Зрелища — страница 21 из 32

ь, только придержал в дверях и застегнул забытую пуговицу на пальто. Было еще несколько мест, где он просто оставался внизу с чемоданами, а она одна поднималась наверх и потом спускалась, бормоча под нос что-то горькое и презрительное. Под конец они оба так прониклись собственной заброшенностью и обидой, что когда им открыли двери последнего адреса и оба на мгновение оглохли от света и музыки, когда высыпали в прихожую веселые и подвыпившие, в расстегнутых рубашках, готовые все отдать и всем поделиться, они тотчас повернули и, ни о чем не попросив, пошли прочь, оскорбленные до глубины души этим весельем.

— Ну все, — сказала внизу Лариса Петровна. — Значит, судьба.

— Чего? — не понял Сережа.

— Да-да, не смотрите так. Другого-то ничего не осталось. Ну-ка, придержите здесь.

И, пролистав с его помощью записную книжку, она открыла ее на букве «Т» — Тимофеев Герман.

«Нет! Не надо! Прошу вас!» — Он не выкрикнул этого вслух только потому, что кто-то спускался мимо них по лестнице. Он засуетился, выдернул у нее книжку, уронил, бросился поднимать. Герман Тимофеев — ну, конечно, как он мог забьггь. Это имя точно острой иглой проткнуло его несбыточные надежды, и он в порыве отчаяния, цепляясь бессмысленными словами то за одно, то за другое, забормотал, что да, конечно, там ее наверняка примут, как они забыли, но это неудобно, то есть удобно, но не всегда, к нему ходят из школы, хотя это тоже, конечно, ерунда, ханжество, что и говорить, но вот здесь, совсем недалеко, есть еще один адрес, если б она согласилась, он ни за что не ручается, но вдруг выйдет, они уже столько изъездили, так еще один, ну, пожалуйста, это недалеко…

— Но я ужасно хочу спать, — сказала Лариса Петровна.

— Лишняя кровать-то там есть, это точно, — продолжал бормотать Сережа, — я уверен, что они согласятся, милейшие люди, грубоваты, но без злобы, и это же ненадолго, можно потерпеть, а завтра все обдумать и решить, чего-нибудь приищем, сейчас столько строят, не может быть, чтобы ничего не нашлось, я вам помогу, и главное, это совсем рядом, две остановки, на любом трамвае, не нужно даже ждать, очень удобно…

— Ох, как я хочу спать, — повторила Лариса Петровна.

Она не жаловалась, не взывала к состраданию, просто сообщала факт. С покорным засыпающим выражением на лице она пошла за Сережей и чемоданами, заботясь лишь о том, чтобы снег не залетал ей на забинтованный гипс. В трамвае ее и вовсе разморило, и вот такую, сонную и спотыкающуюся, он ввел ее в бывший ненастоящий дворец, в свою бездонную квартиру.

Он боялся, что она сразу все поймет и упрется, если он достанет ключ, и поэтому позвонил. На его счастье, открыл Троеверов. Они улыбнулись друг другу, Троеверов притопнул ногой, изобразив, должно быть, предельное изумление, и ушел, ни слова не сказав. Хуже было в коридорах. Несколько дверей разом приоткрылись, кто-то хихикнул, в ванной перестала литься вода. Сережа нажал плечом выключатель. Лариса Петровна зажмурилась и взяла его за рукав. Так, держась друг за друга, стукаясь чемоданами об углы, они миновали все опасные места — им просто повезло, что ни один проход в тот вечер не был заколочен.

Должно быть, увидав их, Мама Андреевна представила себе первым делом что-то ужасное и преступное — перевязанная рука, пошатывающаяся женщина, ее Сережа, — она вскрикнула и отпрыгнула за низко висящий абажур. Но там, за абажуром, ей стало еще страшнее от яркого света и неизвестности, и она сразу же выбежала назад, прижимая пальцы к груди, готовая то ли позвать на помощь, то ли запеть.

— Ну что ты, ну перестань, — сказал Сережа, морщась на эту суматоху и усаживая Ларису Петровну в кресло. — Нам нужен ключ. Ты можешь дать нам ключ? От саватеевской комнаты. Я же знаю, что он у тебя, — так дашь?

— Кто это? — прошептала Мама Андреевна, уставясь на засыпающую Ларису Петровну. — Какой ключ?

— Ну, боже мой, ключ от комнаты. Чтоб ей переночевать там, в этой пустой и никому не нужной комнате.

— Сережа, — позвала Лариса Петровна. — Это ваша мама?

— Да, да. Только не спите пока. Ей понадобится время, чтобы сообразить.

— Но кто это?!

— О господи! — воскликнул Сережа. — Так я и думал. — Но все же совладал и, весь дрожа, принялся тоже шепотом объяснять, кто такая Лариса Петровна, и что с ней случилось, и почему он привел ее сюда и хочет, чтоб она здесь ночевала. При этом выражение досады, которым он наполнял все слова и жесты, должно было показать, как ему противно говорить сейчас об этом, как его заставляют это делать ради какого-то ключа и как это гадко — пользоваться каким-то ключом, чтобы заставить его говорить.

— Но это же чужой человек! — воскликнула Мама Андреевна. — Совсем чужой.

— И Саватеевы совсем чужие.

— Но они мне доверились.

— И она мне тоже доверилась.

— Но вдруг они сегодня приедут?

— А вдруг начнется пожар? Вдруг я заболею аппендицитом? Вдруг обрушится наш дом? (То-то было б счастье.)

— Нет, я не могу. Лучше я сама уйду на лестницу. Чужой человек, чужая комната… И ты какой-то чужой. Самодеятельность, актриса, такие знакомства… А вдруг что-нибудь… Мне придется краснеть. Я ненавижу краснеть. А? Нет, ты не должен был этого делать, — причитала Мама Андреевна, но Сережа ее не слушал.

Из опыта зная, как не скоро побеждает она свои сомнения, он, чтоб не терять даром времени, расстегивал пока на Ларисе Петровне пальто, разматывал шарф, а мамины колебания пускал идти своим чередом. И верно — она еще сколько-то побрюзжала, посомневалась из ненависти к легкомыслию и необстоятельным решениям, но вдруг, видимо, решила, что хватит, и сама пошла отпирать саватеевскую комнату. Эта комната всегда использовалась для приема гостей или даже для вечеринок, а добродушные хозяева, гонявшиеся круглый год за китами, просили только об одном — чтобы не сломали чучело павлина, а там что хотите. Пока Мама Андреевна готовила ночлег, задвигала поглубже за шкаф бесценного павлина, на лице ее вместо изумления и испуга проступало понемногу спокойное удовольствие хозяйки, устраивающей дорогих гостей. Да, вот так, всякий может стать для нее желанным гостем, только не нужно ее торопить, надо дать ей время, чтобы расположиться душой. Она сама принесла и расстелила простыни, сводила Ларису Петровну в ванную и помогла натянуть халатик. Конечно, она между делом присматривалась к ее лицу и фигуре и, кажется, осталась довольна, особенно молчаливостью, которая была для нее почти то же, что скромность, но все же какое-то беспокойство царапало ее, что-то еще мучило. Поэтому, застегивая наволочку, она вдруг ни с того ни с сего спросила Ларису Петровну, знает ли она, что Сережа еще очень и очень молод? Лариса Петровна что-то промычала в ответ и улыбнулась ей, не открывая глаз. Сережа в это время как раз выходил за вторым одеялом, и когда он вернулся, она уже лежала в саватеевской кровати, постанывая от сладости свежих простынь и шаря в воздухе здоровой рукой.

Сережа нагнулся к ней, она притянула его за шею и поцеловала, быстро и горячо растолкав языком его губы.

Потом, по своему обыкновению, отпихнула в лоб ладошкой.

Он вышел вслед за Мамой Андреевной, и только тут, с таким вот запозданием, сердце его начало крепко колотиться и болеть от всего, что он натворил, и от всяких смутных предчувствий — что же теперь будет.

15

Можно сказать, что Лариса Петровна своим вселением в квартиру Соболевских сразу утихомирила бесконечные раздоры и заколачивание дверей и на время сплотила всех жильцов в лютой ненависти к себе. Почему? За что ее так возненавидели? Чем она провинилась? Да ничем. Не было никакого повода — никого она не успела обидеть, ни в чем себя не показала, даже не говорила, кажется, ни с кем, но ее будто учуяли. Еще первые дни ее как-то щадили за бинты и беспомощность, но вот через неделю гипс был снят, жертва готова, и тогда началось. Нет, ее не оскорбляли в открытую, не кидали в нее кастрюлями, не обваривали кипятком. Ее поедали тем верным и мучительным способом, который незаменим, если человеку некуда деться от своих преследователей, — о ней говорили. Да-да, говорили вслух, как об отсутствующей, умело приглушая голос и хихиканье, не называя по имени, а все «она» — знаете, а она опять, вот она, вот тащится, смотрите, ну и кикимора — и что тут можно было поделать? Легко ответить чернейшей бранью на любое оскорбление, всякую вредность можно отомстить втрое, можно даже броситься в безнадежную драку, не считая врагов, и там погибнуть, но бороться с ровной, разлитой вокруг тебя ненавистью невозможно — постепенно заражаешься, сама начинаешь ненавидеть и халатик свой, и коленки, и хочешь куда-нибудь спрятать все, чтобы понравиться им, чтобы простили наконец — только нет, халатиком тут не отделаешься. Ты пострадай, как мы страдали, как до сих пор вот уже сколько лет страдаем, а все из-за чего? Из-за бабки-булочницы, чья вся квартира раньше была. Как начали ее тогда уплотнять, как начали в квартиры вселять — зачем она нас из деревни выписала, зачем поманила? Чужих людей испугалась, родственников вселить захотела, а мы и поддались, дураки такие, раскрыли варежку. Да откуда же нам знать было, что за жизнь такая в городах, зачем она нам не сказала? Вот с тех пор и маемся и терзаем друг друга, и ты у нас тоже попляшешь, только хуже, чем нам самим, все равно никому уж не будет.

Взять хоть Николая Степановича, приезжего деда. За что ему такая жизнь? Он всегда уважения хотел, своего места в людях, маленького пусть, но своего, с понятным назначением, с высшим над собой и с низшим хоть одним, не он же самый низший. И если б дали ему такое место, ох как бы он в него влип, как бы врос всей душой, и уважал бы наверх, кого надо, и направо и налево бы уважал, и внутрь себя, и даже вниз бы уважал, потому что и у того, у нижнего, свое место есть, свой Корень. Жили бы тогда все покойно и благостно, как деревья у них в Малых Цапельках. Сегодня пришел — тут сосна, тут береза, и завтра придешь — тут сосна, тут береза, и через год, и через пять лет — и сосна, и береза, все на своем неизменном месте. Ах, кабы было у него такое место, как бы он его украшал, как бы пекся о нем днем и ночью, красочкой красил, песочком бы посыпал, цветы рассаживал, и каждый! — каждый ведь так делал бы. А теперь что? Носятся по кругу безместные, свищут в два пальца и гадят за собой что есть силы, нагадил — и нет его, и искать его некому.