но ясно, что восхищение относится не к плечам и рукам, открывшимся под кофточкой, но, главное, к самой идее. И когда она, положив тугой сверток на обе книги, осторожно ступила на него, выпрямилась и, показав чуть синеватую, бритую подмышку, крепко взялась за рукоятку револьвера, мгновенное облегчение, расслабленность, почти восторг заполнили Сережу, заставили забыть всю неловкость, головную боль, даже ненавистный запах краски — так ему на какую-то секунду стало хорошо. И тут, в эту-то расслабленность, эту раскры-тость его точно горячим острием ткнули под сердце.
То ли ножка подломилась сама собой, то ли все было заранее подстроено — Лариса Петровна вдруг пошатнулась и вместе с книжками, стулом и завернутой в кофточку посудой рухнула вниз.
Сережа вскрикнул и бросился вперед.
Что-то ударило его по протянутым рукам, он схватил это вслепую, дернул на себя, не удержался и упал на одно колено.
Раскрыв глаза, он увидел, что сжимает в руках стул, а Лариса Петровна, целая и невредимая, висит на одной руке над самым полом, не выпуская из пальцев револьвер. Стальной тросик сильно провис, нарисовав в воздухе четкий угол, и хлипкий шпагат тоже каким-то чудом держал ее и не рвался. Сережа посмотрел назад. Никто не смеялся над ним, все казались очень серьезными и взволнованными, хотя с мест почему-то не поднимались. Рудаков подошел к стене, ослабил трос и осторожно опустил Ларису Петровну на пол. Она сразу же оделась и как ни в чем не бывало отошла к оставшемуся куску зеркала.
— Сколько времени? — спросил Салевич.
— Пять минут, — ответил кто-то, показывая секундомер.
— Все же много.
— Но если будет выстрел, меньше нельзя.
— Выстрела не должно быть.
— Как это?
— А вот так… Впрочем, надо еще подумать.
Рудаков, проходя мимо Сережи, тронул его за плечо и прошептал:
— Большое вам спасибо.
— Мне? — изумился Сережа.
— С вами очень легко работать.
«Издевается, — окончательно уверился Сережа. — Ну и черт с ним».
Сердце у него еще колотилось, но он старался не показывать вида. Машинально трогая опущенный револьвер, он заметил, что тот привязан вовсе не шпагатом, но электрическим шнуром того же цвета. Такой шнур мог бы выдержать трех таких, как Лариса Петровна. «Значит, они знали, — подумал Сережа. — Значит, нарочно!» Хотя, с другой стороны, не похоже, чтобы столько людей весь вечер разыгрывали его одного. Нет, конечно, это не розыгрыш. Такая серьезность, невозмутимость, озабоченные лица — точно им дела нет важнее в жизни. Но в конце концов, ему-то что до их затей, зачем его втянули сюда и даже не объяснили толком, что от него требуется, Разозлившись вконец, он пошел прямо к Салевичу и холодно спросил:
— Я, наверное, могу идти?
— Идти? — не понял Салевич. — Куда идти? Что-нибудь случилось?
— Нет, ничего особенного, но…
— А-а, вы испугались. О, как я не подумал об этом! Конечно, мы должны были вас предупредить.
— Ничуть я не испугался! — воскликнул Сережа. — Какой вздор! Просто я хочу знать, зачем я здесь нужен.
— Но ведь пока… пока я не просил вас делать ничего дурного… Или невыполнимого. Разве не так? — Он говорил мягко, даже чересчур мягко, как бы облизываясь. — Или вам не нравится то, что здесь происходит?
На них поглядывали, некоторые с любопытством, некоторые как будто с осуждением.
— Дело не в том, нравится или нет, — сказал, краснея, Сережа. — Но посудите сами… Поставьте себя на мое место…
— Да, я пытаюсь.
— Ведь обычно… Если человеку предлагают, ну, я не знаю, как это назвать… работу, что ли…
— Работу, безусловно, это нужно называть работой.
— Вот видите. Обычно говорят, что он будет делать, и тогда — тогда он соглашается или отказывается… правильно?
— Конечно.
— Никому неинтересно потом оказаться несостоятельным или неспособным.
— Вам это не грозит.
— Возможно. Но уверенности ведь нет. Всякий начинающий имеет право расспросить заранее, я спрашиваю не больше других, так сказать, на равных правах.
— Вы забыли еще одно.
— Еще одно?
— Обычно он спрашивает о зарплате.
— Ах да, верно…
— Вы не спросили о зарплате, и это не случайно. Вы сами не чувствуете себя обычным начинающим.
— Но за что? За что я должен получать зарплату?
Салевич вздохнул и пристально посмотрел на Сережу.
— Вы совсем не следите за моими ответами, — сказал он.
— Как? Разве я что-то пропустил?
— Конечно. Если бы вы слушали внимательно, то могли бы заметить… Каждый раз я даю вам возможность перестать спрашивать и с честью выйти из этого разговора. Вы же… Чего хотите вы? Договориться обо всем заранее? Но ведь это невозможно. Вы входите в очень сложный мир, многое здесь не объяснить словами. Попробуйте сами присмотреться, понять. Ведь от вас еще ничего не требуют! Вы же, вместо этого, набрасываетесь на меня, настаиваете, бувально хватаете за горло…
Теперь уже все смотрели на Сережу с осуждением. Он чувствовал себя разбитым и опозоренным и не знал, куда деваться, под их взглядами. Но в это время, на его счастье, в прихожей застучали крепкие шаги, обе половинки дверей откинулись под сильным ударом, и новое действующее лицо влетело в комнату — небезызвестный уже драматург Всеволод.
6
Давно замечено, что человеку с броской приметой внешности многого не простят, что другому, обычному, простили бы, не задумываясь. Даже невольные приметы, те, в которых сам не виноват, если ногу, например, отрезало, или горб, или шестой палец на руке — даже они вызывают недобрую настороженность. Причем здесь нельзя утешать себя легкими объяснениями и валить все на человеческую темноту и предрассудки. Куда же тогда деть всех образованных людей, предрассудки затоптавших, в сглаз и порчу не верящих, которые все равно с этой настороженностью ничего поделать не могут. Скорее, это не предрассудок и не суеверие, а какой-то неизвестный инстинкт, ибо что же может уцелеть в человеке под напором образованности и просвещения — думается, только инстинкты. Что же касается примет нарочитых, устроенных на себе умышленно, всех этих бородок, выращенных молодыми людьми, всех клетчатых кепочек, панталон в обтяжку, высоченных каблуков, причесок, золоченых пуговиц, ожерелий из скрепок и прочей дряни, то это ненавиделось открыто, во все века. И хотя примета, доставшаяся драматургу Всеволоду, его лысый череп, явно не им самим была задумана, но он пока так уверенно и дерзко носил его, что тоже вызывал к себе у многих это инстинктивное ожесточение, подпадал под всеобщую опалу.
Сережа не видел его с вечера у дяди Филиппа.
Ему казалось, что за один прошедший месяц человек не может Так измениться, но в чем перемены, сообразить сразу не мог. Похоже было, будто из чайника незаметно Выплеснули воду, и, несмотря на то, что снаружи он остался тем же чайником, с теми же выпуклыми боками и блестящей ручкой, глаз, вопреки всем зрительным законам, ощущает своей сетчаткой еще и изменение тяжести (может же простая сибирская женщина различать цвета кончиками пальцев). Уловить это изменение было тем труднее, что Всеволод, против обыкновения, был чем-то необычайно возбужден, выкрикивал бессвязное и царапал ногтями по замочку своего портфеля — портфель никак не отпирался.
— Вот! Ну-ка… Что за номера? — выкрикивал он, отбрасывая вдруг портфель и доставая нужную бумажку из кармана. — Зачем это вам понадобилось? А? Зачем тайком? Почему я опять ничего не знаю?
Он наступал на Салевича, размахивая у него перед носом листком помятой копирки — пальцы и ладонь у него уже густо перемазались черным.
— Что такое? — поморщился Салевич. — Что за истерики?
Но все же взял копирку, расправил и посмотрел на свет. Видимо, его ничуть не удивило то, что он там прочел. Он усмехнулся, покрутил головой, потом посерьезнел и сказал громко на весь зал:
— На сегодня кончаем. Встречаемся завтра в то же время. До свиданья. Сережа, — вы останьтесь.
Участники проверки-репетиции один за другим потянулись к дверям; некоторые пытались заговорить со Всеволодом, но он только досадливо отмахивался и мотал головой.
— А вы? — спросил Салевич, глядя через Сережино плечо.
Сережа оглянулся — Лариса Петровна подчеркнуто скромно, сдвинув колени и прикрыв их ладонями, сидела в углу опустевшего зала.
— Я подожду, — сказала она, не поворачивая головы.
— Подождете? Чего?
— Что будет.
Салевич пожевал губами, будто укладывая убийственные слова в некую ленту, и уже собирался выпустить эту словесную очередь в непокорную, — Всеволод помешал ему, выдернув из пальцев злополучную копирку.
— «…Предательство или случайность? Злая судьба или чья-то злая воля? Как бы там ни было, а я должна идти до конца!» — Лицо его перекосила брезгливая гримаса. — «До конца» — а? Откуда взялась эта пошлость? Кто это писал? Хоть немного-то вкуса нужно иметь! Даже для отсебятины. Что за высокопарные тирады? Что за…
— Послушайте, — с холодной насмешливостью перебил его Салевич. — Неужели вы действительно из-за этой бумажки рылись в мусорной корзинке? Ведь для этого нужно было… Как это выглядело, хотел бы я знать. Вы опукались на колени? Может, даже на четвереньки?
Для пущего эффекта он растегйул молнию и распахнул полы своей курточки — алая подкладка вспыхнула вокруг него, как пламя в театральном камине.
— Нет, — щурясь и тяжело дыша, выдавил Всеволод. — Я не становился на четвереньки. Всего лишь обнимал машинистку.
— Нашу машинистку? — хохотнул Салевич. — И вы еще что-то говорите о вкусе?
— Это он из чувства долга, — подала голос Лариса Петровна. — Его долг не пропустить ни одной.
— Успокойтесь, дойдет очередь и до вас, — огрызнулся Всеволод.
— Итак, вы обнимали машинистку, а она? Она говорила: «Нет, не сейчас. У меня голова трещит после срочной работы; я печатаю такую муть — пьесу для нашего народного театра». — «Как? — восклицаете вы. — Я автор этой пьесы». — «Как? — восклицает она и начинает — вырываться. — Вы автор? Пустите тогда. С вами — ни за что!» Сознайтесь, что это вас и взбесило больше всего, хе-хе.