за полночь, когда она возвращалась домой с концерта, из театра, из кино. Ее все время сопровождала подруга, говорила она, коллега из университета. Я знал эту подругу и долгое время верил тому, что говорила мне Труус. До того момента, когда однажды вечером Труус снова уехала, а эта коллега — Дороти Карлтон, профессор философии, как и Труус, — неожиданно позвонила…