— Ничего, — сказала Лариса Петровна. — Мне сейчас ничего не надо. Правда. Мне сейчас очень хорошо.
Она помахала им вслед и нарисовала пальцем в воздухе какое-то слово — Сережа не понял, но согласно кивнул.
На улице они немного постояли, привыкая заново к чистому воздуху и к счастью собственного здоровья, потом свернули в скверик и пошли под облетевшими деревьями.
— Так на чем мы остановились, — сказал Салевич. — Ах, да — «за что ты меня любишь?». Впрочем, главное даже не это, а другое, другой вопрос — чего тебе вообще надо? Да, ты смотришь на меня и думаешь — ах, старик, ты же очевидный старик, так что ж тебе надо, чего суетишься? Ну не спорь, я сам так думал про них в твоем возрасте, вернее, недоумевал мимоходом — ну, старики, куда вы рыпаетесь? Любовь позади, славы не добились — чего ж еще, зачем живете, не хватит ли? О, теперь я знаю ответ. Ужасный ответ. Не хватит, ох, не хватит, и нужно много, еще больше, чем вам. Вот ты Ларисе руку незаметно погладил, не возражай, я видел, этого тебе на неделю жизни и волнений, а мне что делать? У меня-то голод пострашнее. Вот эту пустоту чем заполнить, ненасытность сосущую — здесь, здесь, здесь! — и он стукнул несколько раз себя по груди.
— Мало ли чем, — сказал Сережа. — Я не знаю. Рыбной ловлей — пожалуйста. Или фотографией. Но не жульничеством же.
Жульничеством?
— Ну, конечно. Думаете, я не знаю.
— Постой, постой… Значит, и ты. Кто тебе подсказал?
— Не важно, кто. Я сам.
— О, господи… Значит, и ты? На такую глупую удочку?
— Я вам не верю.
— Но это же вздор. Посмотри на меня. Неужели я похож?
— Похожи. А что такого? Очень похожи.
— О-хо-хо! Ох, ты меня уморил. Значит, ты… ты уголовщины испугался?
— Нисколько я не испугался.
— И все твои капризы, все недовольство…
— У меня есть глаза и уши.
— …все только отсюда. Ну, расскажи. Расскажи, что ты увидел своими глазами и ушами.
— Хотя бы заказы.
— Что заказы?
— Наши поездки и чемоданы? И этот склад, в задней комнате?
— Так ты подумал?…
— Здесь не о чем думать.
— Клянусь тебе…
— Ну вот, зачем это.
— …обычный реквизит.
— Обычный?
— Ах, не совсем, конечно.
— Вот видите.
— Ну, аттракционы, фокусы, механизированные эффекты.
— Все для сцены?
— Ведь это всегда скрывают. Профессиональная тайна, сюрприз… Никто не должен знать заранее.
— Ия вам должен поверить?
— А что?
— Не могу… Мне не хотелось говорить так обидно, но… но я никогда и ни в чем не могу вам поверить. Не знаю даже, почему.
Салевич вдруг загородил дорогу и посмотрел в глаза долгим, приценивающимся взглядом.
— Милый мой, — сказал он. — Милый мой, наивный помощник. Послушай, что я тебе сейчас скажу. Поверишь, не поверишь — не важно, но, главное, послушай. Ты говоришь жуткий вздор, и все же ты прав. Да-да, прав в самом корне — здесь есть преступность. Сознаюсь. Не знаю, учуял ты ее или просто ткнул пальцем, должен был учуять. Только не такая мелочь, как ты думаешь и как думает наш директор, нет, совсем другая, законом не предусмотренная, к моему великому счастью, а пора бы. Не знаю только, поймешь ли. Ну, да плевать. Ведь ты прочел уже, наверное, больше меня, вон у тебя очки какие. Так попробуй только вспомнить их всех, всех сразу, напрягись, сгони в одну толпу, тех, кому всего было мало — завоевателей, ростовщиков, сластолюбцев, Македонского с его знаменитым конем, как его там звали, скупого рыцаря, Дон-Жуана, Фауста, Гобсека и Печорина, Онегина и Чайльд Гарольда, собери все слова — скука, тоска, жадность, ненасытность, всепожирающая страсть, духовный голод, слей все это вместе, в одно слово, назови его, придумай — потому что это же все одно, все из одной причины, из одного места под сердцем вырастает, это нужно назвать — и все… И это будет ответ. Не объяснение, не избавление человечества, но хоть ответ. Ибо здесь-то и скрьгг главный ужас, в том, что нет конца, насытить нас таких невозможно. Вон люди идут кругом, на скамейках сидят, смотри-ка, одинаковыми прикинулись, и я среди них замешаюсь — никто меня не распознает. Потому что в столовой мне порцию такую же подадут, я съем и сыт буду, и сиденье для меня в кино будет такое же, как и для всех, не шире, не уже, и зонтик того же диаметра, Но пойди потом, проследи за мной — и увидишь, что мало мне всего, есть во мне голод, какого в других не сыщешь, что гложет меня что-то неназванное, что пустота вот здесь такая, которую рыбной ловлей уже не заполнишь. А чем? Про других не знаю, а про себя, про свою прорву знаю доподлинно, что нет для нее слаще, чем душу чужую покорить, целый зрительный зал душ — дошло наконец?
— Не знаю. Вы начали про другое, а теперь в психологию заехали.
— Да про то я, все про то же самое. Я еще актером это понял, про по-жирательство, открыл для себя, а психологию уж так, для наглядности. Нет, не тираном, это не по мне, но властителем душ — это да! Об этом всегда мечтал, и вот теперь открыл, придумал, изобрел — о, только бы мне успеть! Меня временами колотит от страху — а вдруг уже, вот сегодня, другой, раньше меня. Ведь это так просто, то, что я придумал, так на виду. Как? Почему? Неужели никто еще не догадался? Мне нужно успеть, понимаешь, обязательно успеть первому — и тогда все! Мое, моя взяла. Отсюда и тайны все мои, и секреты — пусть думают, что угодно, что аферы, что спекуляции — лишь бы не догадались. О, господи, это же так просто… Нет, молчу. Да не в том же преступность, что я придумал, а в том, что я хотел придумать такое, что мне это сладко, понимаешь, в этом голоде, в этой пропасти вот здесь. И когда закончу, когда… Но тс-с!.. Об этом ни слова… ни слова., тс-с-с.
14
Случилось так, что рука Ларисы Петровны, которая в здоровом виде для всех, кроме Сережи, была рука как рука, после перелома вдруг представила серьезный интерес для специальной ручной медицины, и ее, то есть руку, а при ней и Ларису Петровну продержали в больнице больше трех недель, чего-то каждый день изучая, просвечивая и записывая в специальных журналах. За эти три недели вредная хозяйка, сдававшая ей комнату, видимо, тоже чего-то изучила и подсчитала и нашла другую жиличку, побогаче, согласную платить на столько-то рублей побольше. Поэтому когда Лариса Петровна, поддерживаемая Сережей, вернулась в свою квартиру, эта предприимчивая женщина вынесла им уложенные чемоданы, наврала для порядка про какую-то сестру с детьми, приехавшую внезапно из деревни, и захлопнула перед ними дверь.
Даже интересная рука на перевязи не могла ее разжалобить.
Они остались ошарашенные перед захлопнувшейся дверью, на самом перепутье лестничных сквозняков. Лариса Петровна от обиды не могла вымолвить ни слова. Сережа тоже молчал, но не от обиды — у него вдруг похолодело в груди, и сердце от налетевших надежд сразу переполнилось сладким ужасом. «Да нет же, нет, не будет этого!» — говорил он себе. Но в груди все холодело, и рот сам собой округлялся в глупейшую букву «о» — поневоле приходилось молчать и отворачиваться.
Потом он наконец пересилил себя, позвонил в квартиру напротив и спросил, знают ли они, что за дрянь их соседка, которая вот так и так с ними поступила, и нет ли у них. чего-нибудь острого, чтоб обрезать ей звонок, телефон и электричество. На это ему ответили, что про соседку они все знают, ишь чем удивили, да вы бы нас раньше спросили, мы бы вам такого порассказали, что хоть караул кричи. Что же касается остального, острого, то они и сами сдают иногда комнаты, и другие в их доме тоже сдают, и ежели всякий психованный жилец, чуть что не понравилось, начнет резать провода, То во всем доме наступит непоправимый развал, и они этого никак не допустят. Спрашивать тут больше было не о чем. Нужно было самим искать какой-то выход, срочно что-то придумывать, тем более что дело шло к вечеру и на улице заваривалась обычная снежно-дождевая мешанина.
Они сидели на чемоданах и думали.
Ужасно дорого и никогда нет мест — вот все, что они знали о гостиницах. Поэтому гостиница сразу отпадала. Наиболее заманчивым казался простейший вариант напроситься к кому-нибудь в гости на пару ночей, а дальше будет видно. У Ларисы Петровны записная книжка так была набита знакомыми, что поначалу казалось просто смешно — неужели там не найдется ни одного, достаточно богатого и беспечного, чтоб пустил ее ночевать даже без предупреждения, даже и с чемоданами. Они сошли вниз к автомату, и Лариса Петровна, водя пальцем по странице и бормоча «нет… не хочу… а ну ее… зануда такая…», все же кого-то выискивала и диктовала Сереже номера — он одной рукой набирал их, другой прижимал трубку к ее уху. Через несколько минут ему пришлось бежать в гастроном разменивать мелочь, но и новые монетки скоро кончились — все знакомые словно сговорились в этот вечер разъехаться, разойтись по гостям или погрязнуть в затяжных ремонтах квартиры. Надо было снизить требования и пересмотреть книжку сначала, не брезгуя ни занудами, ни нахалками, не отказываясь даже от общежитий — неужели и в общежитиях не найдется ни одной пустующей койки. Нет, ни в общежитиях, ни у нахалок, ни у зануд тоже ничего не получилось. Даже верная Тася была в отъезде и ключ от комнаты ездил где-то вместе с ней. С каждым отказом Сережины надежды разрастались, наглели, но признаться в них хотя бы себе, высказать вслух всю их бессовестность — нет, невозможно, невозможно! Он все так же молчал и таился, безуспешно борясь с буквой «о» на своем лице.
Теперь у них оставалось только несколько бестелефонных адресов, которые нужно было объехать для очистки совести, прежде чем идти назад в больницу или на вокзал, так говорила Лариса Петровна, вошедшая, кажется, во вкус страданий. Они составили из этих последних адресов наивыгоднейший маршрут и, заметив издали огни нужного трамвая, пошли на остановку.
Первого адреса они попросту не нашли. Отыскались только улица и дом, квартира же как сквозь землю провалилась, и пока они бродили с лестницы на лестницу, звонили невпопад в чужие звонки и сквозь брань и попреки из-за закрытых дверей пытались все же выспросить дорогу, они сразу так устали и промерзли, что едва набрались решимости двинуться дальше. Во втором месте им открыла женщина с заплаканным лицом, Лариса Петровна ушла с ней в квартиру и через пятнадцать минут вышла назад, тоже заплаканная, и, ни слова не говоря, пошла вниз. Сережа не стал ее расспрашиват