отказно, но и это, если подумать, не страшно, это даже вредно бывает для счастья. Почитай-ка «Горе от ума» или посмотри на дядю Филиппа — много ли ему счастья от его головы? Ну, а мучения все твои — разберись, из-за чего они, из какого пальца высосаны. Что не любит тебя никто, так это вздор, любят, есть такие, а ведь тебе надо, чтобы всякий встречный перед тобой рассыпался, — ну, не гадость ли это? Можно ли этим мучиться? Кто они, эти встречные, — вахтеры, гардеробщики, кладовщики, парикмахеры? Стыдитесь, сударь. Или несовершенство мира тебе докучает, от общего неустройства корчишься? А ты бы не корчился, а шел бы и исправлял понемножку, где тебе по силам — чего проще. Ну, а то, что в службу тебя никто не берет, что некому предаться целиком душой и потрохами, так сам ты кто такой еще, чтобы кому-то предаваться, велики ли твои потроха? Нет, мой милый, хватит тебе дергаться, хватит зарываться. Сядь спокойно, передохни, погляди вперед назад, помаши рукой дорогому детству — пора уже, сколько можно. Посидел? Помахал? А теперь вставай и иди дальше. И все тебе будет, красавец, и дальняя дорога, и важные хлопоты, и червонная дама, и трефовый король, только ручку золоти время от времени, не забывай.
21 апреля.
Ах, как хорошо, как ловко да складно все выходит у меня на бумаге! Так бы и сплющился, так бы и заполз на эти листочки крохотной буковкой. И пошла бы у меня складная да расписная буквенная жизнь, а так…
25 апреля.
Завтра, завтра премьера! Что-то будет? Если провалимся… Мне на все плевать, на всех, не жалко ни Салевича, ни себя, но Л.П! Бедная Л.П.
21
К. Дому культуры сбегаются, к вагоностроителям, и не мало — ничего себе, набрали толпу. Знакомых, что ли, созвали? Или билеты так дешевы? Или название больно завлекательное — «Стреляйте, не целясь!». Даже лишнего клянчат, даже к администратору стучатся, и над кассой, глядишь, косая дощечка «на сегодня все продано» — никогда такого не бывало. Гардеробщикам плохо, взмокли с непривычки, зато бинокли прокатные раздали мигом, ни одного не осталось… И ни конфет, ни мороженого — только мокрая мелочь горой на подносе и рубли комочками. Зал гудит, рассаживается, платья шуршат, звякают номерки в карманах, стучат стулья, шоколадки позванивают, вылупляясь из фольги, и запахи! Запахи какие летают, собираются наверх, к потолку, к паровозу, на нем нарисованному. Свет меркнет, желтеет, вот уж темно совсем. Последние пробегают по проходу, усаживаются, и все стихает. Ждут.
Ряд за рядом, белые лица, не разобрать, где кто, точно пчелы в сотах. Но нет! Все они здесь, все затаились, непохожие, спрятались в темноте. Троеверов с Дерой в „уголочке, и Соболевские всей квартирой на балконе, и дядя Филипп с даровой контрамаркой в кармане. Ждет в своей ложе директор, теребит дрожащим пальцем манжету, и Тася возвышается в третьем ряду, а за ней кто-то вертится, шипит заранее, что не видно ничего, в последний ряд бы всех этих длинных. Тут же и Герман Тимофеев с новыми учениками, у каждого в руке блокнотик для впечатлений. А это кто? Неужели Всеволод? Он, точно — его череп, пришел-таки, несмотря на обиды. Ждут друзья и родственники, как-то там наши на сцене, и весь хоровой коллектив с неосторожной руководительницей, и какие-то неизвестные женщины с глазами, непомерно расширенными от стольких прочитанных и оплаканных книг.
Ждут и за занавесом.
Сережа застыл у щитка, и Лариса Петровна рядом с ним, ей сейчас выходить, и бледный Салевич в глубине то ли молится, то ли разносит кого-то сквозь зубы.
Ну, все. Хватит ждать. Начали. Поднимай.
И вот расползается в стороны голубой плюш.
Вспыхивают прожекторы.
И стоит в их свете не Рудаков, нет — еще неизвестно кто. Он. А сзади выходит тоже неизвестно кто, только не Лариса Петровна — Она.
Он стоит, скрестив руки, а она смотрит ему в спину задумчиво — молчит. И револьвер, тот самый, медленно спускается сверху на тросике, застывает, и огромная тень его на задней стене.
Эй, что это? Револьвер? Откуда?
Тс-с! Не мешайте.
Тихо-тихо затекает снизу рояльная музычка, покрывает случайные шорохи, делает настоящую тишину. И так же тихо, так же задумчиво начинает Она карабкаться к револьверу, на ту же знакомую тумбочку, выкрашенную заново красным, и так же ей не достать поначалу. А тот все стоит, смотрит в зал, не замечает. Чуть быстрее вызванивает рояль, и она начинает понемногу спешить, погладывает себе книжки и еще что-то, тянется изо всех сил, и тут Он слегка поводит головой — ах, неужели заметит?! Нет, слава богу, нет.
Но почему «слава богу»? Почему? Вы хотите, чтоб его убили? Но кто он? За что?
Не знаю еще. Не знаю. Не мешайте.
А она уже скинула кофточку, завернула в нее скользкие склянки, пробует наступить ногой — и тот же легкий стон восхищения доносится из зала, из его на музычке замешенной тишины. — Вот сейчас! Вот еще немного! Сейчас она его достанет. И она достает, точно по секундомеру, в нестерпимое ожидание, в его высшую точку — и рушится вниз со всей пирамидой.
И тотчас — мрак, стук падения и выстрел.
Выстрел?!
Этот адский грохот, этот взрыв внутри черепа, это — палкой по голому нерву, это иглы с двух сторон в уши. Вот какой выстрел! Ага, подскочили!
А теперь живо, пока не очухались, пока у них сердце колотится — что там у нас? Давай! Лаборатория, ученые, борьба научных идей.
Да каких идей? О чем они там спорят?
Не важно, не в идеях дело, это же условность, понимать надо — зато борьба! Видите, какая борьба — бац ему пощечину — вот это да, вот это полетел. И правильно, так их всех, которые поперек, чтоб знали, чтоб не путались под ногами.
Вот замелькала, заполнилась сцена, то поодиночке говорят, то все хором, и летят в зал смутные, колючие слова о том, что жизнь наша копейка, нажмут кнопку, и взлетим, и «да, да, копейка!» беззвучно откликается зал. Но тут же слышны другие слова, мол, нет, никто нас не одолеет, никогда, неизвестно даже, умрем мы или нет, и снова зал беззвучно согласен — «нет, не умрем! у нас наука, наука чтйгнибудь придумает». Верно, вот она, спасительница наша, вот научный эксперимент на сцене, физики-химики, реторты-аорты — трубки зажигай!
Красным.
Желтым.
Фиолетовым.
И снова — красным, желтым, фиолетовым.
Прожекторы — на зал. Справа налево, ну-ка мазани их по глазам так, чтоб круги поплыли от нашей науки.
Звук — не зевать!
Мотор.
Реактивный.
Давай-давай, наматывай им нервы. Еще, еще давай!
А теперь стоп.
Звенящая тишина.
И в этой тишине — монолог. Ах, да любой монолог, говори что хочешь; Только не связно, не играй ничего, бубни еле слышно, заДуривай им мозги. Им же что угодно сейчас, лишь бы не мотор.
Ладно, отложим мотор — джаз давайте.
На всю мощь.
Вечеринка, танцы — все на сцену. Живей, живей. Пиджаки долой, стулья в стороны. Ну-ка, расступись — танцует Он, друг-завистник. После него — Она. Последним — муж-герой. И быстро — муж и Она на край сцены.
Прожекторы только на них.
Пошли друг к другу.
Медленно.
Страшно медленно.
Нет-нет, раздеваться не нужно, только одну пуговку.
Ближе.
Еще ближе.
Видали? Сколько еще метров между вами, а они уже ерзают, уже поджимаются нога на ногу, уже слюна на губах.
Так их!
Еще ближе…
Скиньте туфли.
Ага, их колотит, им невтерпеж!…
Ну, гитары — вперед. Песенка о трех удачах. О первой удаче, как дом сгорел, а меня в нем не было. О второй — как ушла жена к другу, а могла бы к врагу. О третьей — как меня убило пулей, а могло бы бомбою. Кому-то не нравилась эта песенка, кому-то хотелось другую, поумнее, а зачем? Кого вы хотите переумнить? Всю мировую поэзию? У нас другие законы, у нас иллюзион, поймите — завтра они будут ерзать от одной только песенки, при первых звуках будут сучить ногами. Главное, не выпускать их, не давать опомниться. Кончили вечеринку, и сразу дальше.
Снова лаборатория, новый эксперимент.
Те же трубки, но без мотора, на мотор они уже ученые, уже заслонились в душе, а мы их пламенем возьмем, с дымом, с воем сирен — откуда не ждут.
Пожарные готовы? Брандспойты, огнетушители?
Тогда зажигай.
Гори! Бушуй! Трещи! Дыму, дыму побольше.
Ну, друг-завистник, выскакивай, не зевай. И дверь на ключ.
Ах, подлец — какой же ты подлец! Ведь муж там остался, вон он мечется в дыму и огне, в настоящем огне. Ай! Смотрите! Он горит — горит и мечется, живой костер. Ой, как ему страшно, как больно гореть! Он мечется, он кричит, и в зале кто-то кричит, кто-нибудь горевший, со шрамами от ожогов, с памятью и воображением, вот-вот вскочит, помчится на красный «выход».
Дым… Дым… Темнота.
Похороны.
Цветы.
Поднимают гроб.
Несут его по проходу в зал.
Сердце разрывается от траурных маршей. Ведь это было, все было на самом деле! Сожгли человека заживо, вон в программке-то написано — воспоминания очевидца. Ох, хоть бы антракт скорей, хоть бы передохнуть.
Но нет, не будет вам антракта.
Теперь самое главное — месть. Помните выстрел в самом начале, помните? Вот Она ходит, окаменела от горя, молчит, но чувствует, чутьем понимает, кто убийца, а доказать нельзя. Все сгорело, никаких улик, никто ее не слушает, не верит. И снова ей на тросике с небес подсовывают этот божий револьвер, он повисает в углу — сейчас стрельнет. И зал сжимается, ждет, вот сейчас…
Нет, не решается.
Слушает еще, чего ей тот подлец говорит. Мало ему, что друга сжег и славу всю забрал, — теперь и жену хочет.
Да стреляй же, стреляй, чего ты ждешь? Не решится никак, трудно убить человека? Враки это все, ничуть не трудно. Вот-вот, правильно тот старичок говорит, что милосердие должно быть с мечом, а добро с кулаками. И что подлецы кругом еще есть, мерзавцы всякие, прячутся в гуще народа, все беды от них — разве не так? Так что же ты ждешь? Да… Да… Стреляй… Не томи. Вот… вот сейчас… не целясь… пока он не смотрит… Ну?!.