рой не могло быть никакого соперничества, которая была бы как бы из других, нечеловеческих сфер — и если она возьмет все это на себя, о, как тогда станет легко, беззаботно! Нет-нет, не торговаться, не требовать чего-то взамен, как это смешно, да и к чему? Пускай даже неприступность, так даже лучше, издали подчиниться ей во всем, сложить с себя всякую власть и волю и пуститься, освобожденным и легким, вприпрыжку, вскачь по жизни, послушным только ей одной и никому больше, ни с чем не считающимся, кроме нее, делать все, что ей понравится, что она назовет справедливым, хорошим и нужным, потому что… Да потому что втайне-то он предчувствовал, что от нее можно будет и прятаться, когда захочешь, так, чтоб она не узнала, не то что от себя, и делать что-то не то, а после даже попадаться, и каяться, и даже не любить ее за это, за все притеснения, втихомолку бунтовать и жаловаться кому-нибудь — все это представлялось ему чудным и легким сном, безоблачной свободой, раем по сравнению с той тоской, с той неусыпной стражей и засовами, которые он носил в самом себе. И если бы она согласилась, если бы это вдруг сделалось ей интересным и приятным, но как, почему? И согласится ли? О, тут было о чем мечтать и чему улыбаться с надеждой в пустом осеннем городе.
11
Зима в тот год пришла совершенно ни на что не похожая, прямо-таки свихнувшаяся зима. Какое уж там солнце, какое голубое небо — тучи опускались до самых проводов и висели там круглый день; одни рекламы светились сквозь них, но, конечно, без букв и без ясного смысла призыва — так, цветные туманности. Снег не снег и вода не вода, то хлюпало под ногами, заливало мокрое в туфли, то подмерзало за одну ночь, и наутро аврал, тревога — носились машины с песком, засыпали свежий лед, дворники соль разбрасывали горстями под ноги. А кому хуже всех? Конечно, «скорой помощи». Там-то знали уже, что против статистики не хватит никакого песка и никакой соли, с утра готовились. И верно, вот уже везут. Кто лицом расшибся, у кого сотрясение, кто ногу поломал, а чаще руку, потому что подставляют в последний момент, отталкивают налетающую землю, да где уж там. Старики говорили, что рыбы мало в магазинах, оттого и кости хрупкие, без фосфора. Или еще машина-грузовик пролетала с разгону перекресток, с зажатыми тормозами скользила по льду да и врезалась в кого-нибудь на другой стороне — тут уж никакая рыба не поможет, никакой фосфор, разве что успеешь отпрыгнуть за столб, если спортсмен. И куда этих везти, из-под машины? Да, конечно, туда же, не отдельно ведь. Все же обидно это до слез, если вдуматься — ты выходишь утром из дому бодрый и малость насмешливый, ничего не подозреваешь, строишь веселые планы на вечер и близкое будущее, а где-то тебя уже отметили, уже ждут, ставят лишние койки и усиленные дежурства, и машины с красным крестом прогревают моторы, и специальный рентген спускают на первый этаж — конечно, обидно. Может, оттого и плакали многие, то есть не так уж от боли, в основном — от обиды.
Лариса Петровна, например, очень плакала, когда до нее дошло. Нет-нет, не под машину, слава богу, а где-то там, в бывшем балетном зале, черт его знает, что они там с ней сделали на своих новейших проверках — Сережа сам не видел, и ему не говорили. Его как раз не было, он гонялся по кладовкам, доставал нужные лампы и шнур, а потом вернулся, и вот картина: спускается по лестнице Рудаков, на одной руке держит Ларису Петровну, на другой — ее пальто. И сначала еще непонятно было, что с ней и куда, она и сама вроде не понимала еще, даже усмехалась на себя, все хорохорилась, а на последних ступеньках, в самом фойе, должно быть, шелохнула рукой как-то не так и не смогла — заплакала. В кои-то веки без игры и притворства, так что Рудаков от неожиданности чуть не выронил ее. Хорошо, Сережа подхватил, довел сквозь толпу до стула.
Рудаков убежал наверх звонить в «скорую помощь», но Сережа, не доверяя ему, сам пытался дозвониться из автомата. Пробиться было невозможно. Он кричал в трубку угрозы и просьбы, потом отбегал к Ларисе Петровне, поднимал свалившуюся сумку или сдувал что-то с лица и снова бежал к телефону. Каждый раз ему говорили, что все машины на вызовах, если будут, так немедля пришлют, а пока прекратите безобразие. Лариса Петровна смотрела на него с презрением.
— Что вы носитесь, — говорила она, кусая губы. — Сядьте и сидите. Противно смотреть. И откуда вы вообще взялись. Я же запретила вам, вы что, забыли? Нет-нет, уходите. Не нужны мне спасатели, не выношу.
Сережа на все это послушно кивал, но уходить явно не собирался. Он стоял, твердо упершись коленом в стул, на котором она сидела, и оттопырив назад острые локти, — мимо них валила новая толпа зрителей, должно быть, опоздавших, они рвались на звук звонка и в своей наигранной панике грозили растоптать и ее и стул, и даже не заметить этого. Среди топота и трезвона он мог бы просто и не слушать ее слов, что она ему там кричала, но он по привычке слушал и вздрагивал, если она попадала очень обидно.
— Дайте сумку! Ну. Откройте — вы же видите, что я не могу. Там справа зеркальце. Посмотрите-ка на себя. Красиво? Да нет, вы смотрите, смотрите. Ой, какой стыд! Теперь подбородок вперед. Подальше, сколько можете. Мужество и нежность. И еще чуточку сострадания. Да не так! Что вы бровки дергаете. Бровки тут не помогут. Ой!..
Сверху спустился запаренный Рудаков, хотел что-то объяснить, но она и ему не дала рта раскрыть.
— А-а, вот еще один — ну-ка встаньте рядом. Замечательно! Чудная пара. Один угробил, другой спасает. Друзья-соратники. Посмотрите друг на друга. Обнимитесь теперь. Ну что, довольны? Добились своего?
— Перестаньте, — сказал Рудаков. — Я тут ни при чем.
— Вы ни при чем?
— И никто вас не гробил. Это все судьба — неужели непонятно.
— Пусть судьба. А вы ее тупое орудие.
— Слепое.
— Нет, тупое.
— Ну, хорошо, пусть тупое.
— Я все привязала правильно?
— Да-да, успокойтесь.
— Там был надрез.
— Хорошо…
— Вы хотели от меня избавиться. Вы и эта Ковальчук. Это ее работа.
— Договорились.
— Послушайте, ведь это ненадолго. У меня очень быстро срастается. Вы не посмеете взять ее на мое место, слышите. И Салевичу не дадите.
— Хорошо, хорошо. Перестаньте вы волноваться.
— Я вернусь очень скоро — вы понимаете? Если она будет на моем месте, я все тут разнесу. Вы же знаете меня. Сережа — нет, а уж вы-то знаете.
— Да, конечно. Я знаю.
— Это была бы такая подлость. И глупость тоже. Она все равно не сможет, как я. Она не жадная, она не родилась для этого, вы поняли? Пусть она красотка и все такое, но она не жадная. И дурища к тому же. Она все испортит. Ой, как мне больно. И как долго они не едут. И вы еще тут. Сколько же можно терпеть?
Наконец вслед за последним опоздавшим ввалились трое в белых халатах и стали над ними.
— Что с ней? — спросил старший.
— Упала, — сказал Сережа. Рука.
— Так, Голубенко, — позвал старший. — Давайте теперь вы, ваша очередь. Все с самого начала.
— А вы? — спросил Сережа.
— Не ваше дело. Вы что, родственник? Нет? Ну и не путайтесь под ногами, с нас и родственников хватает.
Голубенко вышел вперед и нагнулся над Ларисой Петровной, придерживая шапочку. Он был маленький, так что нагибаться ему почти не приходилось.
— Где у вас болит? — спросил он. — Плечо? Кисть? Выше, ниже? Нет, здесь ничего не может быть. Это вам кажется, здесь не бывает.
Видимо, он нажал, в подтверждение своих слов, как раз в том месте, где «не бывает». Лариса Петровна коротко вскрикнула. В тот же миг Сережа подскочил к ним, занося оба кулака сразу и издавая горлом какой-то яростный клекот, — маленький Голубенко едва успел отбежать.
— Уберите этого психа, — крикнул он издалека. — Я не могу работать.
— Слушайте, — сказал старший. — Что вы лезете? Должен он когда-нибудь научиться или нет?
— Пусть уйдет по-хорошему! — кричал Голубенко.
— Ну?
Сережа, выставив кулаки, стоял перед стулом Ларисы Петровны и то ли рычал, то ли заикался, тряся головой.
— Ну, хватит, — сказал старший. — Надо взять себя в руки.
— Тоже мне заступник. Эй, заступник, заступаться-то легко!
— Сережа, Сережа! — Лариса Петровна колотила его в спину здоровым кулачком. — Сейчас же убирайтесь, слышите. Как вам не стыдно! Я не хочу вас видеть. Убирайтесь же, уходите!
— Ну, довольно.
— Может, связать, — скучая, предложил санитар.
— Подождите. Ну как, успокоились? Тогда станьте в сторону и не мешайте. Голубенко, идите сюда.
— Пусть только попробует, — выдавил наконец Сережа.
— Господи, какой идиот, — охнула Лариса Петровна. — Как я его ненавижу. Неужели вы не можете отогнать его?
— Действительно, хватит. Вот что — или вы сейчас же отойдете в сторону, или мы уезжаем. Еще уговаривать каждого, У нас по пятьдесят вызовов на машину, понятно?
Сережа трясся всем телом, рычал, но не уходил. Звонок давно отзвенел, и в фойе было пусто и тихо. Один Рудаков торчал под люстрой, застыв с приоткрытым ртом и не вмешиваясь.
— Значит, не хотите? Дело ваше. Куда нам дальше?
— На Песочную, — сказал санитар.
— Ну, в последний раз?
Сережа не ответил, но сделал губами что-то похожее на «не дам».
— Да что это такое? — громко сказала Лариса Петровна.
— Вот заступничек! Им же хуже. Поехали, что ли?
— А где это?
— Тут недалеко. Три квартала.
— О, черт, — сказал старший. — Ну и день. Все с ума посходили.
— Так поехали? — спросил санитар.
— Постойте. Слышите, как вас там? Сережа? Ну-ка убирайтесь.
— Да-да, убирайтесь — я сам.
— А я? — спросил Голубенко.
— А вы попробуете на Песочной. Только не уверяйте их, что им кажется. Особенно, если сломана нога. О, черт, идите смотреть.
Он прошел мимо Сережи к заплаканной Ларисе Петровне, о чем-то пошептался с ней, погладил по руке, потом отвернулся, попросил шприц и снова к Ларисе Петровне — закатайте рукав.