на. Господи, как я не хочу этого! Слышишь, Сережа, хоть ты не ходи туда больше, я требую, ты можешь поддаться этому балагану.
— А вы! — вскочил, захлебываясь, Салевич. — Да знаете ли, что хотите вы, да, вы, старомодные гуманисты и нравственники? Что вы-то хотите сделать с залом? Зачем вам всегда так нужно их всех затащить в свой мир, всех, даже беспечных и недалеких, веселых и простодушных, доверчивых и легкомысленных, — зачем? Зачем им в ваш хрустальный дворец, на который и плюнуть-то нельзя, в разум и мораль, в общую нравственность и законность? Да затем, что там-то вы наконец воцаритесь над ними как самые умные и нравственные, сможете первенствовать наконец со своим прекрасным разумом на тоненьких ножках, там вы заставите их каждую минуту помнить свое ничтожество, свою недалекость, вот так-то. Наверх, наверх вам охота!
Они уже стояли лицом к лицу, брызгали слюной и, не решаясь откровенно вцепиться друг в друга, пинали мебель, хлопали ладонями по столу, толкали шкаф, так что чучело павлина сползло на самый край и грозило свалиться. Каждый раз, поминая зал и зрителей, они почему-то тыкали палыгами в сторону двери, за которой исчез приезжий дед. Побледневший Сережа перебегал глазами с одного на другого, несколько раз порывался вскочить и крикнуть свое. Лариса же Петровна только жмурилась в самых сильных местах и с женственной жестокостью, заранее восхищенная, ждала, кто победит.
От низкой лампы на столе свет падал неровно, тени спорщиков летали по стенам и потолку. Подавленный Троеверов слушал их вполслуха — теперь его больше занимали усиливающиеся стуки в глубине квартиры. Он ждал только подходящей паузы, чтобы пойти туда и взглянуть, никого не обидев, но случая все не представлялось, перепалка нарастала сплошным потоком, без просвета и передышки.
— Вы!., смеете?! — кричал дядя Филипп.
— Смею! — кричал Салевич.
— Гуманизм бескорыстен!
— Ха-ха! И прожорлив при этом.
— Не прожорлив, а всесилен.
— И позволяет оседлать себя всякому проходимцу.
— Вот вы и собрались?
— Не смейте оскорблять!
— А вы не давайте повода.
— Вы словоблуд.
— А вы безграмотный клоун.
— Словесная словесность, обусловленная словами.
— Ну, пожалеете!
— Еще чего.
— Придете ко мне поплакать.
— Как бы не наоборот.
— Я? К вам?
— Да-да, когда захотите в пророки.
— Вы с ума сошли.
— Сами прибежите! Со своими идеями, со своими проповедями. Когда захотите их разнести, распустить по свету. Вы же не умеете, не знаете, как это делается, вы не знаете, как заставить себя слушать, и прибежите просить меня, безграмотного и мелкого.
— Ни за что!
— Увидим.
— Вы все перепачкаете.
— Не смейте!
— Посмею.
— Вы комнатный оратор.
— А вы площадной профанатор.
— Хам!
— Бездарность!
Оба уже задыхались, но все еще ухитрялись доставать из памяти нужные слова и метко бить друг друга.
Стуки прекратились, но наступившая тишина тревожила Троеверова еще больше. Инстинкт жизни в этой квартире подсказывал ему, что готовится что-то необычное, небывалое даже в ее темных летописях. Он напряженно вслушивался сквозь крики в зловещую тишину и пропустил кульминационный момент спора, какое-то последнее оскорбление, после которого дядя Филипп с криком «предатель» кинулся на друга своей юности и вцепился в него крепкими, сухонькими ручонками.
Почти в тот же момент что-то грохнуло в отдаленных переходах, и с легким треском погасла лампа.
Сразу запахло горелым.
Троеверов на ощупь выбрался в темный коридор, толкнулся в одну дверь, в другую — так и есть обе были заколочены с безнадежной обстоятельностью. Узенькое пространство коридорчика быстро заполнялось дымом какого-то химически-газового свойства, запах казался непереносимым даже ему, нюхавшему на заводе всякое. Пришлось отпрыгнуть в комнату и поплотнее прикрыть дверь. Окно было заделано на зиму еще Саватеевыми, здесь тоже следовало ожидать той же жутковатой обстоятельности, а крошечная форточка ничего не могла изменить. Притихшие спорщики и Лариса Петровна блуждали впотьмах, кашляли и говорили наугад все успокоительные слова, какие могли вспомнить, «пробки», «напряжение», «контакты». Но Сережа, опытный Сережа, выросший в этой квартире и знавший, на что она способна, уже стоял на коленях перед саватеевским буфетом и гремел в нижних ящиках чем-то железным — видно, искал инструменты для взлома.
Дышать становилось все труднее.
Мерзкий дым обладал совершенно исключительной удушающей способностью — казалось, раз попав в горло, он уже застревает там навсегда, и никакой кашель не в силах выдрать его оттуда. При такой густоте он грозил чёрез десять минут заполнить всю комнату и хлынуть на улицу.
— Да не то… не то, — говорил Троеверов, кашляя и отбрасьюая предлагаемые Сережей железки.
Салевич и дядя Филипп, сойдясь у форточки, негромко проклинали эту неслыханную дикость и безобразие, наперебой глотали живительный воздух.
— Это, я знаю, это все из-за меня! Он нарочно! — воскликнула вдруг в тумане Лариса Петровна.
Глотнув у форточки и зажав в руке оставленный дедом ломик, Троеверов снова нырнул в коридорную кромешность.
На секунду он замер, прислушиваясь к звукам в квартире.
Ни беготни, ни хлопанья дверей, только поблизости кто-то быстро и часто говорил «ой-ой-ой» и где-то в глубине зарождался ровный и истошный женский вопль.
— Таня-а! Ты слышишь меня? Что там случилось, эй? — позвал Троеверов, потеряв на крик сразу весь запас воздуха.
Никто ему не ответил.
Ойканье участилось, дальний вопль тоже набрал силу — голосили с каким-то удовольствием, с готовностью. Поблизости еще добавилась суматошная стукотня в стену слабеньким кулачком.
Троеверов с разгону ударился в ближнюю дверь, потом еще и еще раз.
Дверь устояла, но он сразу нащупал две точки, два гвоздя, на которых она держалась, и обрушился на них, застучал своим игрушечным ломиком, ногами, плечами, задом. Он колотился об дверь с остервенением задыхающегося человека, не чувствовал боли, разбегался и снова прыгал на нее всей тяжестью, пока не упал вместе с нею в следующий коридор.
Еще не успев подняться на ноги, он понял все.
Над потолком, вдоль стен, просто в пространстве сквозь дым ползали огненные полоски — горела проводка. В углу уже занималась и чадила невыносимо куча старого хлама, блестел угол рамки — пламя лизало почерневшие огурцы на картинке.
Он протер глаза, побежал дальше — кто-то в белом выскочил ему навстречу и с испуганным криком отпрыгнул обратно в комнату.
Следующая дверь была наполовину стеклянной, он вышиб эту стеклянную половину и пролез в нее, обдираясь. Огненные полоски ползли повсюду, изгибаясь, свешивались горящими лоскуточками — местами только они и блестели сквозь дым, больше ничего не было видно. Крики неслись теперь по всей квартире, в стороне ванной плескалась и шипела вода. Старинная иссохшая проводка занялась, должно быть, разом, повсюду, напуганные со сна люди бились о заколоченные двери, требовали помощи, но никого не осталось в стороне, чтобы спасать. Бедствие накрыло всех зараз, и в этом было самое жуткое и непривычное — никто не спасает.
Троеверов чувствовал, что еще немного, и тошнота, поднимавшаяся к горлу, задушит его, перед глазами скакали светящиеся круги и точки.
Нога стукнулась обо что-то мягкое, он снова упал, больно ударившись о валявшийся велосипед, но тут же вскочил, даже не посмотрев, обо что споткнулся. Обливаясь едкими слезами, задыхаясь, наполовину отравленный, он ломился сквозь горящую квартиру, точно в исступлении, точно навсегда, терял направление, падал, вставал, расшвыривал, где мог, горящую рухлядь. Он уже плохо соображал, что происходит, его несло словно в полу-беспамятстве. Вот еще одна дверь, так ее, ломай, а вот еще самая прочная, безнадежная, такой еще не было — он колотился и бился об нее в кровь, ломик отлетел в темноту, одна рука повисла с онемевшей кистью, он наверняка разбил бы голову об окованные железом доски, если б случайный проблеск, мелькнувший в этой затуманенной голове, не подсказал ему поднять крюк и снять цепочку.
Дверь свободно открылась.
Кошачий воздух парадной, лампочка в пятнадцать свечей, все это показалось ему дивной свежестью, морем света, летним днем. У него еще достало сил сбежать вниз к автомату, набрать какие-то спасительные номера, вбитые в память с детства.
Тут же тошнота заполнила его и согнула чуть не до полу.
19
Было уже около трех часов ночи, когда в огромной квартире удалось с помощью пожарников затушить последние тлеющие и чадящие углы, убрать осколки стекла, обгоревшие обломки, навести мало-мальский порядок, чтобы было где доспать до утра. Приезжего деда увезли в беспамятстве на «скорой помощи», его, должно быть, ко всему прочему еще крепко прихватило током, когда он возился у щитка, готовил свою жуткую электрическую месть. Кроме него пострадали только Мама Андреевна и приехавший на побывку солдат Горюнов. Мама Андреевна сильно угорела и много плакала от страха, так что врачу пришлось долго возиться с ней, выводить из нервного припадка, солдата же увезли в больницу с большими ожогами. Он долго не просыпался, а проснувшись, кинулся тушить голыми руками чужую обстановку, потому что был уверен, что загорелось от него, от забытой сигареты, и из-за этой своей мнимой виноватости так сильно перестарался.
Сгорело в общем немного, больше надымило и начадило. Несколько занавесок, портьер, кое у кого шкафы и буфеты по углам, и еще пианино в бабушкиной комнате пошло пузырями по черному лаку. Больше всех убивалась Поля-девица, что испортилась вся красота, все накопленные марки в альбоме, а многие редкие, теперь таких больше не достанешь. Того, что сплошь закоптились потолки и стены поверху, И теперь их сызнова нужно будет белить, и менять проводку, и все это за деньги, в темноте как-то никто не заметил. Наутро же все воспринималось не так ужасно, событие уже поражало и нравилось своим размахом, уже не терпелось пойти на работу, рассказывать о нем всем подряд, уже что-то привиралось в уме и даже отыскивалось много смешного.