Но, по крайней мере, я не находилась больше в изоляции, как в прошлом году; мои эмоции, мои ожидания, мои тревоги, мое возмущение я делила с толпой, которая не имела лица, однако ее присутствие наделяло меня силами; она была всюду, вне меня и во мне; это она через биение моего сердца волновалась, ненавидела. Я обнаружила, что ненависти до тех пор я не знала, только лишь абстрактные приступы ярости; теперь я изведала ее вкус, с особой силой она метила в тех из наших врагов, которые были ближе всего ко мне. Речи Петена задевали меня сильнее, чем речи Гитлера; я осуждала всех коллаборационистов, однако в отношении людей вроде меня — интеллектуалов, журналистов, писателей — я испытывала личное, определенное, мучительное отвращение. Когда литераторы, художники ехали в Германию заверить победителей в нашем духовном единении, я чувствовала преданной лично себя. Статьи Деа, Бразийака, их доносы, их призывы к убийству я рассматривала как преступления, столь же непростительные, как действия какого-нибудь Дарлана.
Страхи, приступы гнева, слепое бессилие: вот на таком фоне проходило мое существование. Но были и вспышки надежды, и до сих пор непосредственно я не пострадала. Я не потеряла никого из очень дорогих, из очень близких. Сартр вернулся из плена; ни его здоровье, ни его настроение не ухудшились: рядом с ним нет уныния, мрака. Какой бы ограниченной ни была сфера, в которой мы оказались замкнуты, его любопытство, страсть одушевляли каждую ее частицу. Париж, его улицы, его бескрайние небесные просторы, все эти люди вокруг нас, их лица, их приключения: сколько всего еще надо посмотреть, понять, полюбить! Я не чувствовала себя больше в безопасности и не испытывала восторгов; но каждый день я была весела и часто повторяла себе, что вопреки всему эта упорная радость — тоже счастье.
Материально жизнь стала гораздо труднее, чем в прошлом году; кроме того, у нас с Сартром были обязанности. Лиза решилась расстаться с Андре Моро и отказывалась возвращаться к родителям, она поселилась в жалком отеле на улице Деламбр: мы ей помогали. Мы помогали Ольге, Ванде, Босту, которые прозябали в полунищете. Даже рестораны категории D, где под видом козленка подавали странное мясо, были для нас слишком дорогими. В отеле «Мистраль» я сняла номер с кухней, из мастерской моей сестры я принесла гусятницу, кастрюли, посуду и стала готовить нам еду, Бост часто присоединялся к нам. У меня не было склонности к ведению домашнего хозяйства, и, чтобы приспособиться, я прибегала к привычному способу: мои заботы по пропитанию я превратила в манию, которой неукоснительно следовала в течение трех лет. Я следила за выдачей продовольственных карточек и не упускала ни одной возможности; на улицах в витринах магазинов я пыталась отыскать какие-нибудь продукты, находящиеся в свободной продаже; такой вид охоты за сокровищем забавлял меня: какая удача, если я находила свеклу или капусту! На первый обед, который мы устроили в моем номере, я приготовила «рагу из репы», вкус которого пыталась улучшить, полив его бульоном «Кюб». Сартр уверял, что получилось совсем не плохо. Он ел почти все подряд и при случае спокойно обходился без еды; я была менее стойкой. Я часто испытывала голод, и это мне мешало; отчасти именно поэтому я с таким рвением запасалась провизией: несколько пакетов макарон, сушеные овощи, овсяные хлопья. Я вспомнила одну из любимейших схем своих детских игр: строжайшая экономия при существующей скудости. Я созерцала свои сокровища, на глаз оценивала их распределение по дням: в своем шкафу я держала взаперти само будущее. Не должно было пропасть ни крупицы: я понимала скупость и ее радости. Я не жалела своего времени; разговаривая с Бостом, с Лизой, которые охотно оказывали помощь в моих трудах, мне случалось часами лущить зеленые бобы или перебирать сухую фасоль, частично пораженную долгоносиком. С приготовлением еды я справлялась быстро, кулинарная алхимия мне нравилась. Помню один вечер в начале декабря, когда комендантский час — назначенный на восемь часов вследствие какого-то покушения — замуровал меня в моем номере. Я писала; на улице — великое безмолвие пустынь; на плите варился овощной суп, который вкусно пах; компанию мне составляли этот заманчивый запах и шипение газа; удела домашних женщин я не разделяла, но имела представление об их радостях.
Между тем серьезность существования затрагивала меня не более, чем раньше. Учитывая наш возраст, наше здоровье, я не опасалась, что суровость подобного режима повредит нам; резь в желудке была всего лишь неприятностью без последствий. Я с легкостью отказывалась от табака, по-настоящему я его не любила; я курила сигареты, когда работала, чтобы разграничивать время, но даже не глотала дым. Сартр гораздо больше страдал от этого ограничения; на тротуарах, под банкетками «Трех Мушкетеров» он подбирал окурки, которыми набивал свою трубку. Он так и не привык наполнять ее теми снадобьями, которые использовали некоторые фанатики и из-за которых в кафе «Флора» витал запах магазина лекарственных трав.
Одеваться тоже было проблемой; черный рынок претил нашей совести и был недоступен нашим кошелькам; между тем талоны на ткани распределялись с крайней скупостью. После смерти отца я получила их, это позволило мне заказать платье и пальто, которые я берегла. В конце осени многие женщины сменили юбку на брюки, в них было теплее; я последовала их примеру; за исключением уроков в лицее, я все время ходила в лыжном костюме с огромными башмаками на ногах. Мне понравилось заниматься своим туалетом в то время, когда это было развлечением, но теперь я не хотела попусту усложнять жизнь и утратила к этому интерес; сохранять минимум приличия — для этого уже требовалось значительное усилие. Чтобы починить туфли, нужны были талоны, я довольствовалась теми башмаками на деревянной подошве, которые начали повсюду продавать; химчистки непомерно взвинтили цены, а чтобы самим почистить одежду, приходилось с большим трудом доставать бензин. Из-за нехватки электричества парикмахеры работали с перебоями, укладка превращалась в целое дело, поэтому в моду вошли тюрбаны: они заменяли и шляпу, и прическу; время от времени я их носила из-за удобства и еще потому, что они мне шли; потом я окончательно остановила на них свой выбор. Во всем я стремилась к самому простому.
Постепенно опухоль лица спала, ссадины зарубцевались, но я не взяла на себя труд заменить зуб, который потеряла по дороге в Гренобль. На подбородке у меня появился довольно скверный фурункул, который все время вызревал и слегка гноился: я его не лечила. Но однажды утром я на него рассердилась: встав перед зеркалом, я надавила на него, появилось что-то беловатое; я надавила сильнее, и на какую-то долю секунды мне показалось, что я переживаю один из тех сюрреалистических кошмаров, когда вдруг на щеке выскакивают глаза: мою плоть пронзил зуб, тот самый, который сломался во время моего падения, он оставался внутри в течение недель. Когда я рассказывала эту историю своим друзьям, они безмерно смеялись.
Я не слишком заботилась о своей внешности еще и потому, что мало с кем встречалась. Джакометти уехал в Швейцарию. Время от времени мы ужинали у Панье, теперь у него было двое детей; он жил на бульваре Сен-Мишель в квартире на шестом этаже, откуда виден был Люксембургский сад и большая часть Парижа; он очень скоро перестал защищать Виши; мы разделяли общие взгляды, и его жена была нам симпатична; но агрессивная скромность его двадцати лет обернулась угрюмостью. В первое время после своей женитьбы он весело говорил нам: «Вы оба пишете, а я преуспел в другом: домашний очаг, счастье; это тоже не плохо». Вскоре, однако, он объявил, что мы считаем его скучным и, дабы не получить опровержения, действительно старался нагнать на нас скуку; он нарочно распространялся на темы, которые нас меньше всего интересовали: уход за младенцами, например, или кухня. Порой что-то оживало, напоминая наше прошлое согласие, но только редкими вспышками. С Марко у нас больше не было никакой близости; полысевший, с угасшим выражением лица, отяжелевший, он бегал по монпарнасским гулянкам в поисках безумной любви; время от времени он выпивал с нами по стаканчику и представлял молодого проходимца, шепча нам на ухо восторженным тоном: «Это кремень!» или «Это взломщик!» и один раз даже «Это убийца!». Мы встречались почти исключительно с маленькой группой, которую называли «семьей»: с Ольгой, Вандой, Бостом, Лизой. У всех у них между собой и с каждым из нас были особые отношения, своеобразие которых мы старались уважать. Боста я видела обычно вместе с Сартром; в нашей «семье» преобладали дуэты. Когда во «Флоре» я беседовала с Ольгой или с Лизой, когда Сартр выходил с Вандой, когда Лиза и Ванда разговаривали вместе, никому из нас не пришло бы в голову сесть за столик этих двоих. Такие нравы люди находили нелепыми, нам они казались само собой разумеющимися; отчасти они оправдывались молодостью членов «семьи»: каждый еще был сосредоточен на своем своеобразии и требовал полнейшего внимания к себе; однако мы всегда имели пристрастие к разговору с глазу на глаз и должны были сохранить его навсегда; мы могли находить удовольствие в самых пустых разговорах, но при условии исключительной близости со своим собеседником; расхождения, симпатии, воспоминания, интересы у партнеров различаются, если же встречаешься сразу с несколькими, разговор — за исключением особых обстоятельств — становится светским. Это забавное времяпрепровождение, скучное или даже утомительное, но не настоящее общение, к которому мы стремились.
Монпарнас мы покинули. Завтракали в кафе «Три Мушкетера», и там я иногда работала под громкий шум голосов и посуды, перекрывавший остервенелый галдеж радио. По вечерам мы назначали встречу во «Флоре», где теперь пили только эрзац пива или кофе. Некоторые из завсегдатаев переселились в Марсель и основали, как нам рассказывали, маленькую фабрику по производству мармелада: в Париже продавали это черноватое изделие, изготовлявшееся из отходов фиников и инжира, которые суда все еще доставляли из Африки. Но в целом клиентура мало изменилась. Соня, все такая же красивая и элегантная, восседала в окружении маленького женского двора. Мы вновь увидели белокурых влюбленных, которые «переходили» границу вместе с нами: молодого человека звали Жозьон, он писал; его подруга была чешкой и еврейкой; они дружили с одной парой того же возраста; невысокая, темноволосая, с жирной кожей, Белла тоже была еврейкой, причем очаровательной, она все время смеялась. Среди вновь появившихся мы заметили одну блондинку, возвышенную, очень красивую, которую звали Жоэль Лефёв; она в одиночестве садилась за столик и почти ни с кем не разговаривала; нас трогала ее немного болезненная грация. Нас по-прежнему занимали волнующие, привлекательные создания, приходившие во «Флору» в поисках будущего; мы следили за их действиями, задавались вопросом об их прошлом, взвешивали их шансы; коллективные потрясения не уменьшили нашего интереса к людям, к каждому в отдельности.