Переводчик плюнул и отправился к себе на квартиру. А солдат все же провел ржавой пилой по спине пленницы, оставив длинную, налившуюся кровью, полоску. Девушка застонала.
Бауэрлейну жаль было ее, но он предпочитал не вмешиваться, не связываться с молодыми солдатами. Человек среднего поколения, он побаивался этих взрощенных фюрером щенков, воспитанных на особый манер. С детства им давали лишь одно направление: служи фюреру, великой Германии, национал-социализму, сражайся за это — больше от тебя ничего не требуется. Ты представитель высшей расы, ты предан фюреру и партии — все остальное не имеет значения. Эти юнцы были страшны тем, что не знали, не понимали основных человеческих истин: доброй честности, щедрости, заботливости. Вместо этого в них развивали бездумную жестокость.
Немцы, наконец, легли спать. Лишь часовой топтался у порога, поглядывая на партизанку, что-то соображал. Это был рослый рыжий солдат со смазливым лицом и характером иезуита. Кольнув девушку штыком, часовой поднял ее и вывел на улицу.
Их не было долго. Минут пятнадцать. Карл Бауэрлейн тоже вышел во двор. Мороз был настолько крепок, что сразу прихватил уши. Потирая их, унтер-офицер огляделся. По тропинке приближались двое. Девушка в нижнем белье, почти невидимая на фоне снега. Как привидение. И черный солдат в шинели, русской шапке и русских валенках, с винтовкой наперевес. Под валенками солдата скрипел снег. Девушка ступала бесшумно, покачиваясь на тонких негнущихся ногах. Когда она замедляла шаги, штык упирался в ее спину.
— Es ist kalt,[8] — пожаловался солдат. — Sehr kalt.[9]
И первым вошел в теплые сени.
Этот негодяй уводил потом девушку еще несколько раз и на такой же срок. Согреется в доме и снова гонит ее на мороз. Как она закоченела, наверно! Какие же у нее ступни? Бауэрлейн напомнил новому, заступившему на пост часовому, что утром предстоит казнь, партизанка должна отдохнуть: не на руках же нести ее к виселице при всем народе.
Новый часовой был не из оголтелых молодчиков. Он понял Бауэрлейна. Разрешил девушке напиться и лечь на лавку возле стены. Жена Василия Кулика накрыла ее стареньким полушубком.[10]
Боли и холода она почти не чувствовала, все в ней онемело, одеревенело. Только очень хотелось пить, непрерывно хотелось пить, будто у нее горело внутри. Еще жгло ноги. Ступни были обморожены, она не ощущала ими ни пола, ни снега: очень трудно было ходить, сохраняя равновесие. Когда не двигалась, становилось легче. Зоя как легла, так и старалась не шевелиться, лишь вздрагивала от озноба.
Она очень ослабла. Забытье охватывало ее. И при всем том она помнила, ощущала, что находится среди врагов, отдыхать ей недолго. Горько было, что она бессильна и одинока, что никогда уж больше не увидит маму и брата, своих боевых друзей, но в то же время ее не покидала уверенность — все сделано правильно: свой долг она выполнила. Выдержала сегодня, выдержит и завтра…
Кто-то тряхнул ее за плечи, заставил сесть. Она увидела перед собой тусклые бронзовые пуговицы, серое сукно кителя, солдата с дымящейся сигаретой в углу рта. Солдат выдохнул ей в нос табачный дым. Смеясь, смотрел, как она кашляет. За спиной немца белесо светилось окно, перекрещенное черной рамой. Разгорался день, который не обещал ей ничего, кроме новых мук.
Зоя встала, и такая резкая боль пронзила ее, что замерло сердце и в голове помутилось. Но она не вскрикнула, не застонала, не доставила радости палачам.
Прасковья Кулик помогла ей умыться. Спросила негромко:
— Прошлый раз ты подожгла?
— Я. Немцы сгорели?
— Нет.
— Жаль.
— Сказывают, оружие сгорело.
— Ну и хорошо.
В избу вошли несколько офицеров с переводчиком. Подполковника Рюдерера среди них не было. Старший по званию разложил на столе бумаги.
— Назови свою фамилию, — предложил переводчик. — Иначе уйдешь на тот свет безымянной, старухи не будут знать, за кого молиться, — сострил он.
Зоя промолчала.
С улицы доносился стук топора.
— Слышишь? Виселица почти готова. Но ты еще можешь сохранить жизнь. Кто тебя послал? Сколько вас? Где база? Ответишь — отправим в лагерь до конца войны. Это обещал командир полка.
Зоя отвернулась к окну.
Переводчик лениво, сам сознавая бесполезность побоев, ударил ее. Показалось мало. Резким толчком сбил девушку на пол.
Офицер за столом недовольно произнес что-то. Зою подняли. Солдат с багровой рожей поддерживал ее. Офицер принялся читать вслух по бумажке и читал долго. Переводчик говорил торопливо, комкая слова. Зоя поняла только, что ее будут казнить как поджигательницу и партизанку.
Офицер сложил бумаги и ушел. Минут через десять в избу явились двое немцев, которых Зоя еще не видела. Один упитанный, улыбающийся, из-под его пилотки спускались на уши теплые клапаны. По сравнению с ним другой фашист выглядел дегенератом. Над плотным квадратным туловищем — непропорционально маленькая голова. Острый нос, как клюв, шинель без ремня, висит словно балахон, брюки навыпуск, ботинки. Этот и был, вероятно, главным палачом. Он делал все быстро и с явным удовольствием. Бросил Зое вещевой мешок, отобранный вчера. Жестом показал: одевайся.
В мешке сохранились два кусочка сахара и соль, взятые в партизанской землянке. Не понадобилось это фашистам. Но не было ни сапог, ни куртки, ни фуфайки, ни подшлемника, ни шапки. Успели поделить. Оставили Зое лишь кофточку, чулки и ватные брюки.
Натянуть чулки на распухшие ноги сама не сумела. Помогла Прасковья Кулик. Стоя перед девушкой на коленях, всхлипывая, она осторожно прикасалась к обмороженной, содранной во многих местах коже.
Солдаты покрикивали, торопили. На грудь Зое повесили доску с надписью на двух языках — «Поджигатель домов».
По деревне ее вели двое: дегенерат и напарник. Держали за локти, но Зоя резким движением оттолкнула солдат, пошла сама, стараясь шагать уверенней, тверже.
Из домов выбегали немцы. С оживленным говором валили сзади гурьбой.
Виселицу фашисты изготовили прочную. Свежеоструганная, она, как большая буква Г, высилась над толпой, над шапками и бабьими платками, над головами солдат и даже над кавалеристами, восседавшими на конях. Кавалеристы были одеты тепло, они прибыли сюда оцепить место казни. А многие пехотинцы выскочили поглазеть налегке, без шинелей. Теперь они мерзли, потому что казнь затягивалась. Появился лейтенант с «кодаком», принялся фотографировать. Подолгу «целился», искал выразительные позы.[11]
Девушку между тем подняли на ящики, палач накинул на шею петлю. Зоя, казалось, не заметила этого, взгляд ее был устремлен на людей, она видела не только любопытствующие, ухмыляющиеся ролей солдат, но и суровые лица крестьян, скорбные, — плачущих женщин. Не о себе — о них побеспокоилась она в эту минуту и крикнула неожиданно звонким и ясным голосом:
— Эй, товарищи, чего смотрите невесело? Будьте смелее, боритесь с фашистами, жгите, травите их! Не страшно умирать мне! Это счастье — умереть за народ!
Палач замахнулся, хотел ударить, но побоялся, что она упадет с ящиков и задохнется преждевременно, до команды. Лейтенант продолжал фотографировать, а Зоя, держась рукой за веревку, говорила со своей жуткой трибуны, обращаясь к немецким солдатам:
— Сколько нас ни вешайте, всех не перевешаете. Нас двести миллионов! За меня вам наши товарищи отомстят! Пока не поздно, сдавайтесь в плен! Советский Союз непобедим и не будет побежден!
— Aber doch schneller![12] — скомандовал с коня какой-то начальник, но фотограф еще не кончил снимать, и палачи не знали, что делать. А Зоя продолжала говорить, подчиняя внимание собравшихся:
— Прощайте, товарищи! Боритесь, не бойтесь…
Палач ударил по ящику.
Если бы смогла Зоя хотя бы на одно мгновение охватить взглядом, что происходило в тот день под Москвой, вблизи и вдали, ей, наверно, стало бы вдвойне тяжелей и горше, потому что совсем неподалеку, за лесом, увидела бы она золотоволосую подругу свою Веру Волошину, тоже с петлей на шее. Немцы там решили не утруждать себя сооружением виселицы, приспособили вместо нее деревянную арку у въезда в совхоз «Головково». Раненую Веру, не державшуюся на ногах, привезли в кузове грузовика. Задний борт был открыт.
В то самое время, когда палач выбил ящик из-под ног Зои, грузовик тронулся с места, а Вера осталась под аркой…
Но Зое стало бы не только горше. С радостью заметила бы она, что линия фронта проходит все там же, по реке Наре. Обратила бы внимание на длинные колонны советских войск, двигавшихся на помощь тем, кто отражал натиск фашистских дивизий. Взор ее приковала бы картина сражения, развернувшегося возле города Каширы. Грохотала там советская артиллерия, полосовали хмурое небо реактивные снаряды, горели вражеские танки, попавшие под удар «катюш». Краснозвездные самолеты пикировали на скопления автомашин. От дорог, подальше от взрывов бомб, бежали немецкие солдаты, падали замертво. Вслед за огневым валом двигались вперед цепи советских воинов, тесня противника, вышибая гитлеровцев из траншей и окопов, из блиндажей и подвалов.
В тот день, в день смерти Зои, бойцы 1-го гвардейского кавалерийского корпуса отбросили фашистов на четыре километра от Каширы. Всего на четыре. Но это были первые необратимые километры на том многотрудном пути, который предстояло преодолеть от Подмосковья до гитлеровской столицы.
Может, сумела Зоя увидеть все это, и не исказилось чело ее гримасой боли, и ушла она со строгим спокойным лицом!
Так, трагической осенью сорок первого года, начиналась победная весна сорок пятого.
Эпилог
Борис Крайнов ждал трое суток, надеясь, что кто-нибудь из разведчиков возвратится в лагерь. Не осталось никаких продуктов. Последние сухари и крошки шоколада отдали Проворову, чтобы скорее окреп после болезни. Остальным — несколько мороженых карто