И сделалась правда повадкой твоей,
порывом твоим и движеньем невольным
в беседах со взрослыми,
в играх детей,
в раздумьях твоих и в кипении школьном.
Как облачко в небе,
как след от весла,
твоя золотистая юность бежала.
Твоя пионерская правда росла,
твоя комсомольская правда мужала.
И шла ты походкой, летящей вперёд,
в тебе приоткрытое ясное завтра,
и над тобою, как небосвод,
сияла твоя большевистская правда.
И, устав от скучного предмета,
о своём задумаешься ты.
…Кончатся зачёты.
Будет лето.
Сбивчивые пёстрые мечты…
Ты отложишь в сторону тетрадку.
Пять минут потерпит! Не беда!
Ну, давай сначала,
по порядку.
Будет всё, как в прошлые года.
По хозяйству сделать всё, что надо,
и прибраться наскоро в дому,
убежать в берёзы палисада,
в жёлтую сквозную кутерьму.
И кусок косой недолгой тени
в солнечном мельканье отыскать,
и, руками охватив колени,
книжку интересную читать.
Тени листьев, солнечные пятна…
Голова закружится на миг.
У тебя составлен аккуратно
длинный список непрочтённых книг.
Сколько их!
Народы, судьбы, люди…
С ними улыбаться и дрожать.
Быть собой и знать, что с ними будет,
с ними жить и с ними умирать.
Сделаться сильнее и богаче,
с ними ненавидя и любя.
Комнатка на коммунальной даче
стала целым миром для тебя.
Вглядываться в судьбы их и лица,
видеть им невидимую нить.
У одних чему-то научиться
и других чему-то научить.
Научить чему-то.
Но чему же?
Прямо в душу каждого взглянуть,
всех проверить, всем раздать оружье,
всех построить и отправить в путь.
Жить судьбою многих в каждом миге,
помогать одним, винить других…
Только разве так читают книги?
Так, пожалуй, люди пишут их.
Может быть.
И ты посмотришь прямо
странными глазами.
Может быть…
С тайною тревогой спросит мама:
— Ты решила, кем ты хочешь быть?
Кем ты хочешь быть!
И сердце взмоет
прямо в небо.
Непочатый край
дел на свете.
Мир тебе откроет
все свои секреты.
Выбирай!
Есть одно,
заветное,
большое, —
как бы только путь к нему открыть?
До краев наполненной душою
обо всём с другими говорить.
Это очень много, понимаешь?
Силой сердца, воли и ума
людям открывать всё то, что знаешь
и во что ты веруешь сама.
Заставлять их жить твоей тревогой,
выбирать самой для них пути.
Но откуда, как, какой дорогой
к этому величию прийти?
Можно стать учительницей в школе.
Этим ты ещё не увлеклась?
Да, но это только класс, не боле.
Это мало, если только класс.
Встать бы так, чтоб слышны стали людям
сказанные шёпотом слова.
Этот путь безжалостен и труден.
Да, но это счастье.
Ты права.
Ты права, родная, это счастье —
всё на свете словом покорить.
Чтоб в твоей неоспоримой власти
было с целым миром говорить,
чтобы слово музыкой звучало,
деревом диковинным росло,
как жестокий шквал, тебя качало,
как ночной маяк, тебя спасло,
чтобы всё, чем ты живёшь и дышишь,
ты могла произнести всегда,
а потом спросила б землю:
— Слышишь? —
И земля в ответ сказала б:
— Да.
Как пилот к родному самолёту,
молчаливый, собранный к полёту,
трезвый и хмелеющий идёт,
так и я иду в свою работу,
в каждый свой рискованный полёт.
И опять я счастлива, и снова
песней обернувшееся слово
от себя самой меня спасёт.
(Путник, возвращаясь издалёка,
с трепетом глядит из-под руки —
так же ли блестят из милых окон
добрые, родные огоньки.
И такая в нём дрожит тревога,
что передохнуть ему нельзя.
Так и я взглянула от порога
в долгожданные твои глаза.
Но война кровава и жестока,
и, вернувшись с дальнего пути,
можно на земле
ни милых окон,
ни родного дома не найти.
Но осталась мне моя отвага,
тех, что не вернутся, голоса
да ещё безгрешная бумага,
быстролётной песни паруса.)
Так и проходили день за днём.
Жизнь была обычной и похожей.
Только удивительным огнём
проступала кровь под тонкой кожей.
Стал решительнее очерк рта,
легче и взволнованней походка,
и круглее сделалась черта
детского прямого подбородка.
Только, может, плечики чуть-чуть
по-ребячьи вздёрнуты и узки,
но уже девическая грудь
мягко подымает ситец блузки.
И ещё непонятая власть
в глубине зрачков твоих таится.
Как же это должен свет упасть,
как должны взлететь твои ресницы,
как должна ты сесть или привстать,
тишины своей не нарушая?
Только вдруг всплеснёт руками мать:
— Девочка, да ты совсем большая!
Или, может, в солнечный денёк,
на исходе памятного мая,
ты из дому выбежишь, дружок,
на бегу на цыпочки вставая,
и на старом платьице твоём
кружево черёмуховой ветки.
— Зоя хорошеет с каждым днём, —
словом перекинутся соседки.
В школьных коридорах яркий свет.
Ты пройдёшь в широком этом свете.
Юноша одних с тобою лет удивится,
вдруг тебя заметив.
Вздрогнет, покраснеет, не поймёт.
Сколько лет сидели в классе рядом,
спорили, не ладили…
И вот
глянула косым коротким взглядом,
волосы поправила рукой,
озарённая какой-то тайной.
Так когда ж ты сделалась такой —
новой, дорогой, необычайной?
Нет, совсем особенной, не той,
что парнишку мучила ночами.
Не жемчужною киномечтой,
не красоткой с жгучими очами.
— Что ж таится в ней?
— Не знаю я.
— Что, она красивая?
— Не знаю.
Но, — какая есть, она — моя,
золотая,
ясная,
сквозная. —
И увидит он свою судьбу
в девичьей летающей походке,
в прядке, распушившейся на лбу,
в ямочке на круглом подбородке.
(Счастье, помноженное на страданье,
в целом своём и дадут, наконец,
это пронзительное, как рыданье,
тайное соединение сердец.
Как началось оно?
Песнею русской?
Длинной беседой в полуночный час?
Или таинственной улочкой узкой,
никому не ведомой, кроме нас?
Хочешь —
давай посмеёмся, поплачем!
Хочешь —
давай пошумим,
помолчим!
Мы — заговорщики.
Сердцем горячим
я прикоснулась к тебе в ночи.)
Вот они — дела!
А как же ты?
Сердца своего не понимая,
ты жила.
Кругом цвели цветы,
наливались нивы силой мая.
Травы просыпались ото сна,
всё шумнее делалась погода,
и стояла поздняя весна
твоего осьмнадцатого года.
За пронзённой солнцем пеленой
та весна дымилась пред тобою
странною, неназванной, иной,
тайной и заманчивой судьбою.
Что-то будет!
Скоро ли?
А вдруг!
Тополя цветут по Подмосковью,
и природа светится вокруг
странным светом,
может быть, любовью.
Ну вот.
Такой я вижу Зою
в то воскресенье, в полдне там,
когда военною грозою
пахнуло в воздухе сухом.
Теперь, среди военных буден,
в часок случайной тишины,
охотно вспоминают люди
свой самый первый день войны.
До мелочей припоминая
свой мир,
свой дом,
свою Москву,
усмешкой горькой прикрывая
свою обиду и тоску.
Ну что ж, друзья!
Недолюбили,
недоработали,
не так,
как нынче хочется, дожили
до первых вражеских атак.
Но разве мы могли б иначе
на свете жить?
Вины ничьей
не вижу в том, что мы поплачем,
бывало, из-за мелочей.
Мы всё-таки всерьёз дружили,
любили, верили всерьёз.
О чём жалеть?
Мы славно жили,